Они идут меня провожать. Я не знаю, как ставить ноги. Я чувствую западающую между колен юбку. Она простая, ситцевая, но как скребет по телу! При чем тут юбка? Это друг о дружку царапаются мои ноги, неуклюжие, худые, в стареньких маминых босоножках.
   А тут еще дряхлая кошелка. Плетеная, с двумя ручками… Их уже не носят даже у нас. Через сорок лет вернется на них мода, как на русскую экзотику. Но ту, с буханкой хлеба, обтрюханную в очередях после войны, я прокляла на всю свою жизнь.
   Необходимые уточнения.
   Я была вполне бойкая девица.
   Была остроязыка – конечно, при условии, что близко нет мамы и бабушки.
   Начитанность моя в миру была недосягаемой, и я могла уболтать любой народ прочитанными (и выдуманными) историями.
   Я, как теперь говорят, все просекала быстро и умно, и мне за мою прозорливость даже попадало. Никакие тамошние деревенские хитрости не были тайной – я читала их с листа.
   У меня было два обожателя – из школы и ФЗУ, и я подло играла с ними попеременно, считая это дело святым и праведным.
   Исходя из последнего, можно предположить, что не столь никудышными были мои заплетающиеся ноги и прочая география тела, бабушка с удовлетворением говорила, что у меня не то что красивое (нет, нет!), а редкое лицо, на котором «написан ум».
   Я к чему? К тому, что не было основания робеть и теряться перед новым знакомым. Но случился удар судьбы, и мы трое на крохотном пятачке пространства жизни были выслежены и расстреляны каким-то переростком с крыльями, эдаким омоновцем неба, который обрадовался, что одной стрелой попал сразу в троих. Возможно, ему грозили неприятности за то, что он опустошил колчан не по делу, играя с собратьями по крыльям, утками. Такие дурехи! А ведь стрелы кладовщик выдавал по счету и теперь мог спросить, куда дел, купидон-переросток, а тут такой фарт – трое на солнцепеке, трое в рядочек, так и нанизались, малахольные, на одну стрелу, как на шампур. Так удобно для засовывания в огонь. Просто рационализатор этот амур-омоновец: один выстрел – и получай отгул. Можно будет похамить не только с утками. Лебеди давно нарываются.
   Но мы тогда еще не знали, что обречены. Мы плелись по улице. Мая изящно дула в сарафанчиковый вырез («Такая жара, люди!»), Володя снял очки – белый, незагорелый след от дужек полоснул как бритва, – я схватилась за шею – она была чужая и вздрагивала.
   Кто-то гнусно хихикнул в мареве жары.
 
 
   А потом кончилось лето.
   И снова был отъезд с Маиного двора, на этот раз счастливый, в маленький автобус укладываются широкий матрас, подушки, овальное зеркало, коробки с посудой. «Кондоминиум», – говорит Маина мама чужое слово.
   Я – на подхвате. Что-то ношу, что-то вяжу, что-то утрамбовываю. Во дворе еще остро пахнет краской после ремонта, она еще и вовсю мажется, во всяком случае, у меня, порывистой, все руки выгвазданы. Я отхожу в сторонку и пытаюсь оттереть пятно выше локтя.
   – Давай я, – говорит Володя, – тебе неудобно.
   Он ведет меня в глубину двора, где торчит новенький водопроводный кран специально для хозяйственного полива. Володя снимает с крана шланг и начинает мне мыть руку.
   Я пропадаю во времени и в пространстве. Я понимаю: то, что между нами происходит, не имеет никакого отношения к «оттиранию пятна краски». Плечо, рука, вода совершают нечто такое, что самый крутой современный секс может быть дисквалифицирован. Свершилось все, хотя, в сущности, не случилось ничего. Я слышу его сбивающееся дыхание, его пальцы, которые то гладят, то терзают мою несчастную, обезумевшую руку. Какими-то еще выжившими органами самосохранения я чувствую: своей спиной он закрывает меня от окон дома, прячет наш очевидный Богу грех, и я благодарна ему своим умирающим сознанием, даже улыбаюсь ему за это и вижу в распахнутом вороте рубашки глубокие впадины ключиц. Я погибаю от желания тронуть их, и, кажется, я это даже делаю другой, еще пока безгрешной рукой.
