Через пару месяцев после моего возвращения из Греции мама, ее сестра и их гомосексуальный кузен навестили тетю Мони в Гейт-Миллз. Я много слышал про этого кузена: мама отзывалась о нем хорошо, а папа – возмущенно. Он любил рассказывать следующую историю: «Наша компания поехала в Южную Каролину. Был я, твоя мама, Джойс и Дик, а также этот кузен, этот Филипп, точно. Итак, мы идем купаться в океан и…». На этом месте папа начинал смеяться. «Мы пошли плавать, а когда вернулись в гостиницу, Филипп постучал и попросил твою маму одолжить ему – что бы ты думал? – фен для сушки волос!» Вот и все. Конец рассказа. Филипп не засовывал прибор себе в задницу, а просто пользовался по назначению. Но все равно папе это казалось невероятным. «Представляешь, фен для волос! Уму непостижимо!»
   Меня тянуло к Филиппу, который заведовал университетской библиотекой где-то на западе. «А он похож на тебя, – поговаривала мама. – Большой читатель. Любит книги». Я не был большим читателем, но сумел убедить маму в обратном. Когда меня спрашивали, что я делал после обеда, я никогда не говорил: «Да так…» или «Просто воображал, как бы моя комната смотрелась в алых тонах». Я сообщал, что читал все это время, и мама мне верила. Она никогда не спрашивала названия книги, никогда не интересовалась, где я эту книгу взял, просто говорила: «Молодец».
   Филипп и тетя Мони часто виделись, так как жили в одной части страны. Вдвоем они проводили редкие каникулы, иногда в сопровождении друга Филиппа. Слово «друг» мама произносила по-особенному, но не в плохом смысле, а как нечто, имеющее, по меньшей мере, два значения. При этом второе значения было гораздо интереснее первого. «У них милый домик, – сказала мама. – Он на берегу озера, и они подумывают о лодочке».
   «Я в этом не сомневаюсь, – сказал папа и снова пересказал историю про фен. – Представляете?! Мужчина, который хочет воспользоваться ее феном для сушки волос!»
   Филипп и тетя Мони любили предметы роскоши: симфонии, оперы, прозрачные супы. Их отношения были такими, которые подходят бездетным, умудренным опытом взрослым. Они могли закончить предложение, не боясь получить выговор за поездку в Квик-Пик или лишиться надбавки на карманные расходы в следующем году. Гонения на мою маму за то, что у нее были дети, ставили меня в затруднительное положение. Поэтому я мечтал, чтобы у нее был только один я и чтобы мы жили не в Кливленде. Нам надо было втереться в доверие и быть под рукой, когда тетя Мони окажется на смертном одре, что могло, решил я, случиться в любой день. Тетя Джойс теперь летала в Огайо по три раза в год и звонила моей маме со сводками последних новостей. Она сообщала, что тете Мони стало совсем тяжело ходить, что Хэнк установил одно из этих приспособлений, которое поднимает и опускает инвалидную коляску вверх и вниз по лестнице, что Милдред стала (цитирую) «самое подходящее слово – параноиком».
   Когда тетя Мони уже не могла справиться с бараниной, мама стала подумывать о том, чтобы ее проведать. Я решил, что она поедет со своей сестрой или гомиком Филиппом, но вместо этого она взяла с собой меня и Лизу. Мы поехали на три дня в середине октября. Шофер тети Мони встретил нас в аэропорту и вывел на улицу к «кадиллаку». «Я вас прошу, – сказала мама, когда он указал ей на заднее сиденье, я сижу впереди и это не подлежит обсуждению».
   Хэнк хотел открыть ей дверцу, но мама не позволила: «И не надо этих глупостей типа «миссис Седарис». Меня зовут Шерон, ясно?» Она была из тех, кто мог разговаривать не тем четким и вкрадчивым тоном, которого требовали обстоятельства, а вполне обычно, как всегда. Если бы ей поручили взять интервью у Чарльза Мэнсона, она бы вернулась со словами: «Никогда бы не подумала, что ему нравится бамбук». Ее поведение сводило с ума.
   Покинув аэропорт, мы попали на огромный пустырь. Люди стояли на ржавых мостах, наблюдая за движением отвратительных поездов под ними. Черные облака поднимались из дымовых труб, а Хэнк описывал свой собственный метод жарки ветчины. Мне было интересно, каково это – работать у тети Мони, но мама никогда не затрагивала этой темы. «Ветчина, – сказала она. – Вот это уже по-нашему!»
