— Сейчас, сейчас, — тихо говорил Аветисян. — «Eile mit Weile» — «поспешай с промедлением». Сейчас они появятся.
   Павел прибавил оборотов. Самолет шел низко надо льдом. Впереди по льду неслась его маленькая тень, похожая на стрекозу. Мотор ревел захлебно и весело, как первый майский жук. Облака опустились и теперь стали еще гуще и темнее.
   — Мы идем очень низко, — сказал Аветисян, когда рев привода стал не таким громким, — мы прошли их. Мы не видим их сверху.
   Павел заложил крутой вираж и повернул машину в обратном направлении.
   — Возьмите южнее, — сказал Аветисян.
   — Хорошо.
   Брок крикнул:
   — Они нас видят.
   — Пусть они командуют! — попросил Богачев. — Пусть они ведут нас!
   — Хорошо!
   Богачев привстал в кресле, потому что звук снова стал тревожным и громким.
   «Где же они? — думал он. — Где же они?!» Богачев чувствовал себя комком мышц. Ему казалось, что ударься об него сейчас пуля — отскочила бы сплющившись. Лицо его тоже окаменело и стало жестким и хищным. Такое лицо бывает у медвежатника, встретившегося со зверем после охоты, когда в стволе остался один-единственный патрон — последняя надежда на жизнь.
   Радиопривод снова стал затухать. Павел выматерился. Он почувствовал, что все тело его стало мокрым и холодным. Он ненавидел себя сейчас.
   «Чкалов, — думал Павел, — он говорил, что я будущий Чкалов. Я дерьмо, а не Чкалов. Беспомощный кутенок, который тыркается мордой и не может выйти на радиопривод. У, сволочь какая!» — думал он о себе, ложась на новый вираж.
   — Вот они! — заорал Аветисян.
   Богачев почувствовал, что вот-вот заплачет. Он сопел носом и закрывал глаза. Он почувствовал, что вот-вот заплачет, но не мог сдержать радостной улыбки, потому что понимал, как это будет хорошо, если сейчас он посадит машину к людям, попавшим в беду.
   Богачев увидел, что площадка очень мала, но он не думал, что самолет сюда сажать опасно и трудно, он был уверен в том, что сможет посадить самолет на крохотный ледяной пятачок. Он видел вокруг разводья и трещины и торосы невдалеке, но его это не пугало. Он вел машину на посадку.
   — Володя, начали!
   — Есть!
   Пьянков стал на колени рядом с Богачевым. Он сразу же сросся с приборами.
   Самолет пошел на снижение.
   — Трещина на льду, — негромко и спокойно сказал Струмилин и положил руку на штурвал.
   — Вижу! — так же спокойно ответил Павел.
   Самолет рвануло вперед, потому что иначе он мог попасть лыжами в трещину.
   Самолет повело вперед, и надо было в одну долю секунды решить: уходить ли вверх, чтобы делать новый заход, или сажать машину сейчас, рискуя не удержать ее и врезаться в торосы.
   — Садимся! — сказал Павел.
   Пьянков убрал газ, и машина коснулась лыжами льда. Машина коснулась льда и заскользила прямо на гряду торосов.
   — Тормоз! — крикнул Богачев.
   — Есть!
   Но несмотря на то, что тормоза был включены, машину несло вперед на торосы.
   Богачев стал заваливаться на спинку кресла, вытягивая на себя штурвал. Самолет несся вперед, неудержимо и накатисто.
   Павел снова почувствовал себя комком мышц. Он сморщил лицо, закрыл глаза и, резко опустив штурвал, дал машине свободное движение вперед. Мимо промелькнули лица зимовщиков. Они что-то кричали, но из-за рева мотора не слышно было, что они кричали, хотя можно было догадаться, о чем они сейчас должны были кричать.
   Павел отпустил на мгновенье штурвал, а потом взял его на себя что есть силы и сразу же ощутил, что машина останавливается. Теперь торосы уже не неслись на него, а медленно наползали, как в панорамно-видовом фильме.
