– Эх, Федор Васильевич, Федор Васильевич! – почти со стоном воскликнул интендант. – Видно, как в матросском «Варяге», настала минута спеть этим гадам «Прощайте, товарищи, все по местам», едят его мухи с комарами.
   – Отдай! – крикнул вдруг Нырко, до которого только теперь стала доходить страшная правда случившегося. – Отдай, ты не смеешь… я сам! – Но пухлые губы Птицына сомкнулись, глаза стали злыми, и он тихо, но беспощадно ответил:
   – Нет, Федор Васильевич, вы уж теперь лежите… в пехотных делах я как-нибудь получше вас маракую. Все-таки был чемпионом округа по стрельбе. Прощайте, Федор Васильевич.
   Оставив неприкрытой дверь, Птицын, подпрыгивая на костыле, скрылся в коридоре. Через несколько секунд костыль его прогрохотал по ступенькам лестницы, и откуда-то снизу донесся отчаянный выкрик:
   – Разомкнись, гады! Получайте подарок, фашистские морды, от советского интенданта Птицына!
   Одна за другой прозвучали сухие отрывистые очереди, послышались заполошные стоны и крики немцев. А потом сразу несколько длинных автоматных очередей пронзили сухой настой осеннего дня.
   Поднявшись еще выше на вытянутых, давно уже оцепеневших руках, Нырко увидел, что его тучный сосед, обливаясь кровью, кособоко ползет по земле, а двое фашистов целятся из автоматов ему в голову. Прозвучали еще две очереди, и Птицын затих, разбросав бессильно руки с зажатыми в скрюченных пальцах осенними листьями. Федор, до крови закусив губы, упал на подушку. И не сознание надвигающейся смертельной беды, а совсем другое чувство острой болью царапнуло его по сердцу.
   – Боже мой, – пробормотал Федор, – какие только гадости я о нем думал. И что он трус, и что дороже собственной шкуры для него ничего нет, а вот наступила минута, последняя в жизни, – и каким он оказался героем, этот добрый бесхитростный человек! Где бы винтовку или хотя бы одну гранату!..
   Домыслить он не успел. По лестнице, грохоча коваными сапогами, уже взбирались на второй этаж фашисты, свирепо горланя, они подбадривали себя автоматными выстрелами в потолок. В маленькую его палату ворвались сразу четверо. Двое из них с засученными по локоть рукавами страшно напоминали газетные снимки, известные майору Нырко с первых дней войны. Пятый, толстый и широкий в кости, с автоматом, повешенным на живот, стал в дверях, подпирая правым плечом косяк. В левой руке он сжимал за горлышко недопитую бутылку.
   – Руссише швайн, ауфштейн! – крикнул он Федору, бесцеремонно оглядывая его подвешенную к спинке кровати загипсованную ногу. – Мы тебе будем делать немножко, немножко больно.
   – О, найн Пауль, – перебил его другой немец, в очках с тонкими квадратными стеклышками, худой и небритый, и что-то быстро заговорил. На лице у толстого появилась довольная улыбка.
   – Ты сейчас будешь представлять нам театр, – обратился он к майору. – Мы отвяжем твой нога и будем запрягать тебя в этот кровать, как в телега. Я сяду в телега, а ты будешь меня катать, как лошадка. Ферштейн? Если довезешь до тот стена, будешь иметь рюмка русской водка… а потом мы тебя будем пук-пук, – загоготал он и повел в сторону Федора автоматом.
   От немцев пахло водкой и потом. Они были такими картинно однообразными, что почему-то не внушали летчику страха. Казалось, что этот дурной спектакль вот-вот кончится и все станет на свое место. Но Федор вспомнил, как полз по земле, обливаясь кровью, интендант Птицын, и невольно зажмурился от этого видения.
   В ту же минуту солдат в очках подошел к кровати и дернул его изо всей силы за подвешенную ногу. От страшной боли комната мгновенно подернулась красным светом, и летчик не мог удержаться от громкого крика.
   – О-оля-ля! – загоготал немец, стоявший в дверях. – Ивану не корошо… Ивану никс гут! Но Иван будет вставать, или я буду пук-пук. Одна пуля нога, второй пуля живот, третий пуля шея, четвертый голова. – Он снял с себя черный автомат и под одобрительные возгласы остальных стал целиться в майора.
   – Стреляй, фашистская сволочь! – с яростью выкрикнул Нырко.