   Пейзаж мало-помалу смягчался, и к тому времени, как мы добрались до Гейт-Миллз, мир снова стал прекрасным. Дома из камня и цветного кирпича окружали замечательные деревья с толстыми стволами. Парочка в красных жакетах проехала верхом по центру улицы, и Хэнк замедлил ход, чтобы не напугать лошадей. Это, по его словам, было предместье, и я решил, что он подобрал не то слово. Предместье означало деревянные дома, улицы, названные в честь жен и любовниц основателя поселка: Лора Драйв, Кимберли-Серкл, тупик
   Нэнси Энн. Где же лодки и кемперы, где почтовые ящики в форме пещер и сейфов?
   «Остановись… здесь, – шептал я, когда машина проезжала мимо уменьшенного варианта Виндзорского замка, – остановись… здесь». Я боялся, что мы выедем за пределы этой роскоши и очутимся в обычном квартале, таком же, как наш собственный. Однако Хэнк продолжал ехать, и я забеспокоился, что тетя Мони – одна из тех богатых людей, что осознали свою вину перед обществом – про них часто пишут в газетах. Такие люди обычно становятся добровольцами в пожарных отрядах и стараются не привлекать к себе много внимания. Разговор о ветчине и колбасах уже потихонечку подбирался к шашлыку, когда «кадиллак» свернул в сторону бесспорно наилучшего дома из всех. Дома такого рода можно увидеть на обложках университетских каталогов: деканат, зал выдающихся выпускников. Плющ обвивал каменные стены, а витражи размером с игральные карты блестели на солнце. Богатство витало в воздухе, запах опавших листьев смешивался, как мне показалось, с запахом мирта. Тут не было ни живого лабиринта, ни фонтана размером с пруд, но лужайка была хорошо ухожена, и неподалеку стоял домик поменьше, который Хэнк назвал «служебным помещением». Хэнк достал из багажника наши сумки. Пока мы ждали, мимо дома проскакали всадники, приподнимая свои вельветовые шляпы в знак приветствия. «Вы слышите?» – спросила мама. Она плотно прижала свой воротник к горлу: «Разве вам не нравится стук копыт?»
   Нам нравилось.
   Служанка по имени Дороти вышла встретить нас, и, словно моя сестра была слепая и не могла самостоятельно подивиться таким чудесам, я повернулся к Лизе и прошептал: «Она белая. И на ней униформа».
   В Рэйли служанки носили брючные костюмы или поношенные халаты, но эта служанка была настоящей: накрахмаленное черное платье с белыми кружевами на запястьях и воротнике. На ней также был передник и специфическая шляпка, которая сидела у нее на голове как маленький чепчик.
   Если обычные служанки бубнили, то Дороти объявляла: «Миссис Браун отдыхает» или «Миссис Браун спустится в скором времени». Словно у говорящей куклы, ее словарный запас казался ограниченным горсткой предварительно записанных предложений. «Да, мэм». «Нет, мэм». «Я распоряжусь, чтобы подали машину». В процессе ожидания мы съели бутерброды с лососем и картофельный салат. Я предложил исследовать местность или хотя бы выйти за пределы кухни, но идея оказалась неподходящей. «Миссис Браун отдыхает, – сообщила Дороти. – Миссис Браун спустится в скором времени». Уже почти смеркалось, когда тетя Мони позвонила на кухню, и нам разрешили войти в главную гостиную.
   «Как насчет попротирать от пыли это», – сказала мама, и я вздрогнул от недостатка утонченности в ее словах. Главным преимуществом роскоши было то, что кто-то другой следил за домом, полировал столы и вытирал грязь между пальцев львиных лап, в форме которых были сделаны ножки стульев. Это значило, что я бы ни за что не согласился их протирать. Пара абажуров – это еще куда ни шло, но гостиная напоминала музейную комнату определенной эпохи, где мебель подобрана маленькими группками, как гости на вечеринке. Стены были обиты шелком, а занавески ниспадали с потолка до самого пола, разделенные чем-то вроде лепнины. Детский стульчик и складной карточный столик не подходили к этой обстановке, но мы сделали вид, что не заметили их.
   «Миссис Браун», – объявила Дороти, и мы последовали на звук подъемного устройства, собираясь возле стойки с перилами, чтобы поглядеть на спускающееся кресло. Та тетя Мони, которую я знал десять лет назад, была ослабленной, но еще достаточно крепкой, чтобы оставить след на обивке дивана. Нынешняя тетя Мони, спускающаяся в лифте, казалось, весила не больше щенка. Тем не менее она была элегантно одета, однако сильно сморщена. Ее лысеющая голова свисала с плеч как старая луковица. Мама представилась, и как только кресло стало на твердую почву, тетя Мони начала пристально ее разглядывать.
