Низко согнувшись, Гуль Моманд вертел ногой большой каменный круг. Быстро и резко он подносил к вращающемуся кругу рукоятку маленького, похожего на игрушечный, пистолета. Постепенно с каждым новым штришком рождалась замысловатая афганская вязь.
   Увидев Виткевича, Гуль Моманд отложил пистолет, вытер руки о широкие патлюны и, поднявшись с табурета, шагнул навстречу Ивану.
   — Здравствуй, мой возлюбленный брат и гость.
   Заботливо расспросив друг друга о здоровье, настроении и самочувствии друзей, знакомых, они присели у входа. Гуль Моманд раскурил кальян. Когда вода в нем хрипло забулькала и от едкого дыма рубленых кореньев и листьев индийского табака у Гуль Моманда выступили слезы на глазах, он протянул Ивану трубку, предварительно обтерев ладонью мундштук.
   Затянувшись один раз, Виткевич возвратил кальян Гуль Моманду. Так полагалось поступать в обращении с самыми большими друзьями. Гуль Моманд отстранил кальян.
   — Нет, спасибо. Кури сначала ты, брат.
   — Спасибо, брат.
   — Нет большей радости, чем радость, доставленная тебе.
   Помолчали. Покурили. Потом Виткевич сказал тихо:
   — А я ведь прощаться пришел с тобой, Гуль-джан.
   — Нет!
   — Уезжаю, брат!
   — Нет! Разве тебе плохо у нас?
   — Мне хорошо у вас. Очень хорошо…
   — Останься, Вань-джан, — сказал Гуль Моманд. — Я тебе жену найду. Пир устрою. У меня и жить будешь.
   Иван обнял Гуль Моманда за плечи и прижал к себе. Они так просидели несколько мгновений, а потом оба враз, как будто застыдившись своей чувствительности, встали. Гуль Моманд взял маленький пистолет и протянул его Ивану.
   — Вот возьми. На счастье. И знай, что в нем живет частица души твоего брата, твоего афганского брата Гуль Моманда.
   Виткевич взял пистолет из рук афганца и поцеловал рукоять. Затем он снял с ремня свою саблю и протянул ее Гуль Моманду.
   — Вот возьми. В этой сабле живет частица души твоего русского брата Ивана.
   И два высоких сильных мужчины обнялись. Сердце к сердцу.
   После вечернего намаза у Гуль Моманда собрались друзья. Позже всех пришел Ахмед Фазль, потому что он недавно вернулся из Пагмана.
   — Вань-джан уехал домой, — сказал ему Гуль Моманд.
   — Нет! — воскликнул Ахмед Фазль. — Разве ему было плохо у нас?
   — Когда он прощался, глаза у него были грустны, как у орла, раненного стрелой.
   — Я должен спеть ему много песен! Он останется, если я буду петь ему песни. Я пойду к нему!
   Ахмед Фазль опоздал всего на несколько минут. Виткевич уже уехал в Россию.

Эпилог

   Еще никогда Иван Виткевич не был так уверен в своих силах и никогда раньше он так не понимал главной цели своей жизни, как сейчас, возвращаясь в Россию.
   «Будет драка у меня с азиатским департаментом, будет, — весело думал Иван. — Да посмотрим, кго кого одолеет. И с Карлом Васильевичем побьемся — ничего, что канцлер…»
   Он был так смел в своих мыслях и планах оттого, что чувствовал поддержку, любовь и дружбу афганцев, киргизов, таджиков. А человек, чувствующий дружбу целого народа, делается подобным народу: таким же сильным и страстным в достижении своей главной цели.
   Виткевич специально завернул в Уфу, чтобы повидаться с Перовским. Губернатор растрогался до слез. Целый вечер он продержал Виткевича у себя, слушая его рассказ о поездке, а когда Иван поднялся, чтобы ехать в столицу, Василий Алексеевич сказал:
   — Истинный ты Гумбольдт, Иван. Горжусь тобой. В обиду не дам, за тобой следом выеду. Нессельрода обойдем — прямо к государю обратимся.
   Иван сидел в углу кареты и смотрел на пробегавшие мимо перелески, на луга, тронутые желтизной, на подслеповатые оконца деревень, на речушки, такие тихие и ласковые по сравнению с дикими горными потоками Афгании, и чувствовал радость, большую, гордую радость…
   После приема у Нессельроде, который топал ногами и визгливо кричал, обвиняя Ивана в «заигрывании с дикими азиатами и желании поссорить Россию с Англией», Виткевич весь напрягся, подобрался для последнего, решительного удара, который он рассчитывал нанести по безмозглой политике канцлера с помощью Перовского.
   Иван считал, что только с помощью Василия Алексеевича можно было доказать свою правоту, отстоять свою точку зрения, столь нужную и России и азиатским государствам.
 