   Толстый разочарованно отступил:
   – О, найн! Ты не будешь иметь легкий смерть. – Он поглядел на очкастого. – Нох айн! – скомандовал он, и тотчас же очкастый с еще большей силой схватил летчика за ступню.
   На какие-то мгновения Федор лишился сознания. Когда он вновь обрел способность видеть и слышать, он сразу почувствовал, что в комнате что-то произошло. Пятеро фашистских солдат, сбившись в другом углу, ошалело хлопали глазами, не смея произнести ни одного слова. На пороге стоял в струнку в хорошо отглаженном серо-зеленом френчике моложавый офицер в фуражке с высокой тульей, а на солдат яростно наступал высокий худощавый человек в сером пыльнике и таком же сером дорожном клетчатом костюме. Он угрожающе занес палку над головой очкастого и громко выкрикнул:
   – Век! Айн момент век! Цурюк, шнель!
   Пятеро грязных, потных солдат мгновенно высыпали за дверь. Молоденький офицер остался стоять на пороге в прежней почтительной позе. Человек в штатском сделал шаг к Федору и остановился перед его кроватью. Узкое его лицо все еще полыхало гневом, и даже казалось, что на лысоватой голове остатки волос стоят дыбом.
   – Надеюсь, что эти свиньи не успели причинить вам вреда? – осведомился он на чистом русском языке.
   – Зачем вы убили нашего ранего офицера? – медленно проговорил Нырко.
   Человек в штатском с разыгранной грустью вздохнул. Из глубоких гнезд на Федора пристально взглянули серые глаза. Их взгляд был тускло-бесстрастным. Сухими тонкими кистями рук человек провел по лицу от глубоких залысин до острого, заметно выдающегося вперед подбородка.
   – Вы имеете в виду этого фанатика? – кивнул он в сторону окна. – Этот фанатик застрелил одного нашего солдата и тяжело ранил двоих. – Штатский помолчал и прибавил: – Они навряд ли доживут до утра. И потом, ни одна война еще не обходилась без жестокостей.
   – Вы и остальных убьете? – зло спросил Федор. Немец отрицательно покачал головой:
   – О нет. Убивать их мы не будем. Мы не такие кровожадные. Но по законам военного времени они являются пленными и поэтому будут содержаться в одном из лазаретов ближайшего концлагеря. Медперсонал также будет отправлен туда. А это здание мы отдадим под госпиталь для немецких офицеров. Вот как все это будет, господин майор Нырко.
   – Откуда вы знаете мою фамилию? – насупился Федор.
   – О! Это большой разговор! – усмехнулся одними глазами штатский. – И он у нас впереди. А сегодня вы должны как следует отдохнуть от всех потрясений. В палате останется наш солдат с предписанием удовлетворять каждое ваше желание.
   Штатский обернулся к молоденькому офицеру и быстро сказал ему по-немецки несколько фраз. Напрягая свою память, по отдельным словам Федор понял, что штатский предписывает хорошо его накормить и тщательно осмотреть палату, чтобы в ней не осталось никакого оружия и ни одного острого предмета. Ремни и полотенце также предлагалось изъять. «Боятся, что покончу самоубийством, – усмехнулся про себя Нырко. – Ну и дураки. Слишком большая роскошь повеситься или вскрыть себе вены, не уничтожив ни одного врага при этом. Однако я им зачем-то нужен». Штатский приветливо поднял вверх острый подбородок.
   – Гутен нахт, господин майор. Завтра мы продолжим наш диалог.

9

   Всю ночь грохотало шоссе, пропуская нескончаемый поток танков, самоходок, огромных крытых автофургонов с мотопехотой, грузовиков с боеприпасами. Но это был совсем другой поток, нежели тот, к которому еще совсем недавно прислушивался майор Нырко. Это была лавина вражеской живой силы и техники, устремившаяся к столице. Враг выходил к ее дальним подступам. «Завтра во всех наших газетах небось появится Московское направление, – с болью подумал Нырко. – Но мне этих газет увидеть уже не придется».
   Рано утром его отвезли в операционную и положили на стол. Три немецких хирурга в белых халатах долго разбинтовывали ногу, причиняя при этом страшную боль, от которой несколько раз летчик терял сознание. Над своей головой, приходя в себя, Федор слышал немецкую речь. Когда-то в восьмом и девятом классах на всех зачетах и олимпиадах по немецкому языку он получал только отличные оценки, сам не понимая, почему так легко этот язык ему дается. Соседка по парте, рыженькая Настя Беседина, подшучивала:
   – Ты зачем так старательно его штудируешь? Или в Германию к Гитлеру собираешься?
