Однако — как явствовало из полицейского досье — и левые резко атаковали Дмитрия Столыпина, упрекая его в том, что кумиром он себе избрал реакционера, позволившего замахнуться не на что-нибудь, но на святая святых, на принципы Французской революции, то есть на свободу, равенство и братство.
   Понятно, что удары, сыпавшиеся на Дмитрия Аркадьевича с обеих сторон, были инспирированы тайными службами империи; что-что, а это делать умели; не могли разрешить реформу, навести порядок в хозяйстве, поставить в стране просвещение и медицину, но что касаемо интриг, то в этом деле равных не было.
   В конце концов Курлов вычислил, отчего Дмитрий Столыпин навлек на себя гнев: чуть ли не в каждой своей работе он постоянно, несколько даже одержимо (это особенно пугает тиранов) протаскивал тезис Огюста Конта о том, что естественные науки являются побудителем и главным контролером идеи; их иерархия абсолютна, математика стоит во главе наук, далее следуют физика, химия, биология, а заключает социология. Конт считал, что закон развития в живых телах и неразрывные с ним законы физики и химии присущи общественным союзам. Каждый закон, открытый в одной из абстрактных наук, есть одновременно и общий мировой закон. Лишь опыт, практика подтверждают истину. Французская революция провозгласила примат права гражданина над правом общества, и страна разбилась на сорок четыре тысячи коммун. Поначалу все было прекрасно, однако когда началось вторжение и восстание в Вандее, революция вернулась к примату общего над частным: «Отечество в опасности!» Но поскольку Вольтер и Руссо, на идеях которых и состоялась революция, работали по методу «чистого разума», конструировали концепции из головы, игнорируя факты, во всем следовали за Платоном, первым адептом равенства, ничто не могло спасти Конвент; пришел Наполеон, построив на обломках революционных принципов свою монархию. Отрицание доводов науки, основанных на фактах, таким образом, ведет к катаклизму, катастрофе.
   От этого-то постулата и переходил Дмитрий Столыпин к исследованию аграрного вопроса в России и, анализируя общину, столь угодную самодержавию, доказывал, что ее сохранение есть мера реакционная, антинародная, в конечном счете антирусская.
   Поди жалуй его после этого милостями!
   … Столь же интересными оказались для генерала Курлова и работы Аркадия Александровича Столыпина, главы семьи.
   Тот, являясь участником Крымской кампании, во время которой абсолютизму Николая I было нанесено сокрушительное поражение англо-французскими войсками, вооруженными по передовому уровню техники, был на виду, его помнили сановники, вхожие в сферы, опекали его и поворачивали его дерзкие слова и статьи в нужное русло мышления.
   Поэтому Аркадий Александрович Столыпин, выйдя в отставку и поселившись в одном из своих имений, предался важнейшему, с его точки зрения, вопросу — национальному.
   Поскольку земли Аркадия Александровича расположены были в северо-западной России, центрами каковой тогда считались Вильно и Ковно, то Столыпин-отец посвятил весь свой досуг борьбе с поляками, литовцами и латышами, а также доказательству того, что «все князья литовские были князьями русскими, и не иные, как Полоцкого дома. Вся интеллигенция литовская происходила от людей русских. Племя литовское, аборигенное, не способное выработать из себя ни государственности, ни цивилизации, ни даже сложить песен, оставалось всегда и останется поныне вне истории.
   … Связь между Литвою и другими первобытными племенами, населяющими Российское государство, — финскими, тюркскими, славянскими, — есть связь позднейшего русского наслоения, связь культурная, династически-русская… Да, мы — тураны, мы — финны, мы — литва, мы — славяне! Мы — легион, именуемый Русью! Прибавим к этому, что те из славян, которые не захотят войти в победоносные ряды оного, имеют один только исход — поступить в немецкий ландсвер или в турецкие башибузуки. Панславизм вне России — как самостоятельность Литвы и других доисторических племен — химера!»
   Печатано это было в Вильно, в 1867 году, когда Пете Столыпину было всего пять лет, но воспитывался он именно на этой концепции, из которой явствовало, что русскому человеку тогда только будет вольготно и счастливо жить, когда ему перестанут мешать всякого рода финны, тюрки, литовцы, поляки и прочие желтые, горбоносые и также черноволосые…
   Поначалу Петр Столыпин был весь во власти отцовской доктрины. Повзрослев, он попал под влияние брата Дмитрия.
