– Мы верим, Федя.
   – Ну, а на фронте как?
   – Затишье пока. Какое-то странное непонятное затишье. Ни они вперед не идут, ни мы. Только авиации, как и всегда, достается. Каждый день с утра и до ночи воздушные бои. Вчера Степкина сбили.
   – Игоря?! – почти вскрикнул Нырко и поглядел на Плотникова, нервно теребившего кожаный шлем с поблескивающими очками.
   – Зазевался он, товарищ майор. Погнался за «юнкерсом», а «мессера» проглядел, – трудно выговорил лейтенант.
   – Та-ак, – горько протянул Нырко, – значит, еще одна похоронная.
   – Если бы одна, Федя, – вздохнул Балашов. – Целых три. Еще Кострикова и Климова прибавь.
   – Их что же, в одном бою? – после долгой паузы спросил майор.
   – В одном, – подтвердил капитан. – Нас было семеро, а у них четыре шестерки. Мы шестерых зажгли, но и сами потеряли, как видишь. Словом, дело дрянь. От полка уже две трети в строю осталось. Но больше всего меня пугает эта фронтовая тишина. На переднем крае у них пустынно, на дорогах почти никакого движения. Похоже на то, будто они затевают что-то.
   – Кто вместо меня полком руководит?
   – Я, Федя. Вчера комдив утвердил до твоего возвращения. Полк мы просили укомплектовать, да только командующий отказал.
   – С каждым днем все труднее, товарищ майор, – вступил в разговор Плотников. – Что ни день, то по три-четыре вылета делаем. Вот и вас сразу навестить не смогли.
   Нырко мрачно нахмурил брови.
   – Понимаю, ребятки. Не вам мне это объяснять. Наше дело солдатское. Когда над передовой висят эти самые «юнкерсы», тут в гости много не наездишься.
   Пока майор говорил, Балашов на минуту вышел и возвратился с большим свертком в руках.
   – Это подарки, Федя, – ответил он на вопросительный взгляд командира полка и, деловито развернув бумагу, стал торопливо пояснять: – Вот это папиросы, которые хлопцы из второй эскадрильи собрали. Бутылку мадеры Саша Нестеров с поклоном велел передать. Его тоже зенитный осколок вчера поцеловал. С забинтованной рукой летает. А этот торт капитану Сушкевичу удалось у наших продовольственников оттяпать. Они его командиру авиабазы на день рождения изготовили, но мы в твою пользу экспроприировали.
   – Товарищ майор, чуть было не забыл, – перебил его в эту минуту Плотников. Он порылся в карманах и протянул майору черную трубку с чертом. – Мы вашего Мефистофеля в обломках самолетных нашли.
   Нырко с жадностью схватил трубку.
   – Милые вы мои, вот уж за это спасибо. А я-то о ней скорбил. Дайте-ка табачку немного.
   Плотников достал кисет и набил майору трубку. Нырко закурил, лицо его скрылось в облаках синеватого дыма – и словно откуда-то издалека глядели острые прищуренные глаза. Жмурясь от удовольствия, глотая сладковатый табачный дым, майор слушал рассказы своих ребят о полковых новостях. И от того, что крепкие руки этих парней были рядом, а голоса раздавались над ухом, майору было тепло и приятно. Солнце как-то быстро зашло за тучи, и низкие рваные облака поплыли над верхушками сосен. Балашов озабоченно покачал головой:
   – Погодка усложняется, Федя. Мы же к тебе на У-2 прилетели, вот мой шеф-пилот, – кивнул он на Плотникова. – Короче говоря, пора нам и восвояси.
   – Я не задерживаю, – грустно проговорил Нырко, – раз надо, так надо. Летите, ребятки, видимость действительно ухудшается.
   – Мы к тебе через три денька наведаемся, – пообещал капитан, – обязательно навестим. – Он потоптался на пороге и как-то виновато посмотрел на лейтенанта Плотникова. – У Сергея несчастье, товарищ командир. Погиб отец.
