Однажды Виткевич допоздна засиделся у казаков, сопровождавших его в Кабуле.
   Есаул Гнуцкий, улыбчиво заглядывая в лицо Ивана своими синими круглыми глазами, спрашивал:
   — А вот скажите мне, ваше благородие, отчего у людей кожа цветом рознится?
   — Так бог велел, — ответил кто-то из казаков, — у него, значит, свое соображение было, кому какой цвет носить.
   — А вот мне тут один афганец говорил, будто в Инд-стране совсем черные ликом есть. Я ему верю, — как бы удивляясь самому себе, продолжал Гнуцкий, — афганец врать не умеет. Он все по чести говорит, без лукавства.
   — Зачем же ему врать, афганцу-то? Врать отродясь никто не должен.
   — Смешной ты человек, есаул, право слово. Это мы врать не должны, христиане, а они-то чужаки, нехристи.
   — То, что нехристи, это правда, — согласился есаул. — Я вот когда отправлялся сюда, так великий страх испытывал. Ото всех, понятно, таился, чтоб в смех не подняли: мол, Гнуцкий вояка хорош! Чужих земель испужался! А как сюда приехал да пообжился, так понял, что афганцы, нехристи эти, предушевного сердца люди. На базар пойдешь, так упаришься весь, подарки принимая. А поди-ка не прими. Обидится до самой последней крайности. Чудные, ей-богу. У самого зад голый — так нет же, все тебя норовит угостить, ублажить. А корысти у него в этом — ни-ни. Да и какая у афганца корысть? К земле-то он не привязан… Сегодня здесь, а завтра сел на коня и айда в степь.
   — Не в степь, — улыбнулся Иван, — а в горы.
   — Тьфу ты, — рассердился Гнуцкий, — все как языку привычней бухаю.
   Седой рыжеусый казак со шрамом на подбородке раздумчиво сказал:
   — Простой человек — он завсегда душевный. Хоть христианин, хоть самая последняя нехристь. Афганец чужому богу молится, крест увидит — отплюнется, а сердцем иному православному в образ поставлен быть может.
   Нахмурившись, Иван припоминал, где он слыхал такие же, почти совсем такие же слова.
   — Я это к тому, — говорил рыжеусый, — что человек на всем белом свете нутром одинаков. А на морду-так и у нас в России уж такие, не приведи господи, хари попадаются — окрестишься, а все одно страх берет.
   — Это ты что, на черномордых кивок делаешь? — поинтересовался Гнуцкий.
   — Да не, — поморщился рыжеусый, — я те про то и толкую, что не в морде да не в цвете дело. Ежели я конопатый, к примеру, так что, я не человек? Аль белолицый, словно сметаной вымазанный. Ты не смейся, на север-стороне такие люди есть, рожей как луна зимняя. Ей-ей! А люди хорошие, чистые. Вроде тутошних, афганских.
   «Вспомнил, — обрадовался Иван. — Ведь Ставрин мне то же самое говорил!»
   И Виткевич слушал неторопливый разговор казаков и радовался тому, как широко и добро сердце простого русского человека.