   Ему предстояло — в практике руководства Россией — совместить две эти несовместимости: национализм, всегда ищущий причины горя в других, вовне, а не в себе, и научный метод Огюста Конта, ставивший во главу угла проверку истины фактами.
   Факты говорили за то, что в нищете русского крестьянства были повинны самодержавие и дворянство, владевшие землями, лесами и водами России; факты говорили за то, что в трагедии русских рабочих были повинны самодержавие и бюрократия, не считавшие нужным дать ни законодательства, ни страхования, ни образования, ни медицинского обслуживания мужчинам, женщинам и детям, приписанным к рабскому труду; факты говорили за то, что романы, пьесы, стихи и статьи русских писателей арестовывали, кромсали и запрещали русские цензоры, выполнявшие монаршую волю; однако воистину кого бог хочет наказать, того он лишает разума.
   Бесспорно, Столыпин был динамичным политиком, но чем больше начинал он понимать, тем трагичнее было то положение, в котором он оказался, — между Сциллой истины и Харибдой царствующих в сферах представлений.
   Бесспорно также и то, что Столыпин оказался лихим человеком, ибо он посмел то, что не позволял себе до него никто: он поставил перед царем ультиматум: или — или.
   Однако всего бесспорнее то, что, прими царь ультиматум, победи Столыпин, положение русского народа (и всех иных народов, населявших империю) никак не улучшилось бы, поскольку ненаучным было то, чему — волею абсолютистской логики — служил премьер-министр.
   … Попрощавшись с Курловым, пообещавшим подготовить к утру компрометирующую Столыпина справку, Дедюлин и Спиридович поспешили в Царское Село.
   Курлов, оставшись один, долго расхаживал по мягкому ковру, потом поглядел на свои золотые часы-луковицу братьев Буре, вызвал авто и отправился в министерство, — секретный отдел работал круглосуточно.
   Оттуда заехал к Бадмаеву; обсуждали ситуацию довольно долго, выстраивая позицию на ближайшее будущее; и хотя друзья были, и акционеры одного дела, тем не менее беседовали по принципу детской игры: «да» и «нет» не говорить, «черное» и «белое» не брать. Однако прекрасно друг друга поняли: при нынешнем моменте опасно ставить лишь на одну силу, надобно подстраховать себя. Была задействована цепь контактов, телефонных звонков, шуток, беззаботных бесед на сегодняшних и завтрашних дипломатических раутах, которые — так было спланировано — не могли не прийти к Илье Яковлевичу Гурлянду, главному редактору правительственного официоза «Россия», самому близкому Столыпину человеку.
   Следовательно, — если допустить невероятное, то есть победу Столыпина, — то Курлов и в этом случае будет в выигрыше; как-никак подсказал, откуда надо ждать удар и, главное, чем будут бить: памятью отца и брата или же наветами либералов из Государственной думы, близких к младотурку Гучкову и либералу Милюкову.
   А повалят Петра Аркадьевича, — что ж, того лучше. Дедюлину выгодно держать своего человека подле любого преемника, доказавшего верность трону в самый напряженный момент кризиса.
   Столыпин, однако, был прекраснейшим образом осведомлен обо всех встречах Курлова и без его хитрой подачи через Гурлянда.
   Информировали его и об активности Дедюлина.
   Знал он и то, что вдовствующая императрица сегодня приняла младшего сына, Михаила Александровича, который до девятьсот четвертого года был наследником русского престола, пока не родился царевич Алексей. Она пообещала своему любимцу отстоять Столыпина. Он не просто просил маменьку за талантливого политика, не за человека, который спас Россию от анархистских бомб, приняв на себя тяжкую обязанность ввести виселицы, столь гнусно прозванные «столыпинскими галстуками»; он был просто-напросто обязан Столыпину лично, ибо тот, зная от своей зарубежной агентуры про роман великого князя с женою офицера лейб-гвардии его величества кирасирского полка Вульферта, не только не мешал ему, но делал все, чтобы это не стало достоянием государыни Александры Федоровны, которая великого князя давно, той еще поры, пока он был наследником, болезненно не любила.