   – Угадала. Собираюсь, – беззлобно подтверждал Федор. – Только не к Гитлеру, а к Тельману.
   Сейчас он сумел проникнуть в смысл разговора. Хирурги считали, что недели через три гипс можно уже будет снимать, и, судя по всему, раненая нога успешно заживет.
   После завтрака в палату, из которой уже была вынесена кровать убитого фашистами ийтенданта Птицына, вошел вчерашний штатский немец и сел на тот же самый единственный стул с зеленой обивкой, на который совсем недавно садились военврач второго ранга Коваленко, красивая Стрелка, интендант Птицын. Немец был в другом, уже черном костюме. Из-под твердого накрахмаленного воротника белой, идеально чистой рубашки спускался такой же строгий черный галстук, и, если бы не желтенькие горошины на нем, можно было подумать, что немец собрался на какую-то траурную церемонию. Вытянув ноги в черных лакированных длинноносых ботинках, он лаконично осведомился о его самочувствии и без всяких дальнейших предисловий выпалил:
   – Вам, разумеется, интересно знать, кто я такой? Не буду играть в молчанку. Я всего-навсего полковник нашей секретной службы.
   – А мне все равно – солдат вы или полковник, – вяло отозвался Нырко. – Главное заключается в том, что вы мой враг.
   Немец помедлил и сказал:
   – А знаете, у нас с вами есть одно общее.
   – Едва ли. – На губах майора появилась ироническая усмешка, но немец решительно запротестовал:
   – Нет, есть. Сила ненависти. Я больше всего на свете ненавижу коммунизм, а вы фашизм, который у меня на родине именуют национал-социализмом.
   Нырко внимательно посмотрел на своего собеседника, прочел иронию в глубоко спрятанных глазах.
   – Угадали.
   – Меня зовут Вернер Хольц. Запомните это, ибо меня не покидает надежда, что нам предстоит долго общаться, – продолжал немец. – Предпочитаю иметь дело с врагами умными. Вы к категории глупцов не относитесь.
   – Откуда такая потрясающая уверенность, господин полковник? – скривил губы Нырко. – А вдруг…
   Немец молча порылся в карманах, достал аккуратно сложенную газету и протянул ее раненому. Это была газета их фронта за восьмое июля. На первой странице он увидел знакомый фотоснимок. В центре небольшой группы летчиков он рассказывает о воздушном бое, сопровождая свои слова теми жестами, без которых ни у одного летчика не обходился еще рассказ о сбитом противнике. Под снимком крупный заголовок «Двойной таран в одном воздушном бою».
   – Теперь понимаете, господин Нырко, почему я вчера назвал вас по имени?
   – Понимаю.
   – Один великий философ, вот забыл кто именно, говорил: «Почему не заводят себе друзей, одни из которых служили бы для веселья, другие для рассуждений?»
   – Это утверждал Гельвеций в своих миниатюрах, – тихо подсказал Нырко.
   Немец одобрительно закивал головой:
   – Ого! Я же говорил, что вы к категории глупцов никакого отношения не имеете. Так вот, господин Нырко, отныне считайте, что я ваш друг для рассуждений, пусть они и будут у нас несовместимыми.
   – Извольте, господин Хольц, – пожал плечами Нырко, – если, конечно, эти рассуждения вы не будете использовать для того, чтобы добиться от меня разглашения каких-либо военных сведений.
   Немец в штатском впервые за весь разговор рассмеялся мелким, неприятно трескучим смешком.
   – О что вы, господин майор! Неужели вам могла прийти в голову мысль, что я попытаюсь превратить нашу беседу в нудный допрос и стану расспрашивать вас о том, сколько истребителей в вашем полку, с какой скоростью летает ваш Як-один, кто командует эскадрильями? Если хотите, я сам об этом скажу. Ваш сорок третий авиаполк до войны был вооружен истребителями И-шестнадцать, две трети которых потерял в первые четыре дня войны, командовал им майор Костромин, который был на пятый день войны сбит нашей зенитной артиллерией, а тремя эскадрильями вашего полка командовали старшие лейтенанты Кропотов и Ершов и капитан Балашов Виктор Степанович. Первые два сбиты опять же нашими истребителями, а капитан Балашов после вашего ранения исполняет обязанности командира полка вместо вас, господин майор. Он летает по сей день и, надо признаться, доставляет нам довольно много неприятностей.