8

   Часто во время бесед с Виткевичем Дост Мухаммед приглашал сына своего Акбар-хана. Стройный, сильный юноша садился подле отца и внимательно слушал все, о чем говорили эмир с русским гостем. Акбар-хан все чаще и чаще замечал, что отец с русским делался совершенно иным, не похожим на того эмира, который разговаривал с Бернсом. Однажды, незадолго до прихода Витксвича, Акбар-хан спросил:
   — Скажи, отец, ты очень гневаешься на ангризи?
   — Как бы я ни был сердит на человека и недоволен им, — ответил Дост Мухаммед, — всегда в сердце своем я оставляю место для примирения с ним.
   Акбар-хан улыбнулся:
   — О, сколь ты мудр…
   — Ровно столько же, сколь и ты… — Дост Мухаммед помолчал, хитро прищурился и закончил: — будешь в мои годы.
   Виткевич подчас чувствовал себя неловко до крайности: он не привык, он считал незаслуженным тот почет, которым стал окружен с тех пор, как эмир в присутствии приближенных своих назвал Ивана своим «большим другом».
   Каждый раз, присутствуя при беседах эмира и русского, Акбар-хан видел, что Дост Мухаммед, наученный горьким опытом с англичанами и посланниками властителя сикхов, ставил вопросы таким образом, что ответы на них исключали возможность двоетолкования. На вопросы эмира нельзя было дать иного ответа, кроме как решительного «да» или столь же решительного «нет».
   — В чем сила государства нашего? — спрашивал Дост Мухаммед и требовательно, строго смотрел в глаза Ивану.
   Тот отвечал так же кратко и строго:
   — В целостности Афганистана, в единстве всех земель его — от Кабула до Герата.
   Эмир поднимал левую, более широкую, рассеченную шрамом бровь и выразительно посматривал на сына. Акбар-хан сразу же вспомнил, что на такой же вопрос Бернс ответил: «В уме великого Доста, отца и друга всех правоверных, в его дружбе с Англией и в могучей силе наследника — славного воина, мудреца и силача Акбара».
   Вообще в отличие от Виткевича Бернс в начале своей востоковедческой карьеры сделал один неверный вывод, который мешал ему потом всю жизнь. Бернс был твердо убежден в том, что лучший язык в разговорах с азиатами — язык пышноречивой персидской мудрости, исполненный намеков и иносказаний. В том же, что он несравненно выше всех этих афганцев, персов и индусов, Бернс никогда и не сомневался, вернее — такой вопрос никогда не приходил ему в голову. Поэтому в его речах проскальзывала снисходительность, а порой фамильярность. Дост Мухаммед однажды сказал ему:
   — Не веди себя фамильярно ни с тем, кто выше тебя, ни с тем, кто ниже. Тот, кто выше, не ровен час, разгневается. Кто ниже — совершить может нечто для тебя опасное, возомнив себя тебе равным.
   Бернс почувствовал себя неловко и, чтобы скрыть это, ответил шуткой:
   — Спросили у царевича: «Кому из своих друзей царь приказал заботиться о тебе?» А царевич возразил: «Царь поручил мне самому заботиться о них».
   Ответ был дерзким. Но Дост Мухаммед оценил по достоинству остроту и ответил с улыбкой:
   — Все это так, но у меня седых волос больше, чем у тебя. Поэтому мой совет тебе следовало бы принять, а не превращаться в розовый куст, шипами усеянный.
   В отличие от Бернса Виткевич говорил с Дост Мухаммедом откровенно, прямо, меньше всего заботясь о расцвечивании речи своей мудреными эпитетами и метафорами. Он справедливо полагал, что в беседах с умным человеком не следует казаться умнее или хитрее, чем есть на самом деле. Всегда и повсюду самим собою следует быть.
   Искренность, как полагал Виткевич, всегда должна быть искренностью, вне зависимости от обстоятельств, места или людей, тебя окружающих. Поэтому в беседах с афганскими друзьями он говорил то, что считал нужным говорить, не считаясь с тем, приятно это собеседникам или, наоборот, больно.
   Вот именно за это качество Дост Мухаммед полюбил Виткевича и относился к нему не просто с благожелательством, но и по-настоящему дружески.

9

   По долгу своей дипломатической службы Иван был обязан еженедельно посылать в Санкт-Петербург отчет обо всем происходившем в Афганистане. Это была, пожалуй, самая трудная для него задача.
   Петербург требовал обобщенных стратегических данных. Виткевич же отсылал скупые сообщения, окрашенные его отношением к афганцам. Это сильно вредило Виткевичу.
   Чиновники азиатского департамента пожимали плечами; «Чего можно ждать от неверного ляха, попавшего к диким афганцам?» Поэтому друзья из Петербурга советовали Ивану:
   «Да объясните же им, Виткевич, что нам дружба с афганцами нужна, а не холодное и равнодушное запоминание виденного и слышанного. Должно узнать душу народа, нравы его, обычаи — словом, то, что вы пытаетесь делать, — для того, чтобы истинную дружбу завязать».
   Но Виткевич считал, что объяснять очевидное — оскорбительно не столько для него, сколько для того народа, который стал ему по-братски близок.
   «Мерзавцы, — думал Иван, — равнодушные сердцем твари! Им ли делами восточными заниматься, где все — горение и страстность, где все — братская дружба или открытая вражда…»