   Он остановил самолет в двух метрах от торосов. Бросив штурвал и не став разворачиваться, Павел поднялся с кресла, секунду постоял, приходя в себя, а потом обернулся к Струмилину.
   — Павел Иванович, — позвал он командира.
   Струмилин смотрел на него и молчал.
   — Павел Иванович…
   — Очень плохо быть пассажиром, — прошептал Струмилин, — сильно трясет. А ты — молодец… Помоги мне выйти на лед.
   Струмилин сейчас говорил странным голосом, совсем не похожим на его обычный басок. Он говорил фальцетом, будто мальчик, у которого ломается голос.
   — Не надо вам выходить, — сказал Павел, — мы сейчас быстро загрузим людей и пойдем обратно.
   — Не спорь, Паша, — поморщившись, сказал Струмилин. — Мне трудно повторять, дружок…
   Он прилег на спальный мешок, брошенный около палатки. Морозов расстегнул рубашку и приложился ухом к груди Струмилина. Сердце билось медленно и неровно.
   — Болит здорово, Павел Иванович?
   Струмилин посмотрел на заросшего, серого Морозова, на Сарнова, который без движения лежал на носилках рядом и только тихонько, жалобно стонал; он посмотрел на остальных зимовщиков, таких же заросших, замученных и серых, как Морозов, и заставил себя улыбнуться.
   Некоторые больные умеют улыбаться, но лучше бы они не улыбались, потому что тем, кто стоит рядом, делается еще больнее от их улыбки. Струмилин знал это. Он заставил себя улыбнуться не как больной, а как здоровый человек, почувствовавший себя не совсем хорошо.
   — Начинайте сматываться, ребята, — сказал он.
   Морозов понял, как ему было трудно улыбнуться, и остальные зимовщики тоже поняли это. И, наверное, поэтому всем стало не так плохо и не так страшно, как было.
   — Первым рейсом пойдут семь человек, — сказал Морозов и перечислил фамилии. — Хотя нет, шесть. Сначала уйдут шесть человек.
   — Семь, — поправил Струмилин, поняв, что Морозов изменил количество эвакуируемых из-за него. — Я не могу сейчас лететь. Мне станет еще хуже, потому что трясет. Я посплю на льду, и все пройдет, а потом Паша вернется. И погода изменится.
   — Здесь командую я, Павел Иванович.
   — А в самолете — я.
   — Павел Иванович…
   — Если вы хотите мне зла — можете спорить.
   Богачев стал на колени рядом со Струмилиным и сказал:
   — Павел Иванович, золотой вы мой, пожалуйста, поедем сейчас, а?
   — Мне будет плохо, — ответил Струмилин и, помедлив немного, закончил: — Мне будет совсем худо, Пашенька… Ты скорее возвращайся, я ведь не один остаюсь.
   На исковерканной, разбитой льдине остались трое: Морозов, Воронов и Струмилин.
   Они остались около палатки, рядом с которой лежали два ДАРМСа и МАЛАХИТ — приборы с ценнейшими научными данными. Сначала Морозов снял со льдины людей, а потом уже он решил увезти эти приборы.
   Струмилин не мог повернуться на бок, и поэтому ему было очень трудно следить за тем, как Богачев разворачивал самолет и готовил его к вылету. Воронов приподнял голову Струмилину. Тот сказал:
   — Спасибо.
   Морозов ушел в палатку, к радиоаппарату, чтобы держать связь с Богачевым при взлете. Полог палатки был приоткрыт, и Струмилин слышал, как Морозов быстро говорил в микрофон:
   — Паша, Паша, слушай меня, Паша… Не торопись зазря, но и не медли. Понял?
   Струмилин осторожно подложил под бок руку, чтобы не так сильно упираться головой в ладони Воронова. Он приподнялся еще выше и услыхал совсем рядом тонкое и жалобное повизгивание.
   — Что это?
   — Шустряк, — ответил Геня, — спаситель наш…
   — Пес?
   — Ну да…
   — Почему спаситель?