   – Да-а, Витька – он ас! – вырвалось у Федора. – Но откуда вы все это знаете с такими подробностями?
   Вернер Хольц снова рассмеялся:
   – Не из сочинений философа Гельвеция, господин майор. У нас слишком густая разведывательная сеть. Это я вам как полковник секретной службы говорю. Так что у меня нет никакой необходимости расспрашивать вас о полковых новостях. Лучше я вооружу вас информацией, которая будет для вас новостью.
   – Попробуйте, – прикидываясь равнодушным, сказал Федор.
   – Вы знаете, кто пилотировал звено «юнкерсов», намеревавшихся бомбить ваш штаб фронта под Могилевом? Знаете, кого вы таранили?
   – Не-ет, – озадаченно протянул Нырко.
   – Полковника Эриха Ратова. Одного из лучших асов рейха. Любимца самого Геринга.
   – Ого! – с заблестевшими глазами воскликнул Нырко, не пытаясь скрывать своей радости. Но через минуту лицо его помрачнело от мысли, что фашисты этого ему ни за что не простят и расправа, предстоящая с ним, будет еще более жестокой. Вернер Хольц, казалось, прочел эту мысль.
   – Не опасайтесь, – сказал он насмешливо. – На вашей судьбе это обстоятельство никак не отразится. Мы, немцы, приверженцы рыцарских обычаев и всегда уважаем храброго врага. Еще раз хочу вам напомнить, что никаких допросов не будет. Лучше будем продолжать разговор о философии. Скажите, господин майор, а как вы относитесь к Ницше и Шопенгауэру?
   – На моем щите их имена не написаны, – пожал плечами майор. – Это ваши идеологи. Теория сверхчеловека мне чужда.
   Хольц положил узкие ладони на свои колени и надменно сказал:
   – Напрасно. Немецкие философы тоже кое-чему научили мир.
   – Научили, – подтвердил Федор. – И за это я многим из них признателен. Фейербаху, Гегелю, даже Канту с его «вещью в себе». И конечно же, Фридриху Энгельсу, которого вы сжигаете на кострах оттого, что чертовски боитесь.
   – М-да, – вырвалось у немца. – Весьма интересно, господин Нырко.
   – Между прочим, тот же самый Гельвеций однажды сказал: «Люди всегда против разума, когда разум против них». Вероятно, он уже тогда имел в виду вашу фашистскую машину.
   Хольц надменно поднял узкий, чисто выбритый подбородок и глазами показал за окно.
   – Ту самую, что с огромной скоростью мчится сейчас к вашей столице?
   – А вы не думаете, – зло спросил Нырко, – что она с такой же скоростью будет мчаться от нее в обратную сторону? Неужели вы серьезно верите в то, что за два-три дня возьмете Москву?
   Тонкие бледные губы немца долго не разжимались.
   – Хотите, скажу с предельной откровенностью? Но только, разумеется, доверительно?
   – Я в гестапо на вас доносить не пойду, – усмехнулся Федор.
   – Я не верю, что наши войска возьмут вашу столицу с ходу. Слишком твердый орешек, – проговорил Хольц жестко.
   Нырко пристально посмотрел на своего собеседника. «Странный немец. С одной стороны, матерый, законченный фашист, а с другой – такая непозволительная точка зрения».
   – А если я все-таки донесу, – сказал Нырко с холодной ухмылкой.
   На лице у немца не дрогнула ни одна жилка.
   – Вас немедленно уничтожат, и только, – ответил он равнодушно и с явным огорчением поглядел на раненого летчика. – А мне бы очень не хотелось лишаться такого оригинального собеседника.
   – Вы правы, – спокойно отметил Федор. – Уничтожат, – и, подтянувшись на руках, выглянул в открытое окно.
   На заасфальтированной площадке перед госпиталем стояло несколько фашистских автомашин, труп интенданта Птицына давно был убран, и оставшиеся пятна крови засыпаны мелким желтым песком с чисто немецкой аккуратностью. Федор вздохнул. Хольц недовольно нахмурил брови:
   – Не надо обращаться к призракам, господин майор. Мы не на спиритическом сеансе.
   – Вы угадали, полковник, – вздохнул Нырко. – Я действительно подумал сейчас об убитом вашими солдатами моем соседе по койке. – Он помолчал и продолжал: – Знаете что? Мы сейчас напоминаем боксеров, которые осторожно движутся по рингу в ожидании атаки. Грустно сознаваться, но первый удар наносите вы. Я только готовлюсь к обороне.
