Дзержинский пожал плечами:
   — Я же не профессионал, Алексей Максимович… «Побег» — это не проза, а дневниковая запись, описание одного из фактов жизни. А после того, как я сейчас проехал через Россию, прикасаться к перу и вовсе невозможно, писать об ужасе — нужно ли? Революция разгромлена, организация развалилась, обреченность и пустота.
   Горький хмыкнул:
   — Жалуетесь? Мне, знаете ли, тут приходится выслушивать множество жалоб. Люди приезжают постоянно, и все как один жалуются. Что же касается вашего вопроса про то, нужно ли писать о трагическом, отвечу сугубо определенно: необходимо.
   Поднявшись, он поманил за собою Дзержинского, отворил дверь маленькой комнаты — на длинном диване разметался во сне Максим, сын его; тело крепкое, загорелое, волосы спутались, чуть примокли у висков, Горький долго любовался спящим мальчиком, потом обернулся к Дзержинскому, шепнув:
   — Ради них необходимо…
   Взяв Дзержинского за худую руку, спросил:
   — Рыбу удить любите?
   — В Сибири я все больше по медведям специализировался. Состязание равных у него — сила и скорость, у меня — два патрона.
   — Это от безнадежности у вас было, — убежденно сказал Горький. — От необходимости ощущать в себе силу, готовность к схватке… А ужение рыбы — Аксаков в этом прав — предполагает успокоенное мечтательство, необходимое при подведении жизненных итогов… Идемте-ка, Феликс Эдмундович, надышитесь морем, отвлечетесь, тогда будет спокойней думаться… Я, знаете ли, приехал сюда в состоянии полнейшего отчаяния…

 
   …Горький удовлетворенно оглядел удилища, легко, по-морски, поднялся, не страшась раскачать лодку, перескочил через сиденье и сказал:
   — Давайте-ка на корму, снимайте куртку, загорайте, я погребу чуток.
   — Но я не устал.
   — А лицо белое. Погодите, молоком отопьетесь, ухой вас раскормлю — вот тогда гребите себе на здоровье, а сейчас отдохнуть надо, революции балласт не нужен, более того — тяготит, сиречь вреден.
   Дзержинский послушно поднялся и так же легко, устойчиво перебрался на корму.

 
   …Горький обернулся; до Грота Азуль осталось недалеко, гребков двадцать, можно рыбалить.
   — Ну те-с, здесь, пожалуй, начнем дергать… Так, без наживы, на один лишь блеск крючка, пробовали?
   — Пробовал. На Енисее… Особенно когда мелочь идет косяками, все самодурят, прекрасная копчушка получается.
   — Мечтаю побродить по Сибири, край, видимо, совершенно самобытный…
   — Да, он еще ждет своего часа… Пожалуй, ни одна часть мировой суши не была так пронизана идеями революции, как Сибирь, ссылать самых умных и честных сынов в один из прекраснейших уголков страны!
   Горький бросил леску с грузилом в зелено-голубую воду; кисть его расслабилась, рука стала как у пианиста, кончившего играть гамму.
   — Оп! — радостно воскликнул Горький. — Поклев!
   Дзержинский почувствовал, как леска, намотанная на указательный палец, дрогнула, поползла вниз.
   — Клюет, клюет! — прошептал Горький. — Тяните!
   Дзержинский покачал головой; почувствовал второй удар, видимо, косяк. Только не торопиться! Всегда помнил совет Дмитрия Викторовича, лесника из-под Вятки. После того, как леска ударила третий раз, Дзержинский начал выбирать снасть; снял с крючков шесть рыб, целая гирлянда; Горький несколько обиженно заметил:
   — Каждый, кто впервые приходит на ипподром или начинает ловить рыбу, прикасается к удаче, закона игры… Я, как здешний старожил, ловлю не торопясь, зато без рыбы никогда не возвращаюсь.
   Дзержинский рассмеялся:
   — Завидуете?
   Горький потянулся за папиросой, кивнул:
   — Не без этого… Почувствовали сугубо верно. Между прочим, Ленин тоже невероятно везуч в рыбалке… Я — по здешней науке, как Джузеппе учил, а он, изволите ли видеть, по-нашему, по-волжски, приладился и каждый день меня так облавливал, что я прямо-таки диву давался… Вообще же, видимо, талантливый человек во всем талантлив, а потому удачлив… Знакомы с Владимиром Ильичом?
   — Да. Мы вместе работали в Стокгольме и Париже… Ну и, конечно, в Питере, в шестом году.
   — Я, знаете ли, с огромным интересом приглядываюсь к Георгию Валентиновичу, к Льву Давыдовичу и к нему, к Ленину… Что поразительно, я в Лондон, на съезд, вместе с ним приехал, город он знает, как Петербург, масса знакомых, говорит без акцента. Так вот он, для которого понятие дисциплины есть некий абсолют, бился с Плехановым и Троцким за то, чтобы мне был определен статут участника, а не гостя, как настаивали эти товарищи… Я спросил его, отчего он делает для меня исключение, ведь вопрос о членстве в партии был главным поводом его раздора с ближайшим другом — Юлием Цедербаумом-Мартовым, а он ответил, что, мол, вы, Алексей Максимович, больше многих других партиец, в истинном смысле этого слова, так сказать, в рабочем… Вы трудитесь, а у наших трибунов сплошь и рядом трепетная страсть к вулканной болтовне… Членство в партии должно определяться полезностью работы, производимой человеком ко всеобщему благу трудящихся… Как ведь точно слова расставил, а? Экий прекрасный лад фразы! И еще — те в первый же день пригласили меня принять участие в дискуссии, а Ленин потащил за рукав — сначала давайте-ка поменяем ваш отель, мне показалось что в номере сыро, раскашляетесь, а уж потом почешем языки, бытие, знаете ли, определяет сознание.
   — На выборах ЦК были? — спросил Дзержинский.
   — Непременно. А что?
   — Он, Ленин, назвал мою кандидатуру…
   — Под псевдонимом, ясно?
   — Конечно. «Доманский». Я тогда был в тюрьме…
   Горький рассмеялся:
   — Вот бы о чем писать… Кабинет будущей России формировался в Лондоне, причем известная часть будущих министров не была приведена к присяге, поскольку сидела в карцерах…