   – Где ты взялась на мою голову? – говорит он мне. А может, не говорит. Может, это говорю я. Или мы вместе? Или мне все это снится.
   – Володя! – слышу я сквозь миры голос Маи. – Где ты там?
   Значит, она знает, что мы там, думаю я. Она умная, моя любимая подруга. Она поняла сразу.
   Он сжимает мне напоследок руку, плещет себе в лицо холодную воду убегает.
   – Иду! – кричит он. – Я снимал шланг с крана. Анька испачкалась в краске.
   Мне кажется, я не уйду отсюда никуда. Я не заметила, что весь подол у меня забрызган, ноги мокрые абсолютно и мне холодно от ледяной воды.
   Прибегает Мая, видит меня, смеется:
   – Мокрая курица! Пойдем, папа налил на посошок. Пойдем!
   Так я и вступила мокрыми ногами в свое предательство. Ничего не разверзлось, ничего. Мы стояли кучкой в столовой, держа за тоненькие ножки рюмки с вишневой наливкой. Папа говорил речь, мама шмыгала носом, Мая хихикала, мне же безумно хотелось лизнуть мое грешное неоттертое пятно. Меня было как бы две. Одна – мокрая девочка, хорошая подруга и другая – жадная, падкая на наслаждения, спятившая особь, о которой я до сих пор даже не подозревала. С ней надо было что-то делать. Вязать там или заталкивать в погреб, она была опасна для окружающих. Спущенная с цепи, она готова бы сожрать свою (свою!) стыдливую половину, становящуюся как бы наперекор ей.
   Хорошо, что всем было не до меня. Хорошо, что Володя, выпив наливку, вышел из комнаты, мне даже стало легче, и я смогла себя – другую – лягнуть.
   Потом все пошли к машине. Стали целоваться, Володя первым вошел в автобус и уже оттуда посмотрел на меня. И я поняла, что его тоже два. Иначе зачем так радостно взвизгивать моей порочной половине?
   То, что он устраивает среди подушек место своей молодой жене, а моей любимой подруге, значения не имело. Это было несчитово.
 
 
   На следующий день на моей руке проступили синяки.
   – Кто это тебя так? – подозрительно спросила бабушка.
   – Сама, – сказала я. – Оттирала пятно.
   Вралось как пелось.
   В школе было скучно и противно, и, если бы не необходимость получить медаль, даже не знаю, что бы я делала. Необходимость же усаживала учить уроки и окорачивала ту меня, другую, что расположилась во мне широко и надолго. Из того крошечного пятиминутного фильма с рукой и пятном в главной роли другая я намастырила многосерийный эротический фильм, который крутила беспрерывно. Что я себе только не воображала! Мама с удивлением отметила, что за это лето я похорошела. Но я-то все про себя знала. Все!
   Мне даже не интересно было слушать комплименты, так как в моей тайной жизни я слышала еще и не такое.
   Думала ли я о Мае?
   Она писала мне письма, говорила, что учиться ей скучно, что она не знает, зачем ей этот романо-германский факультет. Нет у нее тяги ни к языкам, ни к их народам. Надо было идти в медицинский, но там химия… Она писала, что ждет меня не дождется, что они с Володей найдут для меня угол, может, даже у их соседки. Больше всего ей в Ростове нравятся пончики с кремом, которые продают возле гастронома, и солянка в кафе «Дружба». Володя мне как бы посылал привет.
   Я продолжала нежно любить Маю. В моем чувствовании они оба были разъединены до конца, до упора, и нигде, никак не пересекались. Меня бил колотун, когда я думала о Володе и о том, что между нами случилось возле водопроводной колонки. Однажды после школьного вечера меня поцеловал очень хороший мальчик, который был влюблен нежно и отстраненно.