   – Вот как, – не находя других слов, протянул майор, и они все трое долго молчали. Прислонившись к дверному косяку, стоял Плотников с поникшей головой, а Нырко тем временем думал, что и в двадцать лет трудно потерять отца в этом огромном водовороте человеческого горя, именуемом войной. Первым нарушил молчание Балашов.
   – Я не договорил, командир. У Сережи мать слегла после похоронки. Ее надо бы поддержать. Короче, если из-за погоды будет какой-нибудь антракт в боевой работе, я на два дня его отпущу навестить. – И, горько вздохнув, прибавил: – Теперь ведь Москва близко.

5

   Птицын, добросовестно проспавший весь визит летчиков, открыл глаза в самом добрейшем настроении.
   – Федор Васильевич, а вы не можете объяснить, отчего так себя хорошо чувствуешь после кошмарного сна?
   – Затрудняюсь, я очень плохой психолог, – вздохнул Нырко. Интендант недоверчиво покачал головой.
   – Притворяетесь. Летчик всегда хороший психолог.
   – Может быть, – польщенно улыбнулся майор. – Однако я в себе такого таланта не замечал. Какие же кошмары вас одолевали, дорогой сосед?
   – Поганый сон, – вымолвил с облегченным вздохом Птицын. – Приснилось мне, будто готовится большое наступление и надо в срочном порядке доставить боеприпасы самой ударной дивизии. И я назначен начальником огромной автоколонны. Но я перепутал дороги и привел ее совсем не туда, куда надо. И вот меня судит военный трибунал. А в зале одни только мои недруги. Хоть бы одно доброе ободряющее лицо. Со всех сторон выкрики: «Интендата Птицына к расстрелу!», «Птицына к смертной казни!», «Птицына повесить!» Встает прокурор и медленно читает: «За тяжкое военное преступление военный трибунал приговаривает интенданта второго ранга Птицына к высшей мере наказания! Приговор окончательный и обжалованию не подлежит!» И будто ведут меня на расстрел четыре красноармейца, вскидывают винтовки, и тут я просыпаюсь и вижу ваше доброе лицо, дорогой Федор Васильевич. Гора с плеч сваливается, и такое ощущение счастья приходит, что и словами не выскажешь.
   – Да, сон действительно кошмарный, – посочувствовал Нырко. – От такого сна и до разрыва сердца недолго.
   – Еще бы! – согласился интендант.
   Нырко внимательно вгляделся в его розовое, посвежевшее после сна лицо и вдруг подумал: «А что, если бы этот интендант лицом к лицу встретился с гитлеровцами? Хватило бы у него мужества принять бой или же он бросил бы винтовку и поднял вверх руки?»
   Федор вздохнул, понимая, что на этот вопрос не в состоянии ответить.

6

   Капитан Балашов сдержал свое слово. Он приехал ровно через три дня, но какой-то мрачный, небритый, осунувшийся. Комкая в руках шлем, долго стоял на пороге маленькой комнатки.
   – Постой, – окликнул его Нырко, – ты же обещал прилететь вместе со своим шеф-пилотом? Где же Сережа Плотников? Ты что, к матери его отпустил?
   – Нет, – уронил Балашов глухо.
   – Значит, он у тебя в наряде?
   – Нет.
   – Так почему же ты его не взял с собою? – искренне удивился Нырко.
   – Федя… – трудно заговорил капитан и запнулся, – Федя, – повторил он, беря каждое слово, как с разбега. – Вчера во второй половине дня Сережа Плотников погиб. Сбил два самолета и погиб сам. – Балашов с яростью хлопнул коричневым летным шлемом об пол, бессильно плюхнулся на зеленый стул. – Федя! – сдавленно выкрикивал он. – Какие парни гибнут на этой проклятой войне, когда же это кончится, черт бы его побрал. Ведь мы нашего Сережку в шутку нецелованным звали. Он и на самом деле ни разу в любви не объяснялся. Жить бы ему и жить. Что же теперь старенькая мать его скажет, потерявшая сначала мужа, а теперь и единственного сына!! А ведь он только что собирался ее проведать и ободрить. Где же правда, Федя, и когда же все это кончится, я тебя спрашиваю?