   – Я Шерон, – повторила мама. – А это двое из моих детей. Моя дочь Лиза и мой сын Дэвид.
   – Твои дети?
   – Ну, двое из моих детей, – ответила мама. – Двое самых старших.
   – А ты…?
   – Шерон.
   – Шерон, да, точно.
   – Вы отправляли меня в Грецию пару лет назад, – сказал я. – Помните? Вы заплатили за мою поездку и я присылал вам письма.
   – Да, – сказала она, – письма.
   – Очень длинные письма.
   – Очень длинные.
   Чувство вины, которое я так долго хранил, внезапно исчезло. Его сменила боязнь того, что она забудет упомянуть нас в своем завещании. Что же происходило в ее голове? «Мама, – прошептал я. – Сделай пак, чтобы она не забыла, кто мы такие». Как выяснилось, тетя Мони была гораздо смышленей, чем казалась. Она плохо запоминала имена, но прекрасно все воспринимала, по крайней мере, что касается меня.
   – Где этот мальчишка? – спрашивала она мою маму каждый раз, когда я выходил из комнаты. – Позовите его обратно. Я не люблю, когда люди роются в моих вещах.
   – О, я уверена, что он нигде не роется, – отвечала мама. – Лиза, сходи поищи своего брата.
   Второй муж тети Мони был большим охотником, и рядом с главной гостиной он устроил здоровенный трофейный зал, настоящий ковчег из чучел животных. В углу больших кошек стояли снежные леопарды, белые тигры, лев и пара пантер, застывших в полупрыжке. Перед журнальным столиком столкнулись рогами два горных козла. Из-за дивана росомаха подкрадывалась к оленихе, а возле шкафа с ружьями грозно подняла свою могучую лапу медведица гризли, защищая медвежонка, прячущегося у нее между ног. Там были и звери, и вещи сделанные из зверей: табуретка из слоновьей ноги, пепельницы из копыт, торшер из ноги жирафа. Как насчет протереть от пыли это!
   Я впервые вошел в эту комнату во время очередного купания тети Мони и сел на пуфик из шкуры зебры. У меня одновременно возникли чувства завис ти и паранойи: тысяча глаз, и я хотел обладать ими всеми. Если бы я должен был выбирать, я бы взял гориллу, но, по словам мамы, вся коллекция завещалась крошечному природоведческому музею в Канаде. Я спросил, зачем Канаде еще один лось, на что мама пожала плечами и сказала, что я невыносим.
   Когда меня выгоняли из трофейного зала, я шел на улицу и пялился на него через окна. «Где он? – спрашивала тогда тетя Мони. – Что он задумал?»
   Как-то ранним вечером, после пристального рассматривания трофейного зала через окно, я пролез через кусты и увидел, как миссис Брайтлиф, приходящая медсестра, разрезала баранью отбивную для тети Мони. Женщины сидели за складным карточным столиком, а со стенки на них смотрел портрет тетиного второго мужа, стоящего на одном колене возле падшего носорога. Мама зашла со стороны кухни, и я был поражен, как не к месту она смотрелась среди наемных помощников и разделочных столов. Я всегда считал, что имея в наличии все зубы, человек может перейти из одного класса в другой, небрежно меняя ранчо на особняк, но теперь оказалось, что я был не прав. Чтобы жить так, как жила тетя Мони, надо было не только учиться, но и иметь определенную склонность к претенциозности, нечто такое, чем не всех наградил Господь. Мама помахала своим высоким бокалом, и, когда она села на тетушкин детский стульчик, я понял: мы обречены.
 
   В воскресенье после полудня Хэнк отвез нас обратно в аэропорт. Тетя Мони продолжала чахнуть и умерла У себя дома в первый день весны. Мои родители присутствовали на похоронах и вернулись в Кливленд через пару месяцев. Они сказали, что надо было разобраться с недвижимостью, встретиться с адвокатами, закончить Дела. Они покидали Рэйли на самолете, а через неделю вернулись на серебряном «кадиллаке», и у мамы на коленях покоилось меховое одеяло. Оказалось, что ее запомнили – и даже хорошо, – но ничто не могло заставить ее раскрыть точную сумму.
   – Я буду называть числа, а ты просто говори – больше или меньше, – сказал я. – Это миллион долларов?
   – Я тебе не скажу.