   Я сама протянула ему лицо, губы и была потрясена абсолютным бесчувствием своего тела. Оно не вздрогнуло, не заискрило, равнодушный орех мозга бесстрастно отметил запах зубной пасты, закисшую лунку глаза, вспухающий прыщ на переносице и враз повлажневшие его ладони, которые он украдкой вытер о собственные штаны.
   Пришлось быстренько рвать когти.
   Несмотря на все это, на весь мой немыслимый мысленный грех, я любила Маю, а главное – никаких угрызений, никаких…
   Грешная любовь и верная дружба так нежно соседствовали в сердце, так досыта напивались соков из одного колодца, что, возможно, это и было то самое слово, которое говорилось в нашем доме в ситуациях экстремальной безнравственности: разврат. Произнося его, мама и бабушка делались выше ростом и как бы каменней. Столь же непримиримо тонкогубыми они становились, когда речь шла «о порядках». То же гневное побледнение, поднятый вверх топориком подбородок и железная прямота спины.
   В маленькой во мне это вызывало ужас.
   …Нет! Сейчас во мне не было ужаса. Я не была развратной, я не была предательницей… Истинность моей любви определялась самым главным – отсутствием ненависти, невозможностью ее пребывания во мне.
   Но долго так жить нельзя. Бог милостив, он вовремя дарует нам спасительную нелюбовь. Просто в биологических целях – для выживания. Но это сегодняшнее знание.
   На октябрьские праздники Маин отец послал за ними в Ростов машину.
   В нашей семье этот праздник отмечался – см. выше – твердой спиной. Бабушка утром говорила маме: «Поставь графин на стол. Для блезира».
   Брат бабушки был расстрелян, а сын сидел в тюрьме. Брат дедушки был расстрелян тоже. Отец бабушки был раскулачен и сослан. Ее мачеха спилась и приходила просить на пол-литра.
   Таким был пейзаж эпохи. И я уже успела побывать с бабушкой в Бутырке и поговорить с дядькой через решетку.
   В моей жизни было два не подлежащих классификации и нумерации факта.
   Во время оккупации немцы открыли церковь в здании старого храма со снесенной колокольней.
   Естественно, в нем был склад. Вот в этой церкви-складе, похожей на пацана-новобранца с круглой бритой головой – ощущение бритой головы тогдашнее, все мальчишки были бритые наголо, – так вот там возродилось моление. Народу набивалось битком, и бабушка, взяв меня на руки (пропустите с ребенком! пропустите с ребенком!), донесла меня до главной иконы – не знаю какой – и сказала: «Думай про хорошее и поцелуй ее».
   Я поцеловала без мысли. Не смогла сформулировать хорошее, чтоб его хватило на поцелуй. Сколько лет прошло, но я осталась – как теперь говорят – человеком неоцерковленным.
   Моя Вера и мой Бог теряются в церкви, они в ней – Господи, прости – глупеют. Я ничего не могу с этим поделать. Мои долгие и трудные разговоры с Богом, которые я веду вне храма, в церкви мельчают и дробятся до собственной ничтожности, и я ухожу, чтоб не сказать – убегаю. На какой-нибудь тихой лавочке Бог возвращается ко мне и каждый раз говорит мне одно и то же: «Дура!» – «Прости меня, – говорю я ему. – Я не умею вести себя в храме.» – «Ты много чего не умеешь», – смеется Бог. «Ну, извини, тупые в жизни тоже нужны. Ты сам их зачем-то придумал». – «Да ладно тебе… Верующий имеет свидетельства в себе самом». – «Это кто сказал?» – «Ну ты совсем… Это я тебе говорю!» – «Я должна на кого-нибудь сослаться… Иначе нельзя. Что значит – ты? А озвучил кто? Иов? Екклезиаст? Иезекииль?» – «Нет на тебе креста!» – «Есть! Вот! Не золотой – простой… Ты на самом деле считаешь, что верующий имеет свидетельство в себе самом?..»