   Воронов не успел ответить: Богачев дал максимальные обороты мотору, самолет понесся от торосов к чистой воде. У него было метров сто для разбега. Это не так уж мало, хотя значительно меньше, чем следует по инструкции. И потом там была трещина. Она была примерно на восьмидесятом метре. Струмилин приподнимался тем выше, чем ближе к трещине был самолет. Вот он подошел вплотную, в тот же миг Богачев слегка приподнял его, самолет перескочил трещину, мотор взревел еще сильнее, и метрах в пяти перед чистой водой, по которой плавал битый лед, самолет поднялся. На какую-то долю секунды он замер в воздухе, а потом начал быстро набирать высоту.
   Пса по кличке Шустряк не зря назвали спасителем. Он действительно спас жизнь Морозову, Воронову и Сарнову.
   За три часа перед катастрофой Морозов вместе с Сарновым и Вороновым пошли во льды — искать новую площадку для опробования последнего, оставшегося ДАРМСа. Они отошли километра за три от лагеря. За ними увязался пес. Воронов пытался его прогнать, но пес не уходил. Он поджимал хвост, скулил и не уходил от людей.
   — Оставь его, — сказал Морозов, — пусть бежит. Медведя учует, может быть.
   — Он дурак, — усмехнулся Сарнов, — у него морда как у жандармского ротмистра.
   — Которого ты видел во сне, — добавил Воронов.
   — Ничего подобного. В театре. Все жандармские ротмистры в спектаклях похожи на собак. Именно потому, что у итальянцев в «Генерале Делла Ровере» полковник-фашист не похож на наших прописных фашистов, мне было очень страшно. А когда у нас показывают дураков-ротмистров или кретинов-фашистов, тогда бывает смешно. И обидно — неужели у нас были такие тупые враги? Тогда что же мы — этакая силища — и так долго с ними возились, а не могли сразу прикончить!
   — Ох, уж мне эти лауреаты! — сказал Воронов. — Да еще к тому же скептики. Раз показывают дурака-ротмистра, значит так и было. Ты что, искусству не веришь?
   Они шли, весело смеялись, разговаривали, подшучивая друг над другом, и никто из них не знал, что идут они к гибели. К верной и страшной гибели, которая надвигалась на них неумолимо и безостановочно.
   — Аида, взберемся на этот айсберг, — предложил Морозов, — с него, как с Эльбруса, все видно.
   Они начали взбираться на огромный синий айсберг. Они шли медленно, сохраняя дыхание. Морозов всегда поначалу учил людей, с которыми ему приходилось работать в экспедициях, сохранять дыхание и не делать резких движений. Он шел первым, низко опустив голову, размахивая руками в такт шагам.
   Пес взбежал на вершину айсберга, завизжал, присел на задние лапы и стал пятиться назад. Морозов остановился. Сарнов ударился головой о его спину и засмеялся.
   Пес бросился назад. Он несся стремглав прямо на Морозова и все время визжал.
   — Медведь, — сказал Воронов и снял карабин.
   Морозов ощутил под ногами несильный толчок.
   — Назад! — закричал он. — Назад!
   — Ты что? — удивился Сарнов.
   Морозов повернулся, толкнул его в плечо и бросился вниз. Они бежали вниз и теперь уже ощущали под ногами несильные толчки. Они успели спуститься с айсберга, и в эту минуту тысячетонная синяя глыба айсберга стала медленно опрокидываться, кроша вокруг себя лед. Стоял гул, поднялась белая пелена снега, и в ней заиграла радуга. Было три часа ночи.
   А потом от айсберга отломилась ледяная глыба и полетела, словно брошенная катапультой. Она ударила Сарнова, и тот молча рухнул на лед, даже не вскрикнув.
   Морозов поднял его, взвалил на спину и побежал дальше. Он бежал и думал: только ли здесь начал ломаться лед или в лагере происходит то же самое? И еще он думал о том, что, не пойди с ним пес Шустряк, они бы сейчас были уже в холодной зеленой воде. Вернее, их бы не было. Их тела, исковерканные и изуродованные льдом, сейчас висели бы в воде, погребенные навсегда и для всех.