   Нырко приподнялся на локтях в кровати, насколько ему это позволяла загипсованная нога, и яростно прошептал:
   – Я отвечу на твой вопрос, Виктор. Напрямую отвечу! Ты что же, думаешь, одному тебе война поперек горла, а мне нет? Ему нет? – кивнул он на внимательно слушавшего Птицына. – Тем, кто сейчас погибает в крови на операционных столах, нет? Ты хочешь быстрого конца. Так в чем же дело? Поднимай тогда руки и сдавайся!
   На широком, обожженном солнцем лице Балашова мгновенно высохли скупые слезы.
   – Федя! – хрипло воскликнул он. – Это ты мне? Да разве я такие слова от тебя заслужил? Разве мы с тобой не вместе на «мессеров» и «юнкерсов» ходили? Пожалей и себя и меня, Федя!
   – Черт побери, Виктор, я, кажется, действительно переборщил. Ты уж извини, сам понимаешь, – пробормотал майор, но черные его глаза продолжали пылать гневом. – Однако о том, что тебе сейчас надо делать, я в двух словах скажу. Я сейчас раненый, я никто… А ты боец, и не рядовой боец! Ты теперь целым истребительным полком командуешь. Немедленно возвращайся туда! Будь в десять раз суровее, чем был! И если я только узнаю, что ты выйдешь к летчикам с заплаканными глазами, ты мне на всю жизнь не друг!
   Балашов поднял шлем, разгладил его и, побледнев, произнес:
   – Слушаюсь, товарищ командир. – Шагнул к двери и на мгновение остановился. – Извини, Федор Васильевич, совсем из памяти выпало. Я же привез тебе письмо, – и положил на стул сложенный вдвое конверт.

7

   Лина писала:
   «Дорогой Федор! Мне упорно кажется, что лучше прочитать одну яркую страницу из хорошей книги, чем плохую книгу от начала и до конца. Моя яркая страница – это ты, Федя! Как мало мы были вместе: ночь и кусочек дня. До самой своей последней минуты буду помнить, как ты стоял в самом центре клумбы с сорванными гладиолусами, большой, сильный, улыбающийся, как бежал к тебе дежурный врач, чтобы произнести эти страшные слова, сразу пригнувшие всех нас к земле. „Да какие уж тут цветы! Война началась, Федор Васильевич!“ Федя, милый! Только вчера узнала номер твоей полевой почты, и если бы ты представил, как много для этого пришлось затратить сил. Еще в начале июля в нашей городской газете я увидела твой портрет и узнала из подписи, что тебя наградили орденом Ленина за два тарана в одном воздушном бою. Я немедленно кинулась в редакцию, но там меня ожидало горькое разочарование. Усталый человек в роговых очках объяснил мне, как маленькой, что эта фотография разослана во все газеты нашей страны и, конечно же, твоего адреса, их редакция не знает. Очевидно пожалев меня, он дал совет обратиться в фотохронику. Я списалась с фоторепортером, тот пообещал установить твой адрес, и вот я получила ответ. За меня ты не беспокойся. Живется всем нам в тылу хотя и нелегко, но эту жизнь не сравнить с твоей, полной ежечасных опасностей и риска. Первую половину дня я провожу в школе, а после торопливого обеда мчусь на завод к станку: ведь я теперь работаю в цехе, который выпускает продукцию только для фронта.
   Береги себя, Федя! Ты не подумай, что я призываю тебя к той осторожности, что граничит с трусостью, совсем нет, но будь всегда осмотрительным и, находясь в воздухе, всегда помни о том, как ждет тебя на земле человек, в тебя безгранично верящий. Говорят, что есть на земле птицы, прозванные „неразлучниками“. Они живут всегда парами, и если умирает самец, умирает и его подруга. Вероятно, я из этой породы. Если бы тебя не было на земле, я не смогла бы жить!»