   Разговорчики, скажу я вам. Но я препираюсь с Ним уже давно. Временами мы очень не устраиваем друг друга. А все началось с разбежавшихся во все стороны мыслей в церкви Голобритого Новобранца.
   …такие Голые, Бритые и Стриженые церкви попадались мне сплошь и рядом в первый приезд в Москву на свидание в Бутырку. Тоже факт без нумерации. Сам по себе.
   Бабушка сказала:
   – Тебе там может захочется плакать. Так не надо. Думай о хорошем. Дядя Леня обязательно выйдет и покажет, как надо играть Листа. У него такая техника, такие пальцы…
   У дядьки были расплющенные ногти, раздутые суставы, и я смотрела только на них…
   А Листа он мне сыграл, вернувшись в пятьдесят шестом. Это был спотыкающийся на каждом шагу, старый, астматический Лист.
   Он давно впал в маразм, воображая, что остался музыкантом. Он забыл ноты, путая белые и черные, не подозревал об этом, но это было прекрасно. Дядька вернулся.
   У поздней дочери дядьки великолепные руки пианистки. Она играет Листа и думает, сколько купонов у нее осталось до зарплаты. Своими дивными пальцами она шьет детям все, даже зимнее пальто. На исколотых подушечках Лист вздрагивает и синкопирует. Этакий Лист-портняга. Почему-то тут я плачу.
   – Ты выросла! – прокричал мне дядька, – Стала похожа на Ксению.
   – Ксения умерла, – прокричала в ответ бабушка. – Скоротечная чахотка.
   Ксения – сестра отца, с которым мама развелась. В доме не говорят о «той семье». Но что взять с заключенного? Он не в курсе, он вторгается словами, не соображая, о чем можно говорить, а о чем нельзя. И я постигаю одно из заурядных свойств тюрьмы: отставание от быстротекущей жизни.
   Так вот октябрьские праздники в нашей семье праздники, так сказать, условные и графинчик у нас – для блезира.
   Но я жду Маю. Жду Володю. Они-то гости на самом деле! Маина мама рассказала моей, что обязательно шьет к этому празднику вещь. В этот раз у нее шерстяной костюм с бархатной лиловой вставкой.
   Мама смеется над дамами-начальницами. «У этих шмар у всех будут платья с одинаковыми вставками».
   Я старательно мою полы без предварительного напоминания мне об этом. Тру посыпанные содой доски веником, залезаю в углы. Встряхиваю дорожки с комода и трюмо, выдуваю пыль из бумажных выцветших роз.
   Содой же полощу и «графин для блезира». Во всякой бы другой семье могла получить поощрение за тщание. В нашей же, прямоспинной, отмывание липкого от наливки графинчика всколыхнуло совсем другое.
   – Лучше бы решала задачки по математике. Тоже мне нашла дело для девушки – мыть этот графин. Это ж куда тебя ведет?
   Бабушка проговорилась. Она назвала меня девушкой, чего не было сроду. Я в семье девочка, девчонка, еще ребенок… Мой рост задерживают намеренно, с целью… Такова стратегия правильного воспитания.
   Графин для блезира всколыхнул дидактические редуты.
   В семье не слышно для меня прозвучал сигнал тревоги.
   Мая и Володя ехали долго. Шофер по дороге разживался вяленой рыбой, сухим вином, яблоками. В газике, в котором они едут, вкусно пахнет. В этом запахе они приедут завтра вечером.
 
 
   Я узнала о моменте их приезда сразу. У меня из рук выпала книга и остановилось сердце. Пришлось закашляться, чтоб его пустить снова. Было десять вечера, тогда у нас еще не было телевизора и спать мы ложились рано. Дедушка ходил, проверял замки и запоры, закрывал ставни, деревянным брусом задвигал калитку. Все по очереди, обстоятельно ходили в уборную, бабушка последней задерживалась на крыльце и тихонько молилась на Большую Медведицу, которая по вечерам как раз располагалась напротив для удобства молящихся.