10

   Ничего не помогало: самолет медленно, но верно обледеневал. Богачев уходил вверх, он бросал машину вниз и шел на бреющем полёте, он делал все, что мог, но ничего не помогало. Машину тянуло вниз, на воду. Она сделалась тяжелой и неподатливой. И чем дальше, тем тяжелее и неподатливее становилась машина.
   Володя Пьянков теперь сидел рядом с Богачевым, на месте второго пилота, и помогал Павлу удерживать штурвал. Надо было все время тянуть штурвал на себя, чтобы хоть на время отдалить тот миг, когда самолет, сделавшись тяжелым той загранной, технически недопустимой тяжестью, шлепнется в воду.
   Богачев держал штурвал у груди, отвалившись назад, и это мешало ему смотреть вперед и по сторонам. Когда только началось обледенение и он понял, что спастись от него невозможно, потому что путь на «СП-8» шел через низкую облачность и туман, Павел стал высматривать льдину для посадки. Но под самолетом медленно проходила тяжелая вода океана, ставшая из-за низкой облачности и тумана черной и зловещей.
   Теперь, когда приходилось удерживать штурвал огромным напряжением мускульной силы, Богачев не мог смотреть вперед. Пот заливал глаза. Чтобы удерживать штурвал у груди, надо было как можно крепче упираться плечами в спинку кресла.
   Поэтому сейчас было видно только небо. Вернее, то, что обычно называют небом.
   Неба настоящего не было — была серая кашица, противная, как октябрьская липкая грязь.
   — Нёма, — попросил Павел Брока, — узнай, как дела на «Науке», сообщи наши координаты на восьмерку и стань рядом: поищи льдинку.
   — Есть.
   — Геворк, нам еще далеко?
   — Примерно час сорок минут лёту.
   Богачев сразу же вспомнил струмилинский рассказ о том, что отец не признавал слова «примерно». Он очень сердился, когда слышал это слово, и всегда требовал точного ответа — до секунды.
   «Отец был прав, — подумал Павел, — только так можно было поступать в обычные дни, когда рейс проходил спокойно, а не так, как сейчас. Учить надо в спокойной обстановке. И потом я не имею права никого учить, потому что я сам ученик».
   — Спасибо, Геворк, — сказал Павел.
   — Я передал координаты, на «Науке» все спокойно, «СП-8» дает плохой прогноз. Видимости почти нет.
   — Хорошо. Ищи льдинку.
   — Есть.
   Павел посмотрел на Володю Пьянкова. Тот был в поту, и у него дрожали жилы на шее от напряжения. Пьянков тоже посмотрел на Богачева. В глазах у него была злость и совсем не было страха. Он тянул на себя штурвал что было силы. Павел подумал, что если им придется так держать штурвал еще в течение десяти-пятнадцати минут, то силы вконец оставят их.
   Богачев вспомнил, как он штурмовал Эльбрус два года тому назад. Там был один парень — сильный и красивый. Он первый поднялся на вершину и сказал:
   — Мускульное напряжение при спуске — для зайцев. Считайте меня соколом.
   И, оттолкнувшись палками, он понесся вниз на лыжах.
   — Стой! — закричал ему вслед руководитель восхождения.
   Но парень не остановился. Он исчез в белом сверкающем снежном поле. Оно, казалось, просматривалось далеко-далеко, вплоть до скал, черневших внизу. Но парень исчез в этом открытом снежном поле через мгновенье. Его нашли через час.
   Он был внизу, у самых скал. Он лежал на спине, и из носа и изо рта хлестала кровь. Резкий спуск вниз, с неба на землю опасен так же, как и резкий взлет с земли в небо.
   — Володя, — сказал Богачев, — давай попробуем постепенно отпускать штурвал, а потом так же постепенно принимать его на себя. Только постепенно, а не резко.