   Нырко спрятал письмо под подушку. Свет в палатах был выключен, остался гореть только в коридорах и операционной. Птицын, который, прихрамывая, уже начинал ходить, вернулся из умывальника и взбивал перед сном подушку:
   – Эх, Федор Васильевич, Федор Васильевич, а грустно все-таки.
   – Это отчего же, дорогой сосед? – хмыкнул Нырко.
   – Жену вспомнил, детишек, – пояснил Птицын. – Их ведь у меня трое. Как-то они там живут, в далеком Кургане, в эвакуации.
   Майор не ответил. Он думал о Лине, и ему тоже было грустно. Пожелав спокойной ночи, интендант залез под одеяло, но заснул не сразу, долго и беспокойно на этот раз ворочался. А Федор продолжал лежать, не смыкая широко раскрытых глаз. За плотно зашторенным окном текла беззвездная ночь тревожного прифронтового края. Он любил ночные часы, когда можно было помечтать, отрешившись от суровой действительности. По ночным шорохам и звукам он безошибочно восстанавливал картину войны на этом, столь близком к Москве участке фронта. По автостраде Москва – Минск, рассекавшей осенний лес, беспрерывно проносились автомашины, вездеходы, тягачи. Иногда со скрежетом, высекая из асфальта искры, двигались Т-34. Из-за нехватки автотранспорта фураж и продукты подвозили даже на подводах. И если на запад военного транспорта проходило много, а на восток мало, майор Нырко радовался и думал про себя: «Значит, крепко держатся на последнем рубеже наши!» Ночью гул далекой канонады доносился с запада только при сильных порывах ветра. В небе то и дело вставали столбы прожекторов, ловили зыбкую ускользающую тень «юнкерса» или «хейнкеля», посланных фашистским командованием в дальнюю разведку. И если удавалось вражеский самолет взять в клещи, тотчас же на помощь прожектористам приходили зенитчики, направляя огонь на облитую светом серебристую точку. И эта размеренная поступь фронтовой ночи входила в его жизнь, как внушающий доверие алгоритм. Но в последние двое-трое суток странная тишина сковала фронтовые дороги. Ни к фронту на запад, ни на восток к Москве автотранспорт почти не передвигался, дороги казались пустынными, вымершими. Раза два, не больше, прогудел в полуночном небе фашистский разведчик и умолк. Он так быстро промчался по своему маршруту, что прожекторы даже не успели начать за ним охоту. Тишина была тягучей, настораживающей, и Федор Васильевич грустно вздохнул. Он заснул далеко за полночь, и, несмотря на невеселое настроение, сон ему снился самый что ни на есть радужный. Будто плывут они с Линой по большому голубоватому горному озеру, он на веслах, она на корме, а холодая вода тихо-тихо обтекает зеленый борт. «Подвези меня к водопаду», – просит Лина, но он отрицательно качает головой. «Зачем? Это же опасно». У Лины капризно морщится рот. «Федя, я очень тебя прошу. Мне голос водопада хочется услышать». – «Фантазерка», – улыбается ей Нырко и разворачивает лодку. Гул водопада становится все громче и вот уже перерастает в слитный рев. Федор пытается повернуть лодку назад, но не может и просыпается, охваченный тревожным ощущением беды.
   Над крышей госпиталя плывет тяжелый густой гул авиационных моторов. Нет никакого сомнения, что это проходит большая по численности группа. Самолеты пролетают так низко, что по шуму моторов не сразу различишь их тип: ясно одно – летят бомбардировщики. Тонкое стекло позванивает слегка, отзываясь на голос моторов, а земля дрожит от другого, непохожего на авиационный, гула. В палате горит свет, интендант Птицын, свесив здоровую ногу на пол, тревожно смотрит на него:
   – Что-то на передке происходит, Федор Васильевич. Это же артиллерийская подготовка. Сейчас кто-то вперед двинется. Или мы, или опять они, проклятые!
   Не зная куда девать дрожащие пальцы, Птицын нервно стягивает ими воротник серого госпитального халата. Рявкают близкие бомбовые разрывы, и Птицын с искривленным ртом говорит:
   – Да ведь это, кажется, штаб фронта бомбят, едят меня мухи с комарами. Подождите, Федор Васильевич, я сейчас выйду из палаты и все узнаю.