   – Полтора миллиона?
   Я осторожно допрашивал ее среди ночи в надежде, что она заговорит во сне.
   – Два миллиона долларов? Семьсот тысяч?
   – Не скажу.
   Позвонил мой друг, назвавшийся агентом налоговой, но мама смекнула, что к чему. У налоговиков на заднем плане не играет «Джетро Талл». Они также, вероятно, редко начинают разговор со слов: «У меня к вам один маленький вопросик».
   – Но мне надо знать, чтобы всем рассказать.
   – Именно поэтому я тебе и не скажу, – ответила мама.
   Я тогда трудился в кафе, но все равно не гнушался раз в неделю поработать нянькой, чем занимался еще с девятого класса. Дети меня презирали, но в их ненависти была некая близость, почти уют, поэтому их родители меня не увольняли. У них в холодильнике всегда была дорогая еда – нарезанные колбасы и сыры, консервированные артишоки. Как-то вечером в день получки я сказал хозяйке, что моя двоюродная бабушка умерла и что у нас теперь есть «кадил лак» и меховое одеяло. «И деньги тоже, – сказал я, – куча денег». Я думал, женщина пригласит меня воспользоваться чудо-холодильником, но вместо этого она закатила глаза. «Кадиллак, – вздохнула она. – Господи, какими же нуворишами можно стать».
   Я точно не знал, что значит «нувориш», но мне не понравилось это слово. «Вот сучка», – сказала мама, когда я рассказал ей эту историю. Затем она стала ругать меня за то, что я вообще говорил на эту тему с чужой женщиной. Через неделю «кадиллака» не стало – его продали. Я винил в этом себя, но оказалось, что родители все равно хотели от него избавиться. Мама купила себе пару красивых костюмов. Она набила холодильник деликатесными нарезками, но не приобрела ни бриллиантов, ни домика на пляже, ни других вещей, которых мы от нее ожидали. Какое-то время деньги служили предметом торгов. Мама с папой спорили о какой-то мелочи, и когда он смеялся и выходил из комнаты – он всегда заканчивал споры, ведя себя так, будто ты был сумасшедшим, и к этому больше нечего добавить, – мама кричала: «Думаешь, я не могу себе позволить уйти? Это мы еще посмотрим, дружок». Если ее чем-то обижал сосед или кто-то в магазине вел себя так, будто ее не существовало, она возвращалась домой и с грохотом вываливала вещи на стол, при этом шипя: «Я могла бы купить и продать этого сукиного сына». Она часто воображала, как произносит эти слова, и теперь, когда она действительно могла это сделать, я чувствовал, что она разочарована тем, как мало удовлетворения оно доставляет.
 
   Я думаю, именно деньги тети Мони оплачивали мою аренду, когда я переехал в Чикаго, чтобы учиться в Институте искусств. Я думаю, именно ее деньги послали мою сестру Гретхен на Род-Айленд в Школу дизайна, а Тиффани – в ужасную, но очень дорогую школу в Мэне. Деньги пошли на то, чтобы переехать с Юга, что для нашей мамы означало повышение уровня жизни. Остальными деньгами занимался папа, финансовый алхимик, который превратил золото в полный почтовый ящик годовых отчетов, которыми только он мог наслаждаться.
   Что касается чучел, то канадский музей отверг коллекцию моего двоюродного дедушки. Она была слишком мрачной для аукциона, поэтому зверей и все, что было из них сделано, отдали Хэнку.
   «Ты что сделала? – спросил я маму. – Давай все проясним. Ты что сделала?» Был сделан один телефонный звонок, и мне прислали ковер из медвежьей шкуры, который несколько лет пролежал на полу моей слишком маленькой спальни. Поистине сумасшедший материал для ковра: пойдешь в одну сторону – споткнешься об голову, пойдешь в другую – угодишь ногой в раскрытую пасть.
   В самую первую ночь наедине с медведем я запер дверь, дважды повернув ключ в замке, и лег на шкуру нагишом, как об этом пишут в журналах. Я надеялся, что побежденный мех и моя голая плоть дадут мне наилучшее ощущение в мире, но единственным чувством была странная неловкость. Кто-то наблюдал за мной, но не сосед или мои сестры, а второй муж тети Мони, тот, которого я видел на картине. С виду он сильно смахивал на Тедди Рузвельта: такая же оправа для очков из проволоки над уродливыми моржовыми усами. Мужчина загонял диких животных по всему миру, и теперь его хищный взгляд падал на меня, нетренированного семнадцатилетнего парня в чересчур больших очках и браслете с бирюзой, осквернявшего имя великого охотника своим костлявым прыщавым задом. Это была неприятная картина, поэтому я за помнил ее надолго.
