В сорок лет мы поднимаемся уже не выше сажени от пола, - от пола потому, что летаем мы тогда только в каких-то больших залах, похожих на фойе театров... А дальше, по пятому десятку, редкий из нас способен отделять во сне от земли свое тело. Тогда мы уже врастаем в землю целиком, по горло уходим в нее, - нам не до полетов тогда, - мы тяжелеем. И странно, мы тяжелеем, даже если мы голодаем, даже если мы набожны и ведем жизнь аскетов.
   Так, несмотря на то, что Максим Николаевич был весь почти сквозной, почти невесомый, он уже не летал во сне; Ольга Михайловна подымалась иногда невысоко над полом, и только Мушка ныряла в воздухе, как наяву в море.
   Когда говорила она об этом по утрам, Максиму Николаевичу почему-то радостно было ее слушать.
   Сидит оса-каменщица на черепице крыши и сверлит обожженную глину своим хоботком. Как она это делает - неизвестно. Она только раскачивается своею грудкой: вверх-вниз, вверх-вниз, - и тонкий нежный хоботок сверлит черепицу, как стальной бурав... Или войдет беленький, слабенький, маленький корешок желудя дуба в трещину плотной гранитной скалы и через несколько лет разорвет скалу, как порох. Так же было и с Мушкой: Максим Николаевич видел, что маленькая, нежная на вид, она уже буравила каменную толщу жизни там, где ни он, ни Ольга Михайловна ничего не могли понять, принять и осилить. И как-то само собою выходило это, что если и шли они двое сейчас куда-нибудь вперед, то это вела их Мушка: она была вся - оживленность, вся - радость, вся сияла, и даже то, что часто светилось тело ее сквозь дырявое платье, только шло ей: труднее (так казалось) было бы ей сиять без этих дыр.
   Максим Николаевич приходил в суд раньше всех, работал в нем больше всех, однако, совсем почти невесомый, он чувствовал иногда себя неловко перед другими: он был приличнее одет, он был трезв, он не кашлял, и у него дома была Мушка.
   К кому другому, когда он придет домой из этой тошной залы народного суда, кинется на шею тонкая белая девочка с сияющими глазами с лукавым вопросом:
   - А ну, Макся, а ну, - скажите сразу, что это за слово такое: про-вер-би-ально?.. А ну?
   Или, остановив его у порога вытянутой тонкой рукой, начнет декламировать торжественно из своего любимца:
   - Слушайте!.. Слушайте!.. Слушайте же!..
   Есть упоение в бою,
   И бездны мрачной на краю,
   И в разъяренном океане,
   Средь грозных волн и бурной тьмы,
   И в аравийском урагане,
   И в дуновении чумы...
   - Ну, скажите же, Макся, ну, разве не здорово, а?.. Вот Пушкин!..
   Или:
   - А я в истории Трачевского нашла: пролетарии - значит детородцы!.. Ура!.. Детородцы всех стран, соединяйтесь!.. Ура-а!..
   И начнет, как кенгуру, прыгать перед ним, сияя, и хлопать в ладоши, и две туго закрученные коски ее тоже прыгали, хлопая ее по спине.
   Они пахли, эти тончайшие белые волосы Мушки, как пахнут волосы здоровых, веселых детей, и этот запах волос, и свечки глаз, и ямочки на щеках, и вздернутый небольшой нос, и лукавый яркий оскал крупных, круглых резцов, все это было - Мушка, и только одна она давала смысл всем жалким бумагам, какие приходилось писать ему в этом суде.
   Когда в первый раз Максим Николаевич увидел Мушку, ей было девять лет. Тогда она была круглощекая. Она не дичилась его, смотрела прямо и пытливо и с улыбкой, даже снисходительной к его взрослости. Она почему-то настаивала на том, чтобы он взял у них самую большую дыню (в тот день несколько штук их купили с тележки татарина), а он отмахивался.