Глава четвертая

1

   С адъютантом эмира Бернс встретился под вечер на пустынной в этот час мазари-шерифской дороге. Поздоровавшись, Бернс спросил:
   — Что нового?
   Не отвечая, Искандер-хан отъехал в сторону, к ручью, поросшему частым кустарником. Он не спешил с ответом. Осмотревшись по сторонам, Искандер-хан хотел было просмотреть и кусты, но Бернс остановил его шуткой:
   — Такой мужественный воин и такая женская осторожность…
   — Осторожность всегда нужна, — ответил адъютант, — а особенно тогда, когда дела плохи.
   — Что так?
   — Эмир проводит с русским много часов работы и досуга. Они говорят на пушту, и мне невозможно понять их, хотя я и пытаюсь подслушивать. Ведь я перс.
   — Пора бы выучить язык афганцев, — поморщился Бернс.
   — Меня устраивает мой язык, — огрызнулся Искандер-хан. — Но я не об этом хотел говорить с моим другом. Я хотел бы передать тебе мнение некоторых моих друзей. Вслушайся и пойми смысл того, что скажет сейчас мой язык… Наша страна похожа на женщину — так прекрасны ее земли и реки. Но у этой женщины есть муж. С ним она сильна, очень сильна. Имя мужа тебе известно: я служу ему. Так вот, если замужняя женщина подобна твердыне…
   Бернс улыбнулся. Адъютант понял эту улыбку по-своему.
   — Я говорю о женщинах Востока…
   — Полно, друг мой, — засмеялся Бернс, — я ведь не о том. Моя улыбка — дань мудрости, скрытой в твоих словах.
   Искандер-хан был польщен.
   — Но если, — продолжал он, — женщина останется без мужа, то, я уверен, прекрасная вдовушка добровольно отдастся тому, кто захочет ее взять, А она очень лакома.
   — Ну, а если этой вдовушкой хочет завладеть один, а другой ему мешает в этом? — поднял бровь Бернс.
   — Другого убирают. Это пустяки.
   — Меня сейчас интересует именно этот пустяк. Он может быть приведен в исполнение?
   — Хоть завтра.
   — Завтра?
   — Хоть завтра, — повторил адъютант, широко глядя на Бернса желтыми навыкате глазами.
   — Хорошо. А есть ли смельчак, который согласится убить моего соперника и взять у него все те бумаги, которые хранятся в двух сундуках?
   — Такой смельчак есть, — опустив голову, сказал Искандер-хан.
   — Тот, кто любит хорошеньких вдов, не забудет услуги смельчака, — пообещал Бернс.
   — Смельчак не сомневается в этом.
   Бернс и адъютант обменялись рукопожатием.
   — Я надеюсь, — сказал Бернс, — что ты познакомишь меня с теми, кто думает так же, как и ты?
   — Об этом смельчак переговорит сегодня же.
 
   …Когда всадники выехали из своего укрытия и неторопливо поехали к городу, из кустарника выполз оборванный нищий. Посмотрев вслед все уменьшавшимся Бернсу и адъютанту, он злобно сплюнул и побежал по направлению к мазари-шерифским воротам. А оттуда до эмировой крепости Бала-Гиссар рукой подать.