   На втором курсе университета Лиза отвезла ко вер в Вирджинию, где он лежал на полу ее спальни. Мы договорились, что она берет ковер временно, но в конце весны она отдала его соседке, которая погибла в автокатастрофе по дороге домой в Пенсильванию. Услышав о случившемся, я представил себе ее родителей, пару в умопомрачительном горе, которые натыкаются на медведя в багажнике автомобиля своей дочери и гадают, какое отношение он имеет к ее или чьей бы то ни было жизни.

Глава 7. Я меняюсь

   Вы осознаете, что молоды, когда кто-то просит у вас денег, а вы воспринимаете это как комплимент.
   «Ты классно выглядишь, можно тебя кое о чем попросить? «
   Вопрос был задан девушкой-хиппи лет 18 – 19, которая стояла около магазинчика в торговом центре Норс-Хиллз. На ней была простенькая блуза, а из-за длинных, сильно расклешенных джинсов казалось, что у нее нет ступней. Старомодные очки, амулеты, головная повязка: я не мог поверить, что такая крутая девушка и впрямь обращается ко мне.
   Тем летом мне было тринадцать. Мы с мамой приехали в Квик-Пик, она вручила мне десятидолларовую бумажку и послала в магазин за сигаретами. Она видела, как хиппи заговорила со мной, как я вошел в магазин и как на выходе задержался, протягивая девушке доллар.
   «Кто это? – спросила мама, когда я вернулся в машину. – Что это за девчонка?» Если бы я был с отцом, то соврал бы, сказав, что это подружка. Но мама отлично знала, что у меня нет таких друзей, и я был вынужден сказать правду.
   – Ты ведь дал ей не просто доллар, – продолжала мама. – А мой доллар.
   – Но он ей нужен.
   – Зачем? – спросила мама. – Может, купить шампунь или нитку с иголкой?
   – Я не знаю, я не спрашивал.
   – Я не знаю, не спрашивал… – Неумелое кривляние легко отбросить и забыть, но моя мама умела копировать людей с необычайной точностью. В ее интерпретации я выглядел испорченным и равнодушным персидским котом в облике человека. «Если ты хочешь дать ей доллар – это твое личное дело, – сказала она. – Но это был мой доллар, и я хочу получить его назад».
   Я предложил отдать деньги, когда мы вернемся домой, но это ее не устраивало. «Я хочу не какой-то там старый доллар, – сказала мама. – Я хочу именно этот».
   Было нелепо проявлять такую привязанность к конкретной долларовой купюре, но для моей матери это стало делом принципа. «Это мой доллар и я хочу его назад».
   Когда я сказал ей, что уже слишком поздно, она вышла из машины и, со словами: «Ну, это мы еще посмотрим» – открыла мою дверцу.
   Хиппи посмотрела на нас, я вжался в сидение. «Мам, пожалуйста. Так нельзя». На мгновение обстановка накалилась, но я знал, что теперь она дважды подумает, прежде чем вытащить меня из фургона. «Давай забудем об этом? Дома я верну тебе деньги. Честно, клянусь».
   Мама посмотрела, как я извиваюсь, и только потом снова села за руль: «Ты думаешь, что все, кто просит деньги, действительно в них нуждаются? Господи, какой же ты наивный!». Девушка, клянчащая мелочь, была первой в целой череде ей подобных. Во время следующей поездки в Квик-Пик меня остановил другой хиппи – на этот раз парень. Он сидел на корточках перед автоматом со льдом. Увидев меня, парень протянул мне свою кожаную шляпу. «Приветствую, брат, – проговорил он. – Как думаешь, сможешь помочь другу? «
   Я отдал ему пятьдесят центов, которые хотел потратить на колу и чипсы, и, опершись на столб, стал наблюдать за хиппи, изучая его повадки. Крутые люди, те, у которых нет лишних денег, никогда не упускали случая сказать: «Извини, братан…». или «Мне бы кто подал…». Тогда хиппи кивал, будто слышал знакомую музыку, крутой кивал тоже. Обычные, некрутые, люди проходили мимо, не останавливаясь, но все равно хиппи имел над ними некую странную власть. «Нет лишней мелочи? Ну, хоть центов десять-двадцать?» Эти незначительные просьбы наталкивали на значительный вопрос: «Разве вам безразлична судьба другого человека?» По-моему, парню также помогало его поразительное сходство с Иисусом, который, судя по слухам, должен вернуться со дня на день.