   - Берите же, вам говорят!.. Сейчас уж темно, - не бойтесь, никто не увидит, что вы тащите дыню!
   - Ну, зачем же мне такую? - улыбался он.
   - Как зачем?.. Во-от!.. Придете домой к себе, - съедите!..
   Серые круглые глаза глядели очень светло, и матери в другую комнату она кричала:
   - Мама!.. Да мама же!.. Я ему даю дыню на дорогу, а он не знает, что с нею делать!.. Во-от!..
   И именно тогда, когда стояла она с душистой крупной рубчатой желтой дыней в руках, бойкая девочка, освещенная стенною лампой, он в первый раз в жизни захотел быть отцом, а когда он женился на Ольге Михайловне, он уже прошел длинный путь отцовства, многое зная о Мушке. Он представлял ее отчетливо даже ребенком до году, когда училась она ходить, осторожно выставляя косолапые ножки и хватаясь за стулья ручонками, и говорить, называя пока все, что видела, своими короткими именами: море у нее было "дека", налить воды - "дека-дека", пароход - "у-тю-тю", гвоздь - "дык", молоток - "дык-дык", а сахар почему-то "гыль-гыль-тя".
   Вот она двух лет, уложена в постель, но не спит: просит мать сыграть "Соловья" Алябьева:
   - Мам! Салавейку!
   И когда Ольга Михайловна кончала играть, а она еще не засыпала, она просила:
   - Длугую салавейку!..
   В три года она просила в таких случаях сыграть уже не "соловейку", а сонату Бетховена, выговаривая это очень твердо и бойко. Сонаты этой хватало, чтобы ее усыпить.
   И еще в три года: было заведено так, что говорили ей "будь здорова!", когда она чихала, и она думала, конечно, что это необходимо. Велико было ее изумление, когда однажды мать, занятая чем-то, забыла сказать ей это вовремя и, только когда Мушка подошла к ее колену, вспомнила.
   - Будь здорова!
   - О-поз-да-ла! - негодующе выговорила ей Мушка. - Надо было раньше!
   Тогда же, в три года, ее потеряли как-то ночью: куда-то ездили в гости в село, на тройке, в санях, возвращались ночью, и из сонных рук няньки Феклуши выпала сонная Мушка в придорожный снег. Не сразу хватились, - тройка успела отмахать с полверсты, пока очнувшаяся Феклуша вскрикнула в голос:
   - Злодейка я!.. Где же ребенок?.. Окаянная я!..
   Фонаря не было, а ночь была не из светлых. Две плачущих женщины Феклуша и Ольга Михайловна, обгоняя одна другую, бежали по дороге обратно, впиваясь глазами в снег, а за ними едва поспевал в тяжелой шубе отец Мушки, Николай Александрович, инженер. Иногда останавливалась Ольга Михайловна, шепча: - Стойте!.. Стойте же!.. Слушайте!.. Плачет?.. Нет?.. Нет?.. Значит, разбилась!.. Замерзла!.. - Злодейка я!.. - подхватывала Феклуша, и обе срывались вперед, шаря по снегу глазами.
   Но просмотрели Мушку обе: нашел ее Николай Александрович, уставший бежать и шедший шагом. Она глубоко провалилась в рыхлый снег и чуть темнела, как чей-то след. Тепло закутанная, упавшая лицом кверху, она как спала на руках Феклуши, так продолжала спать и в снегу, как в люльке. Не проснулась и на руках у Ольги Михайловны, которая сама держала ее, не доверяя уже Феклуше, вплоть до своей городской квартиры.