   Гремя костылем, он вышел из палаты. Один за другим раздались поблизости три бомбовых разрыва. С разрисованного потолка посыпались куски штукатурки, где-то зазвенело выбитое стекло, и волною ветра распахнуло дверь. В ее проеме стоял высокий плечистый хирург Коваленко, но не в белом халате, в каком обычно его всегда видели медперсонал и больные, а в сапогах, в выгоревших бриджах и гимнастерке со шпалами, перепоясанной портупеей. Лицо его было бледным.
   – Плохо дело, Федор Васильевич! Немцы прорвали нашу оборону под Вязьмой и перешли в новое наступление. Включал радио: одни победные марши и лозунги о том, что они наносят последний удар, после которого война закончится с падением Москвы. Еще хуже другое: со штабом фронта никакой связи. Сейчас поеду туда, чтобы все решить с эвакуацией госпиталя. Нужны машины. – Он задумался и, почесав небритую щеку, продолжил: – Под свою ответственность отдал приказ всем легкораненым и способным передвигаться немедленно двигаться на восток. Как вы полагаете, Федор Васильевич? Не ошибся?
   – Нет, – тихо ответил Нырко пересохшим, плохо повинующимся голосом.
   – Спасибо, – наклонил голову хирург. – С легкоранеными решено. Хуже с такими, как вы. Вас у меня свыше тридцати.
   – Мы подождем, Андрей Иванович, – односложно сказал Нырко.
   Коваленко нерешительно потоптался на пороге, опуская глаза, произнес:
   – И еще одно обстоятельство, Федор Васильевич. Вы самый старший и самый опытный боец… Если вдруг что – я только на вас надеюсь. Правильная команда, она иногда лучше самого меткого выстрела. А теперь до моего возвращения, дорогой Федор Васильевич!

8

   Стрелка вошла в палату, поставила на стул поднос с завтраком и объявила:
   – Легкораненые уже собрались в нижнем холле и ждут команды. – Она выглядела крайне усталой: осунувшееся лицо, припухшие вздрагивающие веки. Тонкие пальцы беспокойно скользнули в карманы застиранного халатика:
   – Их поведет старшина Беглов. Позавчера у него сняли с правой руки гипсовую повязку.
   – Нет, – резко возразил Нырко, – он их не поведет. У Стрелки вопросительно расширились глаза.
   – Тогда кто же?
   – Вы поведете их на восток, Лиза. Она развела руками:
   – Да ведь я же не имею права покидать свой пост.
   – Это приказ, Лиза, – сухо выговорил Нырко, – а приказы не обсуждаются.
   Девушка растерянно опустила руки. Нырко взял ее холодную ладонь, нежно погладил и тотчас же отпустил.
   – И еще есть одна причина, Стрелка, заставляющая принять такое решение, – понизив голос, улыбнулся он.
   – Какая же? – робко спросила медсестра.
   – Наклонись поближе, – попросил Нырко и почти в самое ухо сказал: – Всякое бывает на этой земле. Не хочу, одним словом, чтобы какой-нибудь фашистский ублюдок целовал тебя своим поганым слюнявым ртом. Ты красивая, Стрелка. Кончишь медицинский институт, светилом терапии станешь… словом, иди, выполняй мой приказ.
   Девушка выпрямилась и нерешительно произнесла:
   – Федор Васильевич, у нас же две подводы есть… может, и вас в одну из них как-нибудь?
   Но он решительно покачал головой.
   – Ты же видишь, Стрелка, – покосился он на забинтованную ногу, – куда я с этой кувалдой… мы с Аркадием Петровичем будем надеяться на лучшее, – кивнул он на примолкшего Птицына. – Ты скажи, гранаты в госпитале есть?
   В его черных глазах под сведенными бровями она прочитала горькую решимость и отрицательно покачала головой:
   – Ни одной, Федор Васильевич… взвод охраны еще вчера сняли на передовую. На весь госпиталь только одна винтовка СВТ. У дежурного на вашем этаже.