   — Есть…
   Они стали постепенно отпускать штурвал. Самолет шел по-прежнему совсем низко над океаном. Но он не стал опускаться еще ниже, хотя Богачев и Пьянков слегка отпустили штурвал.
   — Хорошо, — приговаривал Богачев, — очень хорошо, Володя, просто очень хорошо…
   Так продолжалось минуты две-три. Потом самолет резко повело вниз. Пьянков хотел было принять штурвал резко на себя, но Богачев сказал:
   — Спокойно, Вова.
   И начал осторожно выжимать штурвал на себя. Но самолет тянуло вниз. Его тянуло вниз неуклонно — невидимой и страшной силой. Так у Павла бывало во сне. Во сне всегда самое страшное — всемогущее, и ничего с ним нельзя поделать. Победить это всемогущее и страшное можно только одним — надо проснуться. Павел зажмурился, потом резко открыл глаза, снова зажмурился и снова открыл глаза, но увидел он то же, что и мгновение назад. Он увидел серую хлябь неба и зеленоватый стеганый чехол на потолке кабины.
   — Резко! — скомандовал он Пьянкову. — Резко, Вова!
   Они враз приняли штурвал на себя. Самолет затрясло, как больного лихорадкой. В кабину заглянул Женя Седин из морозовской экспедиции.
   — Плохо, ребята? — спросил он.
   Ему не ответили. И Аветисян и Брок, схватившись за штурвалы Володи и Богачева, помогали им. Самолет трясло по-прежнему, но он перестал идти вниз. Теперь он шел по прямой, но его все время трясло.
   — Ребята, — повторил Седин, — это я к тому, что, может, успеем домой радиограммку, а?
   — Возьми в аптечке валерьянки, — сказал Аветисян, — и выпей весь пузырек до дна. Это иногда помогает.
   Но самолет трясло все сильнее и сильнее. Звуки, появившиеся в самолете, походили на рев сотни бормашин в кабинете зубного врача. И потом все время что-то противно дребезжало. Пьянков и Богачев снова посмотрели друг на друга, и в глазах у них были злость и недоумение…

11

   «Я старался заменить Жеке мать, но так же, как искусственное сердце никогда не заменит настоящего, так самый заботливый отец не заменит матери, пусть даже беспутной. А моя Наташа была прелесть и чистота, — думал Струмилин. — И все это я говорю сейчас, потому что полюбил парня, который сидит справа от меня. У Жеки нет матери. А в любви мать зорче своего ребенка. Жека может не увидеть его и не понять. Я понял его, но я — отец. А всякий совет отца дочери — диктат. Я так считаю, и меня трудно переубедить в этом».
   Струмилин попросил Воронова:
   — Геня, дай папиросу.
   Морозов сказал:
   — Павел Иванович, никакой папиросы не будет.
   — Да?
   Морозов улыбнулся и повторил:
   — Не будет.
   — Мне лучше сейчас.
   — Я вижу.
   — Ей-богу, меня вроде отпускает.
   Морозов засмеялся.
   — Володенька, дайте папироску. Христа ради.
   — Христа ради хлеб подают. Папиросу — грешно. У меня мама верующая, она бы наверняка обиделась.
   Струмилин улыбнулся. Ему действительно стало чуть легче. Он лежал и смотрел в низкое серое небо. Он долго смотрел в небо, а потом увидел, как пролетела пуночка — единственная пичуга, забирающаяся сюда.
   — Володя, — сказал Струмилин, — ладно, не давайте мне папиросы. Пойдите в палатку и передайте радиограмму в Диксон с немедленной ретрансляцией в Москву. Ладно?
   — Конечно. Сейчас возьму карандаш и запишу.
   — Там нечего записывать. Вы запомните так: «Кутузовский проспект, 22, квартира 123, Струмилиной Жене. Я тебя очень прошу выйти замуж за Павла, если он этого захочет. Отец». Запомнили?
   — Это не так уж трудно.
   — Передайте, Володя.
   — Хорошо. Я сейчас передам. Только почему бы вам не сказать ей при встрече, дома?