   И так много из года в год... А когда все взорвалось в русской жизни, и все накопившиеся веками обиды хлынули и завопили, и на каждой улице каждого города и в каждом селе открылся "фронт", Мушке с мамой пришлось жить тогда в Екатеринославе, у родных, и город осаждали григорьевцы с одной стороны и махновцы - с другой, а в самом городе одной частью владели немцы, другою белые, третьей - красные... Ольга Михайловна была тогда больна, лежала на дворе в полузабытьи и смотрела на пролетавшие над головой гранаты так же безучастно, как на ворон. И Мушка, вертевшаяся около, заслышав близкий свист снаряда, находила его глазами и указывала пальцами: "Мама, а вон еще!.." Однажды ударило совсем близко - в сарай соседа, где убило пару лошадей. Тогда Ольгу Михайловну перенесли в подвал, где уже давно прятались все жильцы дома. И как ни плакала она, что задохнется, ее все-таки держали здесь, пока она не оправилась настолько, чтобы ходить с помощью Мушки. Тогда они бежали из города - поплыли в лодке по Днепру вниз верст за десять... Их обстреливал кто-то из орудия, и несколько гранат упало недалеко от лодки, подымая белые столбы воды. Смерть гналась за ними двумя, но они ушли, скрылись за поворотом реки, высадились в каком-то селе Вороном, а оттуда на телеге доехали до первой станции и счастливо попали на поезд.
   Смерть отстала, но только на время. Она была все время где-то очень близко. Все кругом было только - притаившаяся смерть... Двое суток ехали в поезде, никак не могли добраться до Мелитополя. На третий день заболела Мушка. Сидеть в вагоне было нельзя - стояли, плотно прижавшись друг к другу... Максим Николаевич так и не мог уяснить со слов Ольги Михайловны, чем заболела Мушка: была ли это закупорка вены на ноге или глубокий нарыв (тогда была эпидемия подобных нарывов), но Мушка почти теряла сознание от боли. На глухом полустанке вынесла ее Ольга Михайловна, сама еще слабая, с мутной от усталости головой. Он представлял ясно, как она, уложив на скамейку Мушку, металась по запуганному полустанку, спрашивая у всех, кого встречала:
   - Где здесь больница?.. Есть где-нибудь близко больница?.. Пожалуйста, скажите, - больница?
   Узнала, наконец, что есть верстах в двадцати, в молоканском селе Звереве, но лошадей, чтобы туда доехать, ни у кого на полустанке нет. Три версты несла Мушку на руках до ближайшей деревни. Там боялись ехать на ночь, - еле умолила одного старика. Но врач земской больницы, человек семейный и усталый, хотя и жил еще в своем доме, но сказал:
   - Какие же, сударыня, теперь земские больницы, когда нет земств?.. Теперь больница не действует... Я и сам бы уехал, да куда? Куда?.. Скажите мне, куда?.. И на какие средства?.. Я забыл уж, когда последнее жалованье получал!..
   Ольга Михайловна умоляла сделать операцию, только операцию, но доктор сказал:
   - Сами не знаете, о чем просите!.. Поезжайте на завод "Унион" - всего сорок верст... Там есть больница, и, кажется, действует... Только не мешкайте... Девочка серьезна...
   - Серьезна?.. Что вы, доктор!
   - И очень... Поверьте.
   И опять началась тряска на безрессорной подводе, и Мушка почти беспрерывно кричала от боли, и ухабы проселка то кидали ее на руки матери, то выбивали из рук... С обеда пошел дождь, за полчаса промочивший обеих до нитки. Украинец, их везший, начал усиленно ворчать:
   - Нi, це вже не дiло!.. - Довез их до ближайшего хутора и сказал: - От, - шукайте собi подводу, мадам, - бо я тут у кума ночевать останусь... - Так было плохо Мушке, так утомила ее дорога, что Ольга Михайловна подумала было дать ей отдых, остаться на хуторе часа на два, но испугала ее какая-то сердобольная баба, спросившая ее участливо, кивнув на посиневшую Мушку: - Чi вже, - чi ще трохi дышить? - И, не ответив ей, тут же заметалась Ольга Михайловна искать лошадь на завод "Унион". Оставалось всего пятнадцать верст. Приехала к вечеру. Осмотрев Мушку, сказала молодая женщина-врач: Опоздайте вы всего на два часа, было бы заражение крови... - и тут же положила Мушку на операционный стол. Завод уже не работал; больница тоже доживала последние дни. Ольга Михайловна сама была сиделкой при Мушке, проживши здесь около двух недель.