   – Тоже хорошо, – криво усмехнулся Нырко. – Спасибо и за такую информацию. А теперь иди. Выводи раненых лесом вдоль шоссе, на само шоссе не вздумай и показываться, слышишь, как бомбят. Прощай, Стрелка.
   – Прощайте, Федор Васильевич, – всхлипнула девушка. – Я верю, что подполковник Коваленко скоро вернется за вами.
   Она вышла из палаты тяжелой разбитой походкой.
   На пороге остановилась и обернулась. Прямой ее рот болезненно покривился.
   – Прощайте, Федор Васильевич, – повторила она.
   – Ладно, ладно, не торопись меня отпевать, – грубовато ответил Нырко. – Я еще после нашей победы над фашистами на тур вальса тебя приглашу.
   – Вот мы и одни остались, – упавшим голосом произнес интендант Птицын, когда дверь за медсестрой со скрипом затворилась.
   Нырко промолчал. Он не любил бесполезных утешений, тем более когда утешать надо было и самого себя. Он чутко прислушивался к тому, что происходило за стенами госпиталя. От вчерашней вечерней тишины и следа не осталось. Шоссе теперь грохотало. По нему беспрерывным потоком проносились автомашины с набитыми доверху кузовами, передвижные радиостанции, зеленые «санитарки» с красными крестами, лишь привлекающими внимание фашистских летчиков, походные кухни. Затем, после небольшого интервала, потянулись автотягачи с прицепленными пушками и мрачно сидевшими в кузовах красноармейцами, вперемежку меж этим потоком скрипели подводы, и было слышно, когда затихал рев моторов, как цокали по твердому асфальту подкованные копыта лошадей. Весь этот нескончаемый поток устремлялся не на запад, к линии фронта, а к Москве, и было столько скорби в его движении, что напоминал он невольно огромную похоронную процессию. С утра хлюпал мелкий осенний дождик, и небо низко-низко висело над землей, но к полудню солнце развеяло облачность, ярко заблестело над лесом, и тотчас же появились над автострадой вражеские самолеты. Где-то, уже значительно восточнее, чем утром, повторенные эхом, раздались частые бомбовые взрывы, и Нырко машинально про себя отметил: «Значит, фашисты перенесли огонь в тыл. Бомбят уже далекие от линии фронта объекты». С шоссе донеслись отголоски кем-то поданной протяжной команды «ло-о-жись!», и тотчас же хрупкий и чистый октябрьский воздух вспорол тонкий пронзительный визг чужих авиационных моторов.
   – Это «мессершмитты». Шоссе штурмуют! – громко сказал Нырко. – Аркадий Петрович, уберите к чертям, пожалуйста, занавеску, в окно хочется заглянуть.
   Птицын послушно проковылял к подоконнику и отдернул занавеску, а майор, с трудом приподнявшись на вытянутых руках, сумел увидеть дальний лес и дымные взрывы над шоссе. Неожиданно в вой немецких моторов ворвался совсем иной звук.
   – Это наш «ишачок»! – воскликнул Нырко. – Где же он?
   В голубом квадрате неба, доступном обзору, майор увидел, как зеленый короткокрылый истребитель, войдя в крутое пике, яростно настигал уходящий от него белый двухкилевой «Мессершмитт-110». И вдруг, почти над самыми верхушками сосен, «ишачок» врезался в дюралевый фюзеляж фашистского самолета. Обе машины тотчас же взорвались, и, как второе солнце, полыхнул над осенней землей клубок огня.
   – Вечная ему память, этому парню, – глухо сказал майор и опустился.
   – Да-а, коротка жизнь, – испуганно пробормотал Птицын, – и как, наверное, не хотел смерти этот парнишка.
   – А кто же ее хочет, Аркадий Петрович, – невесело отозвался Нырко, подумав про себя: «Бедный интендант, уже и места себе от страха не находишь!»