2

   Ночью Бернсу снилась Мэри, молоденькая жена полковника Грэя, их соседа по имению в Шотландии. Всегда строгая и холодная, сегодняшней ночью она пришла совсем нагая под его окна и прошептала:
   — Александр, я вдова, Александр.
   Бернс прокрался к занавеси и смотрел на нее в щелку, опьяняясь зовущей красотой женщины. Потом он открыл окно и хрипло сказал:
   — Иди скорей, я жду.
   Мэри вздрогнула и, прикрыв рукой грудь, пошла к нему.
   Задохнувшись, Бернс проснулся. На улице шумел ливень.

3

   Той же ночью Виткевича разбудил стук в дверь. Он открыл глаза: за окном занимался серый рассвет. По подоконнику ходили голуби и сонно ворковали.
   — Кто там? — спросил Иван, поднимаясь с постели.
   — Открой, именем эмира!
   Иван набросил халат и отворил дверь. На пороге стояли два воина. Один из них протянул Ивану записку. Иван засветил свечу и прочел:
   «Русский друг! Делай все так, как тебе скажут Джелали и Давлят. Эмир Дост».
   — Что я должен делать? — спросил Виткевич.
   — Следовать за нами, — ответил старший мюрид эмира Джелали.
   Когда Виткевич оделся и пошел следом за Давля-том к коням, Джелали подбежал к кровати и положил одеяло так, как будто человек спал, укрывшись с головой. После этого он распахнул окна и побежал следом за всеми.