   Я наблюдал за парнем около получаса. Потом из магазина вышел кассир, размахивая руками, словно взбивалками миксера. «Кончай разводить наших покупателей, – сказал он. – Давай, проваливай. Кыш!»
   «Разводить» – молодежное слово, в устах взрослого мужчины оно звучало нелепо. Это напомнило мне, как ковбои из вестернов произносят слово «амиго». Мне захотелось, чтобы хиппи постоял за себя, сказав что-то типа: «Спокойно, старик» или «Это кто кого разводит?» Но вместо этого парень лишь пожал плечами. Затем он элегантно вскочил и, пересекая парковку, двинулся в сторону автомобиля, наверняка родительского. Не имело ни малейшего значения, что парень, скорее всего, жил дома, днем критиковал систему, а ночью нежился в удобной кровати. Может быть, и деньги, которые я дал ему, он потратит на вещи не первой необходимости – на ароматические палочки или гитарные струны, но это тоже не имело никакого значения. Для взрослых он был кошмаром во плоти. И, если забыть про шляпу, я хотел быть таким же.
 
   Тогда я еще получал три доллара в неделю на карманные расходы. Свою «казну» я пополнял деньгами за то, что нянчил детей, а также случайными заработками в Дортон-Арена, концертно-выставочном зале, расположенном на территории ярмарки. Когда нам с моим другом Дэном везло, мы надевали белые куртки и бумажные шляпы и стояли за прилавком в буфете. Когда же, и это было гораздо чаще, нам не везло, мы облачались в те же наряды, вешали себе на шею по тяжелому подносу и прохаживались между рядами, про давая попкорн, орешки и содовую, которую, согласно инструкции, называли «прохладительным напитком». В повседневной жизни никто не говорил «прохладительные напитки», однако наш босс Джерри настаивал на такой формулировке. Кроме того, мы еще должны были громко выкрикивать эти слова, и поэтому я чувствовал себя как уличный торговец или мальчишка-газетчик допотопных времен. Во время концертов хэви-метал нас не замечали, но на шоу с музыкой кантри – гулянках, как их называли, – люди частенько возмущались, когда мы орали, заглушая их любимые песни. «Буду с тобой, ПОПКОРН, ОРЕШКИ, ПРОХЛАДИТЕЛЬНЫЕ НАПИТКИ», «Какая женщина, какая женщина, какой ПОПКОРН, ОРЕШКИ, ПРОХЛАДИТЕЛЬНЫЕ НАПИТКИ», «Небо в клетку, ПОПКОРН, ОРЕШКИ,
   ПРОХЛАДИТЕЛЬНЫЕ НАПИТКИ». Фаны позлее ломились вниз, где напарывались на Джерри, который говорил: «Спокуха, хрящ. Мне надо дело делать». Он обзывал возмущенных «кучкой жлобоватых крестьян», что меня особенно удивляло, так как сам он был в определенной степени деревенщиной. Словцо «жлобоватые» было превосходным доказательством этого, как и стрижка «ежиком», и ингалятор от астмы, который Джерри украсил маленьким американским флагом.
   «Может, он говорит «крестьян» с чувством симпатии», – предположила моя мама, но я на это не купился. Гораздо вероятнее, что он видел разницу между собой и теми людьми, которые выглядели и вели себя так же, как он. Я тоже видел эту разницу, и, слушая Джерри, понимал, насколько жалко это звучало. Кто я был такой, чтобы называть кого-то деревенщиной, – я со своими брэкетами и очками с толстыми стеклами в черной оправе. «О, ты хорошо выглядишь», – говорила мне мама. Она хотела меня успокоить, но если мама считала, что ты хорошо выглядишь, что-то явно было не в порядке. Я хотел, чтобы ей стало тошно, но в тот момент мои руки были связаны. Согласно правилам, мне не разрешалось отращивать волосы до шестнадцати лет, в этом же возрасте мои сестры могли, наконец-то, проколоть уши. Для моих родителей это имело значение, но уши прокалывались за пару минут, а на отращивание приличного хвостика уходило несколько лет. Как бы там ни было, мне понадобилось Целых девять месяцев, чтобы догнать Дэна, чья мама была разумной и не ограничивала его понятие о стиле бессмысленными возрастными запретами. Его волосы были густыми и прямыми с пробором посередке, а медового цвета локоны заходили за уши и ниспадали на его плечи, как пара занавесок.