   … Когда Дедюлин передал государю днем 15 марта 1911 года курловское досье на Столыпина, тот пролистал его, кивнул и сказал, вздохнувши:
   — Спокойствие маменьки превыше всего для меня… у ней вот и давление крови поднялось из-за всех этих передряг… Спасибо вам, милый Владимир Александрович, за хлопоты… Я решился удовлетворить просьбу Столыпина… Я распустил Думу на три дня, пусть он утвердит свой проект. Не знаю, правда, с чем он еще ко мне впредь обратится, но лучше б не обращался.
   … Будучи потрясен первыми словами царя, Дедюлин тем не менее последние его слова истолковал как право на поступок, потому-то и сказал Спиридовичу:
   — Поскольку ваш родственник Кулябко возглавляет охранное отделение в Киеве, поскольку Курлов будет организовывать службу жандармерии, а вы — дворцовой охраны во время предстоящих торжеств в матери городов русских, съездили б туда заранее, поглядели, что к чему… Столыпин, понятно, будет сопровождать государя… А то, глядишь, победив ныне, он такого наломает, что не вам в августе придется охранять благодетеля и не Курлову, а кому совсем другому.
   Дурак не поймет; Спиридович не дурак; ясно — пришла пора решать судьбу Столыпина кардинально. Или он — нас, или мы — его.

Заговор. Апрель 1911 года

   «Петр Иванович, откройте правду!»
 
   Петра Ивановича Рачковского по праву считали самой яркой звездой имперского политического сыска.
   Получив блистательное домашнее образование в высокоинтеллигентной дворянской семье, Рачковский хоть и начал свой жизненный пусть с сортировщика киевского почтового отделения, но виды на будущее имел отчетливые и до того продуманные, будто ему тогда не семнадцать лет было, а добрых сорок.
   Перескочив из почты прямиком в канцелярию варшавского генерал-губернатора, пробыл там недолго, но обкатался; засим поработал в сенате, оттуда не побоялся отправиться в секретари Калишского губернского правления по крестьянским делам, а уж потом — прямиком в судебные следователи, в Архангельск.
   Мобильный, ищущий, постоянно работавший над собою, Рачковский был замечен, возвращен в северную столицу, принят в министерство юстиции, а оттуда перешел в подчинение начальника петербургской охранки полковника Судейкина.
   Именно Судейкин, один из первых организаторов провокации в России, привлек его к работе с офицером Сергеем Дегаевым, а когда тот — после многомесячных метаний — угрохал своего «друга-врага», сиречь Судейкина, — сделал все, чтобы не только наказать изменника охранки, но и прижать жену оного, жившую в Париже.
   Провел все в лучшем виде.
   Был после этого назначен заведующим парижской и женевской агентурами по борьбе против «Народной воли». Рачковский долго присматривался к народовольцам, проникся к ним особого рода симпатией
   — так сентиментальные дети любуются цветком, прежде чем сорвать его; пытался заагентурить некоторых, как казалось ему, мягких, мечтателей, сгоравших от безденежья в сухой чахотке; убедился — безнадежно, и куда только мягкость девается, ежик, а не человек, чуть ли не на хвост (по-змеиному) становились; на депеши из Петербурга, в коих требовалось незамедлительно прислать план, утвердить смету, заполнить формуляры, представить отчетность, не отвечал; думал.
   И, не запрашивая департамент, зная заранее, что оттуда немедленно затормозят, предложат еще раз обсудить, продумать возможные последствия, да как посмотрит Версаль, да что скажут в Женеве, словом, зарубят живое дело на корню, решил действовать на свой страх и риск — или пан, или пропал.
   И ударил, точно вычислив больное место народовольцев: ощущение безопасности, беззаботность. Типография не охранялась, дежурных в помещении не было, поэтому Петр Иванович с тремя помощниками легко проник туда, перебил станки, сжег запас литературы, а все шрифты, забрав их в два мешка, рассыпал по женевским улицам.
   Рачковский полагал, что шок будет столь сильным, ощущение царизма сделается столь близким, а угроза возмездия — повсеместной, что народовольцы начнут метаться, возобладают обычные российские эмигрантские дискуссии и свары, печатное дело, таким образом, станет.