   – Правильно, – одобрительно отозвался немец. – Считайте, что я этот удар уже наношу. Впрочем, какой это удар. Это не удар, а деловое предложение. Вы знаете, кто вам делал сегодня перевязку?
   – Откуда же?
   – Один из самых выдающихся хирургов великой Германии профессор Гутман, к услугам которого у нас прибегают самые видные люди. Его специально для этого перебросили из Смоленска на «зибеле» и полчаса назад отправили обратно. Я мало что смыслю в рентгеновских снимках, которые он мне демонстрировал, но твердо уяснил одно: через три недели гипс снимут и вы будете ходить с костылем, а месяца через два-три сможете и взлететь.
   – С площадки концлагеря, что ли? – мрачно осведомился Федор.
   Хольц рассмеялся.
   – Однако чувство юмора вас не покидает. Одобряю, но тут же вношу поправку. Пусть не тревожит вас это невеселое слово. Видите ли, господин майор, мы не сошлись с вами на философских категориях. Ваши любимые мыслители не нравятся мне, мои – вам. Но есть одно философское течение, которое нас должно объединить. Был когда-то давно на нашей грешной земле великий жизнелюбец Эпикур, породивший эпикурейство. В самом деле, что может сравниться с любовью к жизни, с возможностью ею наслаждаться. Вот мы заговорили о полетах. Все зависит от вас. Если захотите, вам будет предоставлена возможность летать.
   – Мне?! – вскричал Нырко и даже приподнялся от неожиданности.
   – Да, вам, – спокойно подтвердил Хольц и утвердительно кивнул лысеющей головой. – Не сразу, конечно, но будет. Вместо того чтобы возить на тачках кирпич или работать в какой-нибудь штольне в качестве военнопленного, вы будете служить в центральной или западной Германии в одном из наших учебных авиационных центров. Такому асу, как вы, овладеть пилотажем на «Мессершмитте-109» не составит особого труда. И не подумайте, что взамен мы потребуем от вас вести какую-либо подрывную работу против вашей страны. Теперь вы поняли, чего я от вас хочу?
   Федор громко задышал и, сам того не замечая, сжал пальцы в тяжелые кулаки. Плотно стиснутые его губы побелели. В черных глазах под слетевшимися над переносьем крыльями бровей можно было прочитать гнев и сознание своей полной беззащитности. И Хольц это прочел.
   – О! Вам не надо такого нервного напряжения, – сказал он жестко и высокомерно, – лучше надо подумать.
   – А если я не соглашусь?
   В глазах у немца блеснула ярость. Но только в глазах. Лицо оставалось по-прежнему спокойным и бесстрастным. Он даже голоса не повысил, когда сказал:
   – О, не надо быть таким горячим. Чувства никогда не должны преобладать над рассудком. Если вы откажетесь, это будет огорчительно. В этом случае вашего доброго интеллектуального наставника, – он гордо ткнул себя длинным указательным пальцем в грудь, – немедленно удалят, а его место займет типичный силовик, – на лицо у немца появилось выражение страшной брезгливости. – Знаете, господин майор, я делю офицеров нашей службы на психологов и силовиков. Психолог перед вами, а что такое силовик, вы понимаете и без пояснений.
   – Значит, допросы, побои, пытки?
   Хольц спокойно достал из кармана серебряный портсигар, вынул из него папироску.
   – Скорее всего, так, как вы сказали, – подтвердил он. – Но может быть и другой, не более лучший вариант. Силовика не пришлют.
   – И оставят вас до конца перематывать мне нервы? Хольц выпустил затейливое кольцо прогорклого фиолетого дымка и долго следил за тем, как оно распускается, поднимаясь вверх, а потом и размывается, исчезая из виду.
   – Нет. Мне уже здесь торчать будет нечего. Есть еще один способ сделать человека заживо погребенным даже для родных и самых близких. Допросов и пыток не будет. К вам придут журналисты и фоторепортеры из «Фолькишер беобахтер», и в одном из ее номеров, возможно, даже на первой странице, появится ваш портрет и большое интервью с вами, из которого будет явствовать, что вы, командир советского авиационного полка, под номером сорок три, добровольно перешли на нашу сторону, навсегда порываете с большевизмом и становитесь под боевые знамена фюрера.