4

   — Куда же мы все-таки едем? — не выдержал Виткевич.
   Они уже проскакали никак не меньше пятнадцати верст. Природа становилась все глуше, и даже начинавшийся рассвет не делал ее веселей: мрачные скалы налезали со всех сторон, словно стараясь раздавить путников.
   Джелали повернул к Виткевичу разгоряченное лицо и засмеялся.
   — Мы едем на охоту. Ловить архара.
   Светало все более и более. В небе еще тлели звезды, а горы уже приняли дневные очертания и стали из черных серо-коричневыми. С Гиндукуша поползли огромные снеговые тучи. С каждой минутой вокруг рождались все новые и новые звуки. То, мягко шурша атласными крыльями, пролетала стайка голубых горных голубей, то жужжал шмель, торопившийся дожить последние дни своей недолгой жизни, то где-то наверху осыпались камни: звери возвращались с водопоя.
   Виткевич пожалел, что не знал музыки; на глазах рождалась изумительная, тонко звенящая мелодия утра.
   Облака из белых становились ярко-красными, потом снова белыми, все вокруг оживало, и, ослепляя брызгами своих лучей, из-за гор выползло багряное, улыбающееся солнце. Пришло утро.
   — Ну вот и все, — сказал Джелали, — приехали.
   По склонам гор, непонятно как прицепившись к выступам серых скал, стояли домики, сделанные из коричневой глины, с узкими бойницами окон. На плоских крышах лежали сушеные фрукты, и от этого в селении стоял чуть горький запах. По улице, которая начиналась высоко в горах и спускалась вниз по ущелью, весело звеня, несся голубой поток.
   — Ты будешь жить у Фатех-джана два дня, — сказал Джелали, обернувшись к Виткевичу. — Это мой друг. Он делает рабабы для ашугов, которые слагают песни гордости и любви.
   Фатех-джан поднялся навстречу пришедшим, обнялся с Джелали и Давлятом, внимательно посмотрел на Виткевича и жестом пригласил всех в дом.
   — Он понимает наш язык, — кивнул Джелали на Ивана, — и любит слушать наши песни.
   Фатех-джан улыбнулся:
   — Друг моего друга, понимающий мой язык, вдвойне дорог сердцу.
   — Мы уезжаем, Фатех-джан. Нам надо торопиться в Кабул, — сказал Джелали.
   — Гостю будет хорошо у нас, — ответил Фатех-джан, — он уйдет в горы вместе с Вахедом и Абдулали ловить архара. Когда он вернется, пройдет день или два…
   — Вот как раз через два дня он может вернуться в Кабул.
   Попрощавшись, Джелали и Давлят вскочили в седла и через минуту скрылись из глаз, лихо свернув па всем скаку за выступ скалы, чем-то напоминавшей суровое лицо великана.
   Через три часа, отдохнув после дороги под раскидистой тенью тутовника, Виткевич ушел в горы. Вместе с ним пошли Вахед и Абдулали. Фатех-джан долго стоял у ворот своего дома и смотрел вслед уходившим, которые с каждой минутой становились все меньше и меньше: воздух в горах настолько прозрачен, что люди растворяются в нем быстро необычайно.
   Ловцы поднимались высоко в горы, ловко перепрыгивая через ручьи, которых здесь было великое множество. Синие, зеленые, бурые — они, казалось, были кем-то заботливо подобраны по цвету, чтобы нее вокруг стало еще прекрасней и суровей.
   В одном месте шедший впереди Вахед остановился: прямо перед ним, поднявшись на хвост, замерла гюрза. Маленькие глаза ее точками уставились в колени охотника.
   Вахед стремительно поднял ногу, так же стремительно опустил ее, и голова змеи оказалась у него под каблуком. Он нагнулся, завязал хвост гюрзы узлом, поднял ее над головой и, раскрутив, с размаху ударил о камень. Потом, как будто ничего и не произошло, бросил змею в поток.
   Крутые подъемы чередовались с сыпучими спусками. Растянувшись в цепочку, поддерживая друг друга, охотники забирались все дальше и дальше.
   Уже под вечер они оказались в маленькой, затерянной среди гор лощине. Со всех сторон громоздились огромные скалы. Внизу, скрытый в кустарниках, журчал ручей.
   — Мы пойдем ставить сети, — сказал Вахед, — жди нас здесь.
   — Может быть, я пойду с вами? — спросил Иван.
   — Не надо. Тебе следует сохранить силы для завтрашней охоты.
   Афганцы ушли. Иван остался один на небольшой площадке, образовавшейся после недавнего землетрясения. Внизу — небольшой обрыв, позади — камни. Место это, как объяснил Вахед, хорошо укрыто не только от ветра, но и от хищников — барсов, волков, а может быть, и тигров.
   «Что бы все это могло значить?» — подумал Иван. За время своего пребывания в Афганистане он привык верить пуштунам, но все происшедшее с ним было непонятно и загадочно. «Может быть, мне следовало бы сначала к эмиру в крепость съездить? Или нет?»
   Ослепительно раскаленный после дневной работы, чуть колеблющийся диск солнца начал медленно опускаться. В его прозрачном свете стали особенно рельефными острые вершины гор. Вокруг застыла мертвая тишина, изредка прорезавшаяся посвистом неведомой птицы. Птица кричала то жалобно, то резко, хищно.
   Лучи солнца нехотя уползали за вершины. Происходила погоня: светлое уходило, наступало серовато-синее, сумеречное. Пролетели две горные курочки, и наступила полная, мрачная тишина. Такая тишина, которая может быть только в горах, за многие десятки верст от человеческого жилья.
   Изредка налетал ветерок и, заигрывая с деревьями, срывал желтые листья, уносил их вверх, в небо для того, чтобы, поиграв там с ними немного, швырнуть на остывающие камни.
   Иван вздохнул. Пришло тоскливое чувство одиночества и затерянности. Кругом молчаливые горы. Высоко над головой — равнодушное в своей могучей красоте небо.
   «Предчувствие? — подумал Виткевич. — Неужели предчувствие? Странствователь по землям далеким — и вдруг вера в предчувствия?»
   Он огляделся. То, что Иван увидел, было так страшно, что он даже зажмурился; снизу по тропинке шел тигр, осторожно ступая по камням мягкими подушечками больших своих лап.