   Однако народовольцы восстановили типографию и вновь начали печатать свою нелегальщину.
   Рачковский ударил еще раз, обговорив заранее свою акцию с местными властями: «Неужели вы станете и впредь поддерживать анархистов? Неужели Верховенские из „Бесов“ не страшны вам? Неужели не боитесь российской бунтарской заразы?!»
   Власти не сказали ни да ни нет. Того только и ждал Рачковский. Восстановленную типографию он разгромил второй раз, еще более жестоко и безжалостно, чем в первый.
   В среде народовольцев начались жаркие споры: как жить дальше?
   Голоса разделились: кое-кто стал говорить о необходимости дискуссии с властью: «надо искать хоть какие-то мосты».
   На этой позиции стоял и Лев Тихомиров, один из самых ярких революционеров «Народной воли».
   Рачковский понял: главный удар надобно нанести именно по Тихомирову, но удар этот должен быть особым.
   Более пяти лет Петр Иванович подкрадывался к Тихомирову, разминал его, трогал со всех сторон, подводил своих людей; победил; Лев Тихомиров шарахнулся из террора в неожиданное: «Видимо, русский народ
   — особый, в нем главная идея — идея самодержавная, идея личного властвования верховного вождя; следовательно, вопрос упирается в уровень просвещенности самодержца».
   Петр Иванович на посулы не скупился: «Да, господи, дорогой мой, неужели вы думаете, что мы не видим все наши прорехи?! Неужели мы не понимаем — в чем-то даже лучше вас, — сколь тяжек грех нашего абсолютистского аппарата перед державою?! Но ведь какой-то прогресс есть?! Не спорьте, есть! Разве были возможны такие публикации, которые появляются в современной русской печати, при Николае Первом? Разве можно было представить себе, что критика обретет функции общественные открытые?! Разве можно было допустить даже мысль, что скорбный ум России — Николай Гаврилович Чернышевский — будет возвращен из ссылки? Сколько десятилетий прошло, прежде чем безвинные друзья декабристов вернулись домой, а ведь Николай Гаврилович звал к топору! Вместе надобно работать во имя обновления России, вместе помогать нашему больному народу, испорченному многовековым рабством, выходить к барьеру свободы! Работа эта трудная, аккуратная, один неверный шаг, и обвалимся в пугачевщину, тогда ваши головы полетят первыми, слепой бунт бар не терпит, разбора в том, кто за кого, не будет!»
   Тихомиров вернулся в Россию и такое понес на «Народную волю», что и друзья его по партии, и враги из департамента полиции только диву давались.
   Множество молодых людей, ранее тайно симпатизировавших «Народной воле», отшатнулись от партии, прочитавши разоблачения одного из ее лидеров.
   Рачковский после этого стал главою всей русской зарубежной агентуры, вошел в близкие отношения с французскими министрами Делькассе и Константом, подружился с президентом Эмилем Лубе; вместе со своею женою, очаровательной француженкой Ксенией Шерле, отправился в Рим, был принят папой Львом XIII; начал из Ватикана борьбу против польских оппозиционеров, замахнулся на масонов, которые-де отправили в Петербург провидца Филиппа; Филипп влез к государю, а особенно к государыне; Александра Федоровна, не в силах изжить въевшуюся в плоть и кровь немецкую авторитарность, слепо следовала советам того, в кого поверила, особенно если человек этот знал заговоры от дурных глаз и черных сил; была высказана августейшая жалоба министру внутренних дел Плеве; тот вызвал Рачковского в Россию и уволил со службы — неблагодарность власть предержащих границ не знает, палят по своим, только дробь сыплется…
   Рачковский уехал в Варшаву, поселился там по-над Вислою, редко наезжал в северную столицу, но связей с Западом не прерывал.
   Спиридович имел сведения, что Рачковский тогда весьма тесно контактировал с эсерами; фактов, правда, не было, только слухи. Как уж он там контактировал и с кем — не суть важно. Другое важно: Плеве взорвали добрым эсеровским способом — динамит под карету, и вся недолга.
   После гибели Плеве военный диктатор Петербурга Димитрий Федорович Трепов сразу же пригласил Рачковского в департамент полиции руководить ее святая святых — политической частью; после разгрома Декабрьского восстания в Москве именно Петр Иванович выехал в первопрестольную и самолично провел аресты участников, чудо что за операция!