   Но смерть все-таки таилась повсюду, и, приехав, наконец, лошадьми в Мелитополь, Ольга Михайловна узнала здесь от знакомых, что муж ее, Николай Александрович, пробившись из Харькова на юг, ехал по их следам, но поезд его недалеко от Мелитополя обстреляли махновцы, и он был убит шальною пулей и похоронен с неделю назад вместе с несколькими другими, убитыми на том же поезде, в братской могиле на здешнем кладбище.
   Совершенно измученная, осенью 1919 года проехала, наконец, Ольга Михайловна в Крым на свою дачку, маленький домик в три комнаты, с верандой, который построил какой-то чудак далеко от города, высоко над морем, совсем на отшибе, среди густого дубового кустарника, а у этого чудака покойный Николай Александрович случайно купил его за бесценок.
   5
   Стояли очень жаркие здесь июльские дни, и вместе с привычными уже тремя тифами - сыпным, брюшным и возвратным - медленно начала утверждаться холера. О ней и раньше говорили, что она ходит в соседней губернии (ходит что-то невидимое) и идет в Крым. Превратили в холерный барак одну из пустующих дач на берегу, достали несколько десятков прививок, вывесили плакаты: "Не пейте сырой воды!"... Американцы открыли столовую для детей. И ждали. И невидимая пришла.
   Когда слишком много шишек валится на голову Макара, Макар тупеет: появляется равнодушие, спокойствие, осоловелость; он ложится ничком и даже не втягивает голову в плечи: все равно, - нет спасенья.
   Каждый почти день ходивший по-прежнему в свой суд Максим Николаевич встретил как-то бывшего профессора столичного университета, застрявшего здесь так же, как и он, с седеющей гривой волос, бородатого, истощенного, в рыжей дырявой шляпе, в парусиновом грязном, стареньком, латаном костюме, равнодушно ступающего по горячему булыжнику мостовой костлявыми, желтыми, босыми ногами, и спросил его:
   - Привили уж себе?
   - Что привил?
   - Холеру.
   - Я? Зачем это?.. Разве не все равно, от чего умереть?
   Профессор удивился так искренне, и пятидесятилетние глаза его стали такие детские, потусторонне-глядящие, что Максиму Николаевичу почему-то сделалось стыдно за свой вопрос - суетный и житейский, и весь день потом был он рассеян.
   Между домиком Ольги Михайловны и городом раскинулся маленький пригород - несколько домишек, стоящих вразброд. Жили там остатки бывших семей, тающие постепенно. Шла мимо как-то Ольга Михайловна (несла продать ноты, совершенно не зная, кто бы их мог здесь купить) и встретилась с Дарьей, прачкой, вдовою кровельщика Кузьмы, умершего весною от голода. Даже чуть улыбалась Дарья, когда говорила ей:
   - И-и, золотая, - хо-ле-ра!.. Испуг что ли тут какой? Подумаешь, радость какая в теперешней жизни!.. У меня вон девчонка, Клунька (всех-то их у меня шесть!), что ни день говорит: - Ах, хоть бы помереть поскореича!.. Чем ни чем заболеть, только бы помереть!.. - Хи-хи!.. Мода какая теперь пошла!.. Конечно, дите!.. Слышит - кругом так-то говорят, - ей и в мысль, что так надо... А живущие такие, - все одно кошки... Утром встанешь, - всех обойдешь, послушаешь, - дышит или уж кончился?.. У меня бы их, кабы раньше не помирали, пятнадцать душ всех-то быть должно!.. Золотая!.. Куды бы их теперь такую ораву?.. С этим беды-горя!.. Прежнее время, конечно, - хорошо жили: муж - кровельщиком, ни одного дня без работы не гулял: постройки везде были... И на водку ему хватало, и детишки