5

   Фатех-джан обнял деревце и прижался к стволу ухом. "Из этого зардалю[16] получится хороший рабаб", — решил он и постучал пальцем по стволу: Фатех-джану нравилось слышать себя в дереве. Он верил, что после смерти перевоплотится в тутовник.
   — Хы, — сказал он Давлетманду, который принес дерево через час после ухода Виткевича в горы, — хы, я возьму его за семь рупий.
   — Хы, — согласился Давлетманд, — возьми.
   Когда он ушел, Фатех-джан положил деревце на верстак и очистил от коры и сучьев.
   Потом он пошел к воротам — здесь всегда было много солнца-и начал рыть яму.
   Земля была теплая, сухая. Фатех-джан принес деревце, осторожно опустил его в яму и засыпал землей. Это место он полил водой из бурдюка: солнце, земля и вода рождают песню. Здесь деревце будет лежать дней десять. Ствол станет мягче, но сердцевина, сокровенная суть всего живого, окрепнет.
   Фатех-джан отнес бурдюк на женскую половину и вернулся в мастерскую. Взял в руки только вчера вырезанный рабаб и, прижав его одним концом к верстаку, а другим к груди, начал осторожно полировать грани деки куском сухого гранатового дерева.
   Люди говорили, будто Морад Вали из Кандагара полирует зардалю и тутовник куском железа. «Это железо называется напильник, — пояснял Морад Вали, — я купил его в Кабуле по сходной цене у Мирвейса, лавка которого рядом с мастерской Гуль Моманда».
   «Разве можно дерево, которое рождает песню, полировать железом? — удивлялся Фатех-джан. — Ведь песня уйдет из такого дерева…»
   Мурлыча песню, он размеренно, до тепла, натирал рабаб куском граната. Поработав час, вынес его на улицу и положил под лучи солнца.
   Вечером прибежал маленький Исхак, сын Наири.
   — Фатех-джан, о Фатех-джан! — закричал он с улицы. — Возле нашего дома сидит странник. Он слагает песни. Отец велел сказать тебе об этом.
   Фатех-джан провел ладонямя по деке рабаба. Дерево было теплое, как тело человека. «Дней через пятнадцать я закончу этот рабаб», — подумал он, собирая с верстака витые длинные стружки.
   — Салам, табият цынга йе, джор, пы хайр, хы дый[17]? — приветствовал Фатех-джан певца, присаживаясь рядом с ним.
   Певец поднял большие, навыкате глаза и ответил на приветствие. Голос у него был хриплый. Когда он улыбался, глаза оставались неподвижными, словно вода в синей чашке.
   Певец снял с плеча свой рабаб, маленький, в три струны. Откашлялся. Вокруг сидели люди и ждали. Певец склонил голову, ущипнул струны и чуть встряхнул рабабом. Звук сразу же стал звонким, сильным. Фатех-джан насторожился: такого звучания ему раньше никогда слышать не приходилось. Певец начал петь про орлов, что живут в небе, стране гордых. Хриплый голос певца сделался мягким, красивым.
   Пальцы бегали по струнам быстро, чуть касаясь их. Только глаза оставались неподвижными.
   Фатех-джан пригласил певца к себе. Вечером, после намаза, они сидели около огня и толковали о всяком.
   — Слова твоих стихов приятны музыке, — сказал Фатех-джан, передавая гостю в руки палочку с нанизанными на нее кусочками жареного мяса.
   — А твои слова приятны мне, — улыбнулся певец, — потому что я не слышу в них лести.
   В дверь постучались.
   — Входи, — негромко крикнул Фатех-джан, — входи и будь гостем моего дома!
   На пороге стоял Ахмед, сын лесоруба. Фатех-джан указал ему место рядом с собой и пододвинул лепешку, уже разломанную на куски, и мясо. Ахмед завернул в кусок лепешки мясо, подержал его над огнем и спросил:
   — Сегодня я ухожу в горы, туда, где сейчас Абдулали и наш гость. Нужны ли тебе еще деревья для рабабов?
   — Да, — ответил Фатех-джан. Когда Ахмед ушел, певец удивленно поднял брови:
   — Разве ты не сам ищешь такие деревья?
   — Зачем? Лазать по горам?
   — Лазать по горам…
   — Почему ты спрашиваешь об этом? Разве я могу увидеть именно то дерево, которое мне нужно?
   Певец не торопился с ответом, что-то обдумывая. Потом попросил:
   — Дай мне, пожалуйста, чаю.
   Фатех-джан протянул ему чашку и про себя отметил, что певец не так уж вежлив: в гостях не принято просить. Это звучит упреком хозяину.
   — Нет, — улыбнулся певец, — я прошу у тебя не чашку, а пачку с чаем.
   — Разве я плохо заварил? — не удержавшись, спросил Фатех-джан. — Если тебе неприятен вкус, я заварю новый.
   — Нет, нет, что ты, — возразил певец, — чай очень хорош, хвала твоему дому. Но посмотри: вот ты дал мне пачку чая. Я беру ее, высыпаю на ладонь часть содержимого, откладываю остальную пачку в сторону и выбираю чаинки для особой заварки, — певец закрыл глаза и начал осторожно ощупывать каждую чаинку. — Видишь, вот эта толста, слишком толста. Она придает чаю резкий запах. Мы ее отложим в сторону, так? А вот эта, смотри, — певец взял маленькую тонкую чаинку и поднес ее к носу, — это очень хорошая чаинка. На, понюхай и сравни с большой, той, что я отложил.
   Фатех-джан сравнил две чаинки, понюхал их и решил, что певец прав. Он ждал, что будет дальше.
   Певец молча отбирал самые хорошие чаинки. Потом он попросил у Фатех-джана чайник и бросил их туда.
   — Залей не слишком горячей водой и дай постоять минут десять. Пройдет время — сравни этот чай с любым другим, и ты скажешь, что мой лучше. Потому что я сумел верно начать. Я начал с выбора, с поиска. С поиска чаинок.
   Фатех-джан усмехнулся.
   — Ты мудр, а мудрость принимают как дар аллаха.
   — Это ли мудрость? — возразил певец. — Мудрость проще, оттого что путь к ней труднее.
   Помолчали. Потом певец спросил:
   — Ты, верно, не знаешь моего имени?
   — Нет, не знаю.
   — Меня зовут Садыкулла. Я сын мастера рабабов, и отец мой был сыном мастера.
   — Я знаю работы Садыкуллы, — сказал Фатех-джан и внимательно посмотрел на гостя, — но ты певец, а не мастер. Мастер никогда не поет, он только делает песню.
   — Когда мастеру есть что петь, он и споет, — заметил Садыкулла и бросил под язык щепоть зеленого табаку. — Знаешь ли ты, как я потерял глаза?