   Но пришел Столыпин и сразу же отправил Петра Ивановича в отставку. Тот, однако, и на этот раз всех своих хитрых дел не прервал; держал руку на пульсе.
   После первого покушения на Столыпина на Аптекарском острове Рачковским вновь заинтересовались в охранке, что-то мелькнуло о нем в сообщениях зарубежной агентуры: то ли боевики хотели на него выйти, то ли он сам искал встреч с динамитчиками; попал в сферу наружного наблюдения.
   … Именно с ним-то и встретился Спиридович на конспиративной квартире; слежки в тот день за Рачковским не было, выяснил — через Курлова — чист.
   Попросил поначалу наново осветить как дело убийцы Дегаева, так и шефа петербургской охранки Карпова, а особенно — убийство Плеве.
   Петр Иванович допил кофе, чашечку перевернул, поставил на край блюдца — страсть как любил гадать, верил в это, — потер лицо ладонями и, усмехнувшись чему-то, ответил:
   — Ах, стоит ли возвращаться в былое? Впрочем, вы — молодые, вам надобно знать все, чтобы не допустить повторения ужасов… Видимо, и в том и в другом случае вас интересуют объекты работы, то есть злоумышленники, не правда ли?
   — Меня интересует все, Петр Иванович, — солгал Спиридович, и Рачковский сразу же понял, что он лгал. — Вы же знаете, я пишу книги по революционным движениям…
   — Да, да, очень талантливо, и кругозор широк, смотрите, не сносить вам головы, завистники не прощают талантливость, сия категория наказуема уголовно…
   Рачковский внимательно посмотрел на Спиридовича, стараясь до конца точно понять его, потом сказал:
   — Три дела, о которых вы помянули, методологически совершенно различны, Александр Иванович, это надобно сразу же оттенить. Дегаева как провокатора мы путали, подталкивали его то с одной стороны, то с другой, делая послушным нашей воле; действия агента охраны Петрова, злодейски умертвившего начальника петербургской жандармерии полковника Карпова, мне до конца не ясны, я в ту пору был в отставке, но комбинация занятная: каторжник, предложивший нам работать против бывших товарищей в обмен на фиктивный побег, с последующим отправлением за границу, был средоточием чьей-то интриги: либо генерал Герасимов играл им, напуская Петрова на своего конкурента Карпова, либо кто другой возможно даже и Курлов… Сие — не для передачи Павлу Григорьевичу, понятное дело… Петровым, его руками, сделали дело; его быстро повесили, не дали опомниться, это — внове мне, такого раньше не выходило, судейские были крепче… Ну, а что касаемо гибели Плеве, то враги, — Рачковский горько вздохнул, — так построили свою пропаганду, что этот достойнейший человек сделался в глазах просвещенного общественного мнения неким пугалом, уход которого угоден всем…
   — Что же он не пресек пропаганду? Ведь не кто-нибудь, а министр внутренних дел империи…
   — Коли с умом пропаганду поставить, — жестко ответил Рачковский, — ничего с ней не поделаешь, разит пострашней бомбы…
   «А все-таки с чего начать? »
   Владелец аптекарского магазина в Луганске Михаил Иванович Гурович был арестован за революционную деятельность в 1880 году; выслан под гласный надзор полиции в ссылку, в Сибирь, где провел три года; раскаялся; отправил верноподданное письмо в департамент полиции, в котором ни о чем не просил, просто-напросто анализировал все произошедшее с собою самим; ни в чем не искал себе оправдания; судил о прошлом и будущем умно и дальновидно.