   Я не ерничаю, я слышала эту молитву. Вообще-то, бабушка молилась молча, взбрасывая для креста руку нечасто и по-быстрому. Но иногда, иногда… Шевеление губ выдавало тайный вскрик, и тогда возникали имена: дедушки, дядьки, мамы… Мое…
   С тех самых пор с Медведицей у меня отношения личные, свойские. Я знаю место Ее на Небе, она знает мое на земле. Это укрепляет мой шаг, а Алькор и Мицар мне подмигивают. Мальчишки!
   Мне позволялось читать долго, а значит, и выходить позже других. Бабушка, уже лежа в кровати, полусонно кричала мне из комнаты:
   – Ключ поверни на два поворота! На два!
   Так вот в десять часов из моих рук выпала книга и остановилось сердце. «Выпей от кашля пертуссин, – сказала бабушка, – и сходи на ведро. Бегаешь, как полоумная, с голыми ногами».
   – Мама, тише! – сказала моя мама своей маме из другой комнаты. – Что за манера кричать среди ночи!
   Я дождалась семейной тишины и, стараясь не шуметь, вышла на крыльцо. Ноябрь стоял теплый, но вечерами уже покалывало севером. Пахло холодным углем, который кучами стоял во всех дворах. Именно вечерами говорилось, что пора пересыпать его в сарай, а то чуть-чуть – и мороз схватит. Долби его потом кайлом.
   Я прошла по краю скрипучей кучи, набрав полные туфли штыба. Потом подошла к забору. Я знала эту доску и отодвинула ее легко; она давно болталась на од-ном гвозде. В узком проулке было темно, сюда выходили, почти касаясь друг друга, спины сараев.
   Оказывается, мы оба шли с вытянутыми вперед в темноте руками. Так и сомкнулись. Помню ощущение его рубашки на щеке, запах пота и газика, ухающее сердце, замок рук на спине и что-то странное в моем подреберье, пока сообразила: это я колочусь в ответ своим сердцем, инстинктивно ища лад и ритм. Я откуда-то знаю, что это очень важно – лад и ритм.
   По-моему, мы не сказали друг другу ни слова.
   А утром они пришли вместе. Мая сияла и подарила мне брошку: скарабея, беременного корявым рубином. Было жалко паука, которого жестоко оттягивал вниз красно-кровавый камень. Паук крючился и, казалось, стонал от ноши.
   Бабушка сказала мне в коридоре и тихо:
   – Выбрось сейчас же. Не держи в руках. Мая – хорошая девочка, но без понятия. Кто ж такое дарит!
   Володя вежливо, как бы в первый раз, пожал мне руку. Это был не говорящий сердцу знак – знак дня и белого света.
   Мы пошли гулять. Мая рассказывала про преподавателя латыни, который доказывает, что у древних не было звука «ц» и потому Цицерона надлежит считать Кикероном. Но что есть и другой латинист, который с этим не согласен, хотя какая это все чепуха ворошить мертвое и еще над ним спорить. Подумать только, чем занимаются люди.
   Дался ей этот латинист! Она кружила вокруг него, кружила, как шахтный конь, ослепший от работы и старости и знающий один путь по кругу… По кругу. Образы латинистов-антиподов отчеканились в моем мозгу намертво. Я никогда их не видела, я вижу их до сих пор. Квадратноплечий, короткошеий Кикерон и сгорбленный, вглядывающийся в то, что под носками ботинок его враг. Вскрикивающий фальцетом первый и шепчущий басом второй. Вижу нахально выставившую вперед коленку «К» и смущенность спущенного чулка «Ц».
   – Кикерона зовут Модест. Редкое имя, – бесконечно продолжает Мая. – А у Цицерона простое имя. Иван.