   …В номера Демутовской гостиницы Виткевич вернулся поздно вечером. Его познабливало. Растопив камин, он сел за маленький стол с кривыми ножками и достал из чемодана большую связку бумаг. Это была крохотная толика того, чему он посвятил себя. Это были сказки и песни афганцев, записанные им. Завтра поутру Иван думал отнести рукопись в «Современник» — там ее ждали с нетерпением.
   Он погладил своей худой тонкой рукой шершавые страницы, пошедшие по краям сыростью. Потом осторожно открыл первый лист и углубился в чтение. И чем дольше читал он, тем яснее видел край, месяц назад оставленный им, людей, которые стали его друзьями и братьями, их врагов, которые стали и его врагами. Он слышал звонкую тишину утра и таинственные звуки ночи, он заново ощущал силу горных ветров и тоскливый зной пустынь. Он жил тем, что читал, потому что он любил тех, кто веками создавал поэзию и сказку.
   На Санкт-Петербург легла ночь, тишину уснувшего города лишь изредка рвали трещотки сторожей, а Иван все читал мудрые, исполненные вечным смыслом жизни строки афганских песен.
 
Я сто раз умирал, я привык
Умирать, оставаясь живым.
Я, как пламя свечи, каждый миг
В этой вечной борьбе невредим…
 
   "Милостивый государь, Александр Христофорович.
   Вчера ночью возвратившийся из Афганистана поручик Виткевич был найден в номере Демутовской гостиницы мертвым. Все его бумаги были обнаружены в камине сожженными. Однако, несмотря на то, что на столе лежала записка, подписанная вышеупомянутым Виткевичем, которая уведомляла о его самоубиении, долгом считаю довести до сведения вашего, что пистолет, лежавший у него в руке, был не разряжен, а в стволе находилась невыстреленная пуля. Чиновники азиатского департамента, знавшие Виткевича ранее, уверили меня в том, что у него было такое количество бумаг, сжечь которые в камине не представлялось никакой возможности.
   Показанное чиновниками подтверждается также и тем, что перед отъездом Виткевича в королевство Афганистан нами был проведен негласный просмотр бумаг его.
   Выяснилось тогда, что у него на хранении находилось 12 (двенадцать) рукописных словарей восточных языков. Каждый словарь от 600 (шестисот) до 900 страниц рукописного текста. Были у него обнаружены тогда же более 100 рукописных карт всяческих областей восточных. Были там также и несущественные, по мнению моему, тетради со сказками, стихами и пр. Я так же, как и чиновники азиатского департамента, имею склонность считать, что такое количество бумаг сжечь никак невозможно.
   И, что также весьма существенным считаю, окно первого этажа было раскрыто в момент обнаружения трупа.
   Все свои соображения честь имею представить на рассмотрение Вашего сиятельства.
   Подполковник корпуса жандармов Шишкин".
   Бенкендорф долго читал донесение. Задумался. Взял перо и начертал наверху:
   «Считать самоубиенным».
   Потом подумал еще да и бросил донесение в камин. Позвонил в колокольчик. Вошел секретарь.
   — Вызовите ко мне Шишкина, любезный, — попросил ласково.
   Когда явился Шишкин, Бенкендорф сказал ему:
   — Он был самоубийцей. Хотя его и убили. Убийц не ищите. Нам это сейчас невыгодно. Убил-то кто?
   Шишкин хотел ответить. Бенкендорф перебил его:
   — Вот так-то, подполковник. Ступайте. Итак, самоубийца?
   — Самоубийца, ваше сиятельство.
 
Я сто раз умирал, я привык
Умирать, оставаясь живым.
Я, как пламя свечи, каждый миг
В этой вечной борьбе невредим.
Умирает не пламя — свеча,
Тает плоть, но душа горяча.
И в борьбе пребываю, уча
Быть до смерти собою самим…
 
 
   Москва-Орск-Кабул 1958 г.