6

   Тигр, по-видимому, не видел Ивана. Но, судя по тому, как подрагивали его ноздри, он чувствовал поблизости человека. Шаг его делался все короче и осторожнее.
   Иван вытащил из-за кушака пистолет и отвел курок. Мысли заметались, наползая одна на другую, сталкиваясь, дробясь на множество других, быстрых и неожиданных.
   «Неужели конец? Что сделает пистолет против зверя? Кричать? Никто не услышит. Молчать, затаиться?»
   Осторожно, рассчитывая каждое движение, Иван повернулся на живот. Достал кривой нож. Положил его рядом с собой. Тигр был теперь шагах в двадцати. Скрытый от него камнями, Иван мог еще раз внимательно разглядеть полосатого, поджарого зверя.
   «А что, ежели в глаз ему угодить?»
   Рука у Ивана верная, тяжелая. Рукоять пистолета зажата в холодных пальцах.
   Тигр в пятнадцати шагах.
   Где-то неподалеку покатились камни. Тигр замер.
   С каждой минутой темнеет все больше и больше.
   Снова где-то посыпались камни. Тигр весь на-пружинился, прижался к земле, пополз.
   Иван оттянул курок.
   Сердце колотилось в груди тяжело, быстро.
   Палец начал осторожно давить на курок.
   Большой глаз тигра, вернее даже — зрачок, как раз над мушкой.