сыты-одеты... Так мы, с хороших харчей, дите за дитем и гнали... Каждый год, бывало, то рожаешь, то носишь... Один в пушку, другой - в брюшку... Хи-хи... А зимой этой старик мой говорит: - Ну, ребята, что теперь будем делать? - А Клуня как так и надо: - А теперь, говорит, помирать будем... - И горюшка ей мало!.. И хоть бы тебе какая работа всю зиму!.. А как старику помирать - уж на лавке лежал, - тут тебе и пришли от Аджи-Бекира, кофейщика, - два листа на крыше переменить, да желоба... Поднялся это он, - слава, мол, господи, - взял это ножницы, гайку, пробой в карман (уж лома тащить не мог) - за-шму-ры-гал!.. Ан, пяти дворов не прошел, сел... Шумят нам: - Берите свово старика: кончился!.. - Подошли мы, а Клуня: - Теперь, говорит, наш черед... - И прямо мне дивно было на нее глядеть: дите, а никакой в ней живности нет... И к отцу жалости нет, как так и надо!.. Конечно, все - еда делает... Оно и другие тоже - прежде, бывало, крику-шуму от них, - хоть со двора тикай: ведь шестеро!.. А теперь, золотая, до того тихие, до того тихие, - только глазами смотрят... Американский корм, он какой?.. Много с него накричишь?..
   И так долго... И баба еще нестарая, - лет сорока, и непонятно было Ольге Михайловне, - в шутку это она или серьезно, - приземистая, похожая на киргизку, с ноздреватым, луковкой, носом.
   А через дом от Дарьи, в немудреной лачуге в два окна, ютился остаток другой семьи - двое ребят, Колька и Павлушка. Колька - старший, лет шестнадцати, но полоумный, - голова толкачом, - и почти слепой, а Павлушка года на два моложе, - лупоглазый, длинноухий и тощий, как весенний заяц. Павлушка кормил Кольку - приносил ему из столовой обед. Но однажды не утерпел и съел половину сам. Потом стал делать это ежедневно. Колька ослабел и слег...
   Иногда Мушка не одна пасла Женьку и Толку по балкам, поросшим дубняком, карагачем и дикими грушами, иногда к ней прибивались маленькие пастухи и пастушки, то с козой, то с парой барашков, то с телкой, почти чудом уцелевшими от голода, и однажды узнала от них Мушка, как умер Колька.
   - Мама, ты знаешь, - говорила она потом дома, - Павлушка запер Кольку на замок и ставни закрыл и два дня домой не приходил, а его обед съедал весь... А на третий день подошел к окну, посмотрел сквозь ставень, - Колька на полу лежит, ногтями пол скребет, а глаза закрыты... И стонет... Он испугался, да бежать... И еще день не приходил... Только на пятый день утром пришел, дверь отпер: - Колька, - говорит, - ты жив? - А он, конечно, уж мертвый... Он сейчас же в Горхоз: - Велите подводу прислать, мертвого забрать... Брат у меня был, - мой век заедал, - теперь, слава богу, помер!.. Вот какой, мама, а?!
   И Мушка смотрела на мать испуганными глазами.
   - Когда мы уедем за границу... - начала было Ольга Михайловна, но Мушка перебила досадно:
   - Никогда не уедем!.. И я терпеть не могу, когда о чем-то мечтают без толку!.. И ты, и Максим Николаич такой же... А еще называются взрослые!..
   - Что это за тон? У кого это ты учишься?.. Да если мы не уедем, мы тут погибнем!
   - Конечно, погибнем, - спокойно сказала Мушка.
   - Вот потому-то мы и должны уехать!
   - Ехать нам не на что, - ты это сама говорила... Лучше пойдем пешком... Будем идти и петь хором:
   Во Францию два гренадера
   Из русского плена брели...
   И лицо Мушки стало до того вызывающе, что испугало Ольгу Михайловну.