   – Ну и черт с ними, пусть пишут, – махнул беспечно Федор рукой.
   – Нет, подождите, – остановил его немец и аккуратно стряхнул пепел в розоватую раковину, которая неизвестно каким путем появилась на тумбочке, пока Нырко спал. Вероятно, приставленный к нему солдат хорошо знал повадки этого полковника. – Подождите, майор, – повторил Хольц, – одно небольшое уточнение. Скажите, какого вы мнения о нашем воздушном разведчике «Фокке-Вульф-189»?
   – О «раме»?
   – Да. Кажется, так прозвали его ваши пехотинцы.
   – Ничего машина, соответствует своему назначению, – сдержанно ответил Нырко. – Броня на ней хорошая. Не сразу такая машина в воздушном бою загорается. Однако вашему покорному слуге приходилось. Одну «раму» отправил на тот свет.
   – Предположим, – не очень охотно согласился Хольц. – Так вот, когда-нибудь на закате или на рассвете очередная «рама» выбросит на том участке фронта, где будет сражаться ваш полк, тысячи три листовок с вашим портретом и этим самым интервью. На русском языке, между прочим, – прибавил он вкрадчиво, с удовлетворением замечая, как меняется выражение лица у раненого летчика. – Полсотни из них будут наверняка доставлены в ваш Особый отдел. Вас потом расстреляют, но дело не только в этом. Вы относитесь к той породе людей, которая не боится смерти. Но долгие годы после вашей гибели на вашей собственной родине вас будут считать предателем и изменником.
   – Какая мерзость! – выкрикнул Федор.
   – Вот и выходит, что нет у вас, господин майор, иного выхода, как принять мое предложение. Решайтесь.
   Напряженная тишина повисла в комнате. Кусая от бессильной ярости губы, Федор смотрел на занавеску с розовыми корабликами. Окно было приоткрыто, и ветер чуть-чуть ее колебал. Со стороны шоссе доносился ровный гул проходящих на восток фашистских частей. И вдруг в дополнение к нему в небе возник другой, звеняще-веселый, такой знакомый, наплывающе-грозный самолетный гул. Нестройно забухали зенитки, но было уже поздно. Нарастающий рев авиабомб возник над крышей госпиталя, пригнул верхушки сосен. По коридорам забегали немцы, истошно заголосили: «Аларм!» «Вот бы одна угодила в нас… – усмехнулся Федор. – И сразу бы потемки, пожар, и не надо принимать никаких решений. Все завершилось бы естественно, само собой». Но бомбы легли далеко от них. На шоссе что-то загорелось, донеслись отчаянные крики. Кусок штукатурки упал немецкому полковнику на колени. Хольц коротким точным движением сбросил его на пол, вытер белое пятнышко на брюках. На его лице не дрогнул ни один мускул.
   – А у вас завидная выдержка, – сказал Нырко. Немец, польщенный этими словами, гордо кивнул головой.
   – Еще бы. Ведь я воюю значительно раньше, чем начали это делать наши вооруженные силы. – Отвернув обшлаг накрахмаленной белой рубашки, он посмотрел на часы и вздохнул: – Покорно извините меня, господин майор. Слишком много дел. И долго ждать ответа я не могу.
   – Каким временем я располагаю? – мрачно спросил Федор.
   – Завтра в девять утра я вас навещу, – проговорил немец, вставая и делая первый шаг к двери. – Думайте, Нырко, думайте, ибо, как говорил один из ваших великих полководцев, «первый выстрел воля, второй неволя». Рюмку коньяку не хотите?
   – Стакан, – хрипло согласился Федор.
   – Зер гут, – улыбнулся Хольц, – пришлю вам целую бутылку «мартеля». Но утро – последний срок!

10

   Мысли, мысли! Всегда ли вами можно управлять, определив в направленный строгий поток ваше бесконечное течение? Как часто бывает, что уводят они человека далеко от той стези, какой хотел он придерживаться в своих рассуждениях, и уводят так быстро, что он и сам поражается этой скорости. Но в нестройном их течении всегда рождается истина: иногда гордая и возвышенная, иногда неизбежно-мрачная и единственная, пугающая своей безысходностью.
   Лежа с полузакрытыми глазами, Федор невесело думал: «Когда-нибудь люди, наверное, изобретут самолет, летающий со скоростью звука, а потом какой-нибудь, уже не самолет, а по-другому именующийся аппарат, способный летать со скоростью света, но со скоростью мысли едва ли».