   К обеду поток автомашин, двигавшихся на восток, стал редеть, а вскоре и совсем прекратился. Его сменили колонны отступающих частей. Угрюмо, без песен и шуток шли красноармейцы и командиры. Лица их были серыми от горя и усталости, шаг тяжел и неровен. Заплечные вещевые мешки с нехитрым солдатским имуществом делали их горбатыми. На сапогах, к которым давно уже не прикасалась щетка с мазью, тяжелым слоем лежала горькая пыль отступления. У некоторых полы серых шинелей были с подпалинами от дыма: видать, совсем рядом вместе с разорвавшейся миной или снарядом прошла мимо такого бойца смерть. В безветренную погоду далеко от шоссе разносился их глухой шаг. Интендант Птицын отошел от окна и сел на кровать.
   – Точка, Федор Васильевич. Это уходят последние, – его слова подтвердил странный лопающийся звук, такой незнакомый майору Нырко. Казалось, что кто-то дует в горлышко огромной бутылки.
   – Что это такое, сосед? – обеспокоенно спросил Нырко. Несколько взрывов один за другим потрясли воздух, столбы огня и дыма встали посередь леса по обеим сторонам от шоссе. Птицын сдавил широкими ладонями виски.
   – Совсем плохо, Федор Васильевич. Это уже их артиллерия по нашим тылам лупит.
   – Странно, – не зная, что сказать, промолвил Нырко. – С первого дня на войне, а под артиллерийским обстрелом впервые.
   Они умолкли, скованные безотчетным ожиданием. Артиллерийский обстрел прекратился так же неожиданно, как и возник. Но со стороны фронта стал докатываться беспорядочный дробный звук, становясь все отчетливее и громче.
   – Конечно! – прошептал интендант бледными губами. – Это уже пулеметно-ружейная перестрелка.
   Федор снова приподнялся и заглянул в окно. По шоссе пробежали десятка два наших солдат, беспорядочно отстреливаясь, и рассыпались по лесу. В тут же минуту из-за поворота показался пестро расписанный приземистый танк, и, холодея, Нырко увидел на его башне, развернувшейся в сторону госпиталя, жирно намалеванный фашистский крест. Танк сбавил скорость. Длинный черный ствол пушки медленно поднялся над башней, выпустив вспышку огня. Снаряд со свистом пронесся над крышей госпиталя, и взрыв его далеко раскатился по лесу. За первым танком появился второй, потом низенький бронетранспортер в окружении нескольких мотоциклетных колясок, и в самом конце этой небольшой колонны – черный легковой автомобиль. Два танка остановились и, словно сговорившись, дружно повернули с шоссе в сторону проходной будочки госпиталя. Из окна было видно, как, слегка покачиваясь и оставляя за собой густое вонючее облако, мелькая в просветах между рыжими стволами корабельных сосен, мчались они к желтой и, видимо, опустевшей будочке. Первый танк с разбегу врезался в полосатый шлагбаум, преграждавший путь на территорию госпиталя, и разнес его на мелкие щепки. Метрах в тридцати от парадного входа в госпиталь по обе стороны от давно уже пересохшего, засыпанного сухими опавшими листьями фонтана, фашистские танки остановились и задрали вверх жерла пушек с таким видом, будто хотели разнести и желтое двухэтажное здание. Следовавшие за ними мотоциклы, разбившись на две группы, обогнули фонтан и выстроились перед входом.
   Пестрый вездеход подъехал к самому парадному, и только легковая машина осталась стоять чуть поодаль под прикрытием танков. Из мотоциклетных колясок и бронетранспортера с автоматами наперевес выскакивали фашистские солдаты и офицеры. Все это происходило так быстро и просто, что теряло как будто бы даже реальность. Беготня немцев и лаконичные команды: «фор-вертс», «шнель», «цурюк», «линкс» делали происходящее похожим на старательно отрепетированный спектакль. Так, по крайней мере, показалось майору Нырко. Но весь побледневший интендант Птицын вдруг оттолкнулся от подоконника и, ничего не говоря, бросился в коридор. Через минуту он возвратился с винтовкой СВТ в руках. На примкнутом к ней штыке заиграл осколок солнечного луча и тотчас померк.