   «Наивно закрывать глаза на все те досадные явления нашей жизни, — писал он, — которые особенно ранят душу в силу их повседневности. Куда бы ни обратил свои взоры молодой человек, вступивший в пору зрелости, повсюду его горячие, искренние порывы принести пользу державе, отдать свой ум на алтарь отечества встретят медлительное, неповоротливое, однозначащее „нет“. Каждое начинание будет прямо-таки замучено столоначальствами, департаментами, акцизами; ожидание ответа на предложения растягивается на года, не то что месяцы; в эти-то критические периоды и зарождается в головах нетерпеливой юности дерзкая мысль о необходимости изменения основ державной власти. И я не вижу выхода из этого, столь горестного для империи нашей, положения. Я не прошу о помиловании, потому что вину свою признал; о раскаянии говорить считаю недостойным, ибо это расходится с моим пониманием чести, я всего лишь хочу обратить внимание на объективное положение вещей. Проводивший расследование по моему делу ротмистр фон дер Линц, Гаврила Иванович, предлагал мне переложить вину на пропагандистов, преступно распространяющих в империи гнилостные идеи западного марксизма. По размышлении здравом я отказался от такого пути, сулившего мне если не помилование, то, во всяком случае, снисхождение. Я решился на это, понимая, что доброе отношение ротмистра фон дер Линца облегчит мою участь, но никак не спасет от разъедающей заразы крамолы тысячи других молодых людей, стоящих перед выбором своего жизненного пути. Посему я решил пройти свою голгофу, поразмыслить над будущим и определить окончательно свой жизненный выбор. Горько мне будет с моими-то знаниями языков, как румынского, так и немецкого с польским, если я смогу реализовать себя, уехав из пределов империи туда, где открыт простор деловым людям. К ужасу, я и здесь, в ссылке, имел возможность убедиться в том, что бюрократия проникла в самые далекие уголки нашей державы: все мои просьбы, обращенные как к местной власти, так и в губернаторство, ничего не дали, а я ведь просил одного лишь — разрешить мне аптекарскую работу, а также юридическую практику по коммерческим делам… »
   Начальник петербургской охранки ухватился за два слова: «коммерческие дела»; будучи в силе, провел сокращение срока ссылки, встретил Гуровича на вокзале самолично, пригласил к красиво сервированному столу, внимательно проследил за тем, как гость выпил рюмочку, сразу же предложил по второй; сам намазал горячий калач густыми сливками и красною икрой, сказав следующее:
   — Дорогой Михаил Иванович, письмо ваше понравилось мне своей искренностью и агрессивностью. Моя слабость — сильные люди. Нетерпение людей, алчущих дела, — понимаю; бюрократию нашу ненавижу, как и вы, но так же, как и вы, предан идее самодержавной власти — единственно возможной на Руси, другую наш народец не примет, разнесет, затопчет в грязь. Единственное место откуда можно вести борьбу с нашей тмутараканской теменью, полагаю, охрана, Михаил Иванович. Но чтобы начать кампанию против чиновных обломовых, надобно искоренить тех, кто считает действенно-разумным оружием динамит или браунинг. Я даю вам полную свободу поступка, коли решитесь принять мою руку.
   В тот же день Гурович получил кличку «Харьковцев», а через месяц, после тщательной выучки навыкам конспирации, связям, переписке симпатическими чернилами, отправился в Англию, чтобы начать оттуда раунд борьбы против социалистов-революционеров.
   Однако в Лондоне и Базеле он пробыл недолго, вернулся в Россию с докладом, из которого явствовало, что истинную опасность представляют не эсеры с их браунингами и динамитами, но социал-демократы плехановского направления.
   И новый, двадцатый век Михаил Иванович встретил в должности главного редактора и издателя социал-демократического журнала «Начало», который он печатал вполне легально, сетовал при этом на «царскую тупоголовую цензуру», собирал вокруг своего резко противоправительственного органа весь цвет петербургской революционной интеллигенции; естественно, разговоры фиксировались, досье на вольнодумцев пухло; он же получал не только оклад содержания как главный редактор, но и ежемесячную ставку в департаменте полиции — триста пятьдесят рублей золотом.
   Разоблачение, появившееся в парижских революционных изданиях, вынудило департамент прикрыть свой «революционный» журнал, тем более Гурович дело уже сделал, все петербургские социал-демократы были выявлены, расписаны по картотекам, тщательно, впрок, изучены.
   Михаила Ивановича открыто перевели в департамент полиции, затем перебросили в Варшаву, где он работал в должности «заведующего румынской и галицийской агентурой» охранки; получил явки в Кракове, Вене, Бухаресте, поддерживал теснейшие связи с тамошними купцами и газетчиками, провалил несколько социал-демократических типографий, был возвращен в Петербург с повышением — ревизор-инспектор охранки, «заведующий агентурой всей России»…