   6
   Утро 25 июля было душное так же, как и несколько предыдущих утр, море так же пустынно; у гор, направо от дачки Ольги Михайловны был такой же неживой, засушенный вид, какой принимали они всегда в июле; совершенно неподвижно сидящие кусты дубняка по скатам были точно вырезаны из окрашенного картона и точь-в-точь такие же, как накануне; и точно так же розовы и сини были шиферные откосы балок... так решил бы невнимательно скользнувший по всему кругом скучающий взгляд. Но неисчислимо много нового вошло кругом в это утро для глаза, умеющего смотреть и видеть.
   В это утро Мушка в первый раз отчетливо увидела, какая страшная вещь небо - обыкновенное небо, июльское, чистое, без единого облачка. Она выгнала Женьку пастись, а сама присела на откосе балки и, задрав голову и открыв рот, уперлась в небо глазами. Смотрела с минуту, и то, что увидела, ее испугало. Небо роилось... Небо было все как бы живое, - бесспорно живое, - и роилось: от неба, как пух с одуванчика, отлетало новое, верхнее небо и кружилось темными точками, а от этого второго - новое, и еще, и еще... и трудно было следить глазами за тем, что вчера еще было только воздухом, голубым, потому что преломлялись в нем как-то солнечные лучи... И когда потом, удивленная, глянула на море Мушка, она и здесь увидела то, чего никогда не видела раньше: она ясно заметила неровную, щербатую линию горизонта, потому что там изгибались, всплескивали и падали такие же самые волны, как и здесь, вблизи: совсем не было перспективы.
   А горы струились... Было явственное шевеление и голых сине-розовых камней на верхушках, и кустов кизиля, карагача и дуба... Было дрожание, дышание, передвижка пятен... Просто как будто во множестве сбегали вниз взболтанно-пыльно-зеленые струйки... Так было только в это утро, - никогда не было раньше.
   Это поразило Мушку. Это почти встревожило ее. От этого, нового, стало даже как-то неловко. И когда, бросив Женьку с Толкушкой, вошла она на веранду, где Ольга Михайловна подметала пол, она остановилась прямо против нее и смотрела, чтобы убедиться, что это, лучше, чем чье-либо другое в жизни, знакомое ей лицо теперь будет не такое, как всегда, - другое... И с замиранием сердца увидела, что действительно другое: оно точно светилось изнутри, - такое стало отчетливое...
   Она села, скрестив ноги, - локоть левой руки в колено и подбородок в ладонь; и смотрела на это лицо в упор. Мушка была очень похожа на мать, и знала это, и теперь ей как-то неоспоримо показалось, что это она сама, нагнувшись и подвязав голову по-бабьи синим линючим платком, водит по неровному бетонному полу обшарпанным веником, и эта рука, державшая веник, загрубелая уже в работе и с неотмытно-грязными пальцами, - ее собственная рука.
   Мать сказала дочери:
   - Что же ты сидишь без дела?
   Мушка ответила тихо, точно говоря сама с собой:
   - А что же мне делать?.. Мне нечего делать.
   - Как нечего?.. Поди-ка решай задачу дальше...
   - Не хочу, - сама себе ответила Мушка.
   - Как это "не хочу"?.. - подняла от полу голову мать.
   - Не хочу и все... Была охота!.. Тебе какая польза от того, что ты училась?..
   - А вот я возьму лозину, да лозиной!
   Почему-то именно так стала говорить в последнее время Ольга Михайловна, и Мушка раньше удивлялась, откуда она это взяла, но теперь она будто говорила сама с собою и не заметила этого. Она спросила:
   - Вот умер Колька... и все?
   - Что "все"?
   - И больше ничего?.. И ему ничего уж больше... Как же это?..
   - Что же ему еще?.. Что ты? Бредишь?
   - Все-таки что-нибудь нужно бы... И с Павлушки никто не спросит?.. Ведь он все равно, что убил!
   - Я тебе сказала: иди, решай задачу!