   — Телеграф категоричней, — улыбнулся Струмилин и закрыл глаза. Ему все больше и больше хотелось спать.
   «Наверное, это хорошо, — подумал он. — Когда проходит боль, всегда хочется спать. И когда проходит страх, тоже хочется спать».
   Как бы сквозь сон он увидел поле Тушинского аэродрома. Это был тридцать седьмой год, лето. Он тогда занимался парашютизмом. Он был инструктором и готовил парашютистов к прыжкам во время воздушного парада. Все прыгали хорошо… С шестисот метров. А один парень выпрыгнул, и у него не раскрылся парашют. Он упал на поле и подскочил раза три, будто хорошо надутый волейбольный мяч. Струмилин подбежал к нему. Парень лежал бездыханный. Никаких ран на нем не было, только когда его стали поднимать, он весь был как гуттаперчевый. Принесся на своей белой машине начальник парада. Он спросил:
   — Кто инструктор?
   Струмилин ответил:
   — Я.
   — Возьмите его парашют, проверьте как следует, наденьте, поднимитесь на шестьсот метров и прыгните вниз. Сейчас же.
   — Хорошо.
   — Не «хорошо», а «есть»! — закричал начальник.
   — Есть! — повторил Струмилин.
   — Кто пилот?
   — Я, — ответил Леваковский.
   — Начинайте!
   Самолет пошел кругами вверх. Леваковский сказал:
   — Подожди прыгать, я тебя подниму метров на восемьсот.
   — Не надо.
   — Зачем множить одну гибель на две? Сиди, я поднимусь повыше.
   — Не надо! — крикнул Струмилин.
   Но Леваковский все-таки поднял его на восемьсот метров.
   Струмилин выпрыгнул, но он не притронулся к кольцу. Он несся вниз затяжным прыжком. Когда до земли, несшейся на него вздыбленной спиралью, осталось метров четыреста, он рванул кольцо. Парашют выстрелил, Струмилина рвануло вверх, и он стал медленно спускаться. Он спускался вниз и чувствовал, что засыпает. И сквозь сон он видел, как уехал на своей машине начальник парада и на черной «эмочке» — ребята из НКВД. Летчики поймали его на руки, а он ужасно хотел спать и беспрерывно зевал.
   Так было и сейчас. Он засыпал сладко и спокойно, часто зевая.
   Из палатки вышел Морозов.
   — Я передал — сказал он.
   — Спит, — шепнул Воронов.
   — Тогда давай закурим, — предложил Морозов, — чтобы он не видел.

12

   Женя шла по Столешникову переулку. Солнце слепило глаза. В лицах людей была радость, оттого что солнце слепило глаза. Сегодня закончилась работа над картиной. Женя почувствовала себя легкой и свободной. Сначала ей было радостно это чувство, но через час это чувство свободы и радости прошло. И ей стало грустно. Так всегда бывает: во время тяжелой, но интересной работы ждешь ее окончания, а когда она кончается, делается грустно. Уходит что-то свое, и чувствуешь себя обедневшим и усталым.
   Женя зашла в магазин галантереи. Ей надо было купить маленьких синих пуговиц.
   Женя шила себе несколько ситцевых платьев для юга, а пуговиц найти не могла, потому что все время была на съемках, и теперь решила поискать в центральных магазинах.
   В магазине в Столешниковом было душно и пахло мылом.
   — У вас нет ли маленьких синих пуговиц? — спросила Женя продавщицу.
   Та подтолкнула подругу локтем и шепнула: «Смотри, Струмилина».
   — Сейчас, — сказала она, — я схожу на склад.
   Женя стояла, облокотившись о прилавок, и ждала, пока девушка вернется. Рядом с Женей стояла круглая витринка с мужскими галстуками. Сначала Женя не обратила на них внимания, но чем дольше ей приходилось ждать, тем внимательнее она разглядывала расцветки и рисунки на галстуках. Потом она стала поворачивать вращающуюся витрину. Она выбрала серый галстук. Он был спокойной расцветки, с поперечными полосками.