 
 
   Мая чуяла. Или уже знала?
   Даже через сорок лет я не знаю про это.
   Они с Володей с пристрастием допрашивали меня: куда все-таки я буду поступать? Я лопотала что-то про химический факультет (придумала на ходу), потому что бедная моя голова ничем, кроме того, что я тоже поеду в Ростов, занята не была. Через много, много лет дочь скажет мне: «Ты всегда начинаешь не с главного. У тебя партизанская манера идти к цели задами». Но даже через столетия умная дочь мне не сможет объяснить меня самое. Был ком чувств. И он, как и полагается кому, давил. И я плющилась под ним.
   Вечером я опять была в проулке. Снова набрала полные туфли угля и снова шла с вытянутыми вперед руками. Накрапывал дождь, и мы передвинулись под стреху какой-то крыши, и это полусознательное движение в сторону, в прикрытие, вдруг пронзительно осветило мне ситуацию. Как, обнявшись, мы прижимаемся к грязным доскам сарая, как прокалывает мне плечо торчащий гвоздь. Одновременность боли и наслаждения… Все в ослепительном фокусе и – немо. И я через восторг понимаю про себя – сволочь.
   С этой минуты осознания – слово воистину было вначале – я начинаю поступать согласно определению. Я делаюсь ловка, изобретательна в своем желании ощущать его, касаться его, даже тогда, когда рядом посторонние, а главное, когда рядом Мая. Теперь я веду его в этой грешной игре. Я расстраиваюсь, расчетверяюсь так, что мое плечо, колено, локоть всегда рядом с ним. Осень, холодно, в ход игры идут платки, шали. Бог поселил нас в крошечных, заставленных квартирах, и это оказывается счастьем. Эти протискивания между столом и диваном, эта теснота ног под бахромой тогдашних скатертей.
   Моя любовь к Мае незаметно перешла в жалость к слабому калеке. Между мной и Володей никогда ни слова не было сказано о ней и о том, что будет потом… Это было неважно, важно было другое: Маю нам послала судьба. Мая наша сводница. Самой по себе ее как бы и нет.
   Мы дружили, и ее шепотная речь про то, «как это бывает. Ты узнаешь! Узнаешь!», меня просто смешила. Я не ревновала, потому что знала: она не способна была найти его в кромешной темноте, а я находила. Мы вылезали из угретых постелей среди ночи, шли с вытянутыми руками и встречались всегда на одном и там же месте.
 
 
   Через много лет я пролезла через дырку в заборе и при белом свете посмотрела на место моей любви и греха.
   Кошмар, должна вам сказать. Я уж не говорю, что весь переулок был ощерен консервными банками, что стены сараев были утыканы ржавыми шляпками расшатанных гвоздей. В переулке плохо пахло. В нем воняло! В сущности, это была помойка. Можно только удивляться, как долго доверял человек самой бездарнейшей из философий, будто материя первична. Она даже не вторична. Она почти ничто. Нет, человек не заблудшая особь. Он хитрован, лжец и притворщик. И небеса взирают на него не без интереса, какой еще спектакль он отчебучит, все зная и отрицая вспух свое знание.
   Пройдясь по помоечному проулку своей первой любви, я накрутила в своей голове приличный фарш. А надо сказать, что мои мысли всегда расширяют трещину и никогда не скрепляют ее.
 
***
 
   Прошли октябрьские праздники. Опять была машина, в которую набивались продукты и зимние вещи. Прощались до студенческих каникул. Машина тронулась, но тут же затормозила, выскочил Володя и со словами «Я забыл документы!» ринулся в дом, по дороге задев меня грубо и властно. Я поняла, что должна за ним идти. Маина мама пошла к машине (как он мог знать, что она не пойдет за ним искать то, что не пропадало, что спокойно лежало себе в кармане?), но все было, как было.
   Мы оба вошли в дом, скрылись от глаз и здесь, под вешалкой, он впервые сказал: «Господи! Когда кончится твоя школа! Я сойду с ума». Я отметила про себя, хотя когда там было отмечать и сколько времени на это было отпущено, что напрасно он тянет на школу. Школа тут ни при чем. Я могу ее не кончать. Но когда там говорить? Надо было выбираться из вороха пальто и плащей и бежать назад, потрясая в руках портмоне, а мне идти следом и смеяться над раззявой, который, оказывается, сунул бумажник под хлебницу.
   – Странно, – сказала Маина мама и посмотрела на меня пронзительно и зло.
   Машина уехала.
   Мы остались у ворот.
   – Анна! – сказала Маина мама. – Володя – женатый человек, а Мая – твоя лучшая подруга. Не так ли?
   – Конечно, – ответила я.
   Был ли мой взгляд на нее наглым? Или только лживым? Или я сумела нарисовать на лице недоумение? Это хорошо бы спросить у нее. Я же думала совсем о другом: два месяца я не смогу его видеть. Я – идиотка, что не посеяла мысль о моем возможном приезде в Ростов на свои школьные каникулы. Как же я могла прошляпить такой ход?
   – .. .нехорошо, нескромно. Просто, что называется, на глазах.
   Это, оказывается, вещала Маина мама. Вещала абсолютно справедливо, сколько подобных слов в другой исторической эпохе говорила я своей дочери при сходных обстоятельствах. Но это потом, а тогда… Голосом самой искренности я говорю ей, Маиной маме, что ей кажется что-то не то…
   – Поклянись! – говорит женщина.
   – Клянусь! – отвечаю я, не колеблясь ни минуты, но в клятвах, видимо, полагается колебаться, видимо, количество пауз в этом торжественном акте столь же важно, а может, и важнее самих слов. Логос-то он логос, да только и ему нужен воздух вокруг, а может, даже вакуум, чтоб слова могли туда-сюда поплавать, осознать себя и окрепнуть не в толчее – в свободе. Я же выпалила, не оставив зазоров: «Клянусь!»
   – Фу! – гневно ответила Маина мама. – Бессовестная девка. Я скажу твоей матери.
   Это была опасность. Это могло быть катастрофой. Я поняла сразу: победить собственную маму мне будет труднее, чем Маину. Значит, надо бороться с этой. Хорошо бы заплакать, обидеться, тут же и прощения попросить, то есть свалить в кучу все оружие, поднять руки и сдаться на условиях победителя, но тут вступали в отношения другие силы и чувства. Значит, надо было иначе… Как?
   – Вы хотите нас поссорить с Маей? Еще секунду назад я не подозревала в себе такой подлой и лукавой хитрости.
   – Не велика потеря, – ответила она, но я почувствовала, как она внутренне метнулась. Бедная женщина тоже не все о себе знала.
   – Спросите об этом у Маи. – Я гордо пошла от ворот, но стыд уже настиг меня.
   И тут пришло очевидное: как бы что ни шло, у истории этой нет хорошего конца. Я могу сейчас сколько угодно удивляться не только способности и готовности быть плохой, но и прозорливости моего неопытного сознания. Вспыхнувший же стыд секундно осветил длинный коридор всей последующей жизни и нас троих, бредущих по нему неразрывно, кучно, неосвобожденно… Ах, рвануть бы мне тогда в сторону! Геть из коридора, геть! Но я уже вцепилась, вцепилась в собственное ярмо. Уже понимая, что это ярмо, уже кляня его и одновременно ликуя: «Мое!»
 
 
   А через неделю пришло письмо от Маи и Володи, где черным по белому были написаны мои мысли. Приезжай на школьные каникулы, посмотри университет. Хозяйка квартиры пустит тебя на недельку за шкаф, где спит ее дочь. Которая, в свою очередь, едет на каникулы в Москву. Посмотреть тамошний университет. Так все замечательно складывается! Рокировка!
   Я поделилась буйной мечтой – пожить за шкафом – с мамой и получила окорот.