   — Сколько стоит этот галстук? — спросила Женя.
   — Девяносто копеек.
   — Очень дешево.
   — Он не шелковый. Шелковые галстуки дорогие, те, которые с рисунками.
   — Вот эти? — показала Женя на аляповатый красочный галстук.
   — Да, — ответила продавщица.
   — Но они же некрасивые…
   — Что делать… Такие галстуки очень любят пожилые мужчины.
   — Я у вас куплю серый, ладно?
   — Конечно.
   — Вам платить или в кассу?
   — В кассу.
   Женя выбила чек. Продавщица завернула ей галстук.
   — Спасибо.
   — Ну, что вы…
   Женя улыбнулась, потому что вдруг подумала: «А кому я купила этот галстук?»
   — Вы говорите, пожилые мужчины любят рисованные галстуки? — спросила Женя.
   — Да.
   — А что, если я куплю пожилому мужчине такой же, серый?
   — Этот — последний.
   — А на складе?
   — Я сейчас сбегаю.
   За прилавком никого не осталось. Женщины начали сердиться.
   — Увидали артистку, забегали!
   — Очередь надо уважать!
   Старик, стоявший в очереди за кошельком, сказал скрипучим голосом:
   — Не галдите, как курицы! В вас говорит зависть!
   Женщины, как по команде, обернулись и стали бранить старика. Тот заговорщически подмигнул Жене и стал лениво переругиваться с женщинами. В магазине сейчас была та категория женщин, которые любят стоять в очередях. Им не надо ничего, лишь бы постоять в очереди, посудачить о чем-либо и немножко поругаться. Старик угадал их и «взял огонь на себя». Ему было смешно, а женщинам приятно.
   Прибежала первая продавщица. Она сунула Жене пакетик с пуговицами и шепнула:
   — Импортные, носите на здоровье.
   — Сколько я вам должна?
   — Ой, что вы, ничего не надо…
   — Мне неудобно так…
   — Тогда принесите мне ваше фото с надписью. Меня зовут Люся.
   Потом пришла вторая продавщица и сказала:
   — Знаете, на складе таких галстуков тоже нет.
   Женя пришла домой, достала из шкафа костюм отца и примерила к нему галстук. Костюм был темный, и галстук сюда не шел. Тогда Женя примерила к другому костюму, легкому, летнему.
   — Этот — хорошо, — сказала она самой себе. — Мы поедем с папой на юг, и он будет щеголять в этом галстуке.
   Женя пошла на кухню поставить чай. Поставила чайник на плитку, надела фартук и решила подмести пол. Она убралась на кухне и пошла в кабинет отца. Там она села к телефону и набрала номер телеграфа.
   — Примите телеграмму, — попросила Женя. — «Диксон, Струмилину. Я купила тебе очень красивый галстук».
   Телеграфистка приняла текст и спросила:
   — Обыкновенная?
   Женя подумала секунду и ответила:
   — Нет, срочная.

13

   — Льдинка, Паша, льдинка! — закричал Брок. — Смотри, льдинка справа!
   — Там нет льдинки, — сказал Аветисян, — это туман.
   — Да нет же! Я видел только что!
   — Где? Далеко? — спросил Павел.
   — Нет, совсем недалеко!
   — Там нет льдинки… — сказал Аветисян, вглядываясь туда, где, по словам Брока, должна была находиться льдина. — Подожди… подожди, Нёма… Есть! — закричал Аветисян. — Есть, Паша! Круто вправо!
   Богачев и Пьянков развернули самолет, и его затрясло от этого еще сильнее. Вираж они заложили крутой, и крыло самолета прошло метрах в десяти над водой, в которой плавали серые обломки битого льда.
   — Удержишь штурвал один? — спросил Богачев.
   — Не знаю, — ответил Пьянков, — попробую. А что?
   — Я же не могу сажать вслепую…
   — Удержу.
   Богачев отпустил штурвал и быстро приподнялся. Впереди белела льдина.
   — Ага! — закричал Богачев. — Есть! Есть, чертяка!