   - Не хочу... Я после... И никому до этого нет дела!.. Вот страшно!
   - Он был слепой... и глупый...
   - Значит, таких можно убивать? Я, положим, читала в истории, - был такой народ... больных детей бросали со скалы вниз... и разбивали об камни...
   - Тут с Павлушки спросить, - с мальчишки несчастного, а папу убили в поезде, - с кого спросить?..
   Ольга Михайловна домела пол и выпрямилась и обернулась лицом к Мушке. Лицо это светилось изнутри, и Мушка почувствовала, что ее собственное лицо теперь светится именно так же.
   - Вот и папу тоже... Убили папу, и никто за это не ответит... И никому, никому это не нужно... И мы скоро забудем.
   - Не теряй зря времени и не болтай, чего не понимаешь... Садись заниматься!..
   - Вот, - не понимаю!.. Я не понимаю, а ты понимаешь? Я тоже хочу понять!.. А ты объясни!.. То говорили: "Грех, грех", - а то кругом убивают, и никакого греха...
   - Потому что не с кого спросить... И некому спросить, понимаешь?.. Некому!.. А со временем спросят...
   - И за папу?.. Разве кто-нибудь будет узнавать, кто его убил?.. И, может быть, кто его убил, этого даже не видел... Папу ведь ночью убили... Конечно, не видел!.. Просто, стреляли в поезд, а совсем даже не в папу...
   - И все-таки он ответит!.. Когда-нибудь ответит...
   - Мама, а ты знаешь... Ты помнишь, как мы с тобой ехали с завода, и ты боялась, как бы сыпную вошь не схватить?.. Помнишь, я с тебя снимала, а ты с меня?.. От сыпной вши сколько народу погибло? Миллион?.. Значит, сыпная вошь за это ответит? Ура!.. Вошь ответит!.. Кому же этот вшиный ответ нужен?..
   - Ты на какой задаче остановилась? - взяла Ольга Михайловна задачник с книжной полки.
   - Я не хочу, - скучно отозвалась Мушка. - Подумаешь, - пятью пять двадцать пять... Очень просто... А на самом деле так никогда не бывает...
   - Как это не бывает?.. Ты что это сегодня мелешь?
   - Так и не бывает!.. Никогда и нигде!.. И никто ничего не знает!.. А тоже все суются... Пятью пять!..
   - Не будешь пятью пять знать, тебя любая торговка на базаре обсчитает... Ну-ка, доставай бумагу... И карандаш твой где?.. Вот этот огрызок?.. А куда же делся новый?..
   - Потеряла...
   - Смотри!.. Я возьму лозину!.. Сейчас же найди!..
   Карандаш долго не находился, но и потом, когда Ольга Михайловна нашла, наконец, его в корешке истории Трачевского, Мушка только стучала им по своим резцам и гневно глядела на задачник. В задачнике требовалось узнать, сколько купец заплатил за столько-то сот аршин черного, синего и зеленого сукна, по таким-то ценам за аршин, а Мушка говорила презрительно:
   - Тоже еще!.. Пишут о том, чего нигде не бывает!.. Сук-но-о!.. А если это - французский купец, так бы и писал: французский...
   Потом пришла за бутылкой молока аккуратно через день подымавшаяся с берега старушка, Марья Семеновна, вдова дивизионного врача. Старушка была древняя уж, - нос целовался с подбородком, - но назойливо речистая и говорила все об одном.
   У нее был небольшой домик на берегу, - она и сейчас в нем жила, - но он был продан ею маркитанту белых, какому-то болгарину Петрову за много миллионов, незадолго до конца Врангеля. У нотариуса совершив купчую, покупатель там же, в конторе, отсчитал и передал ей миллионы и даже чемодан, в котором их привез; но потом уехал на "Кагуле" с армией белых, и вот уже два года почти не было о нем слуху.
   Деньги даны были им разные, какие тогда ходили: и "правительства юга России", и керенские тысячерублевки, и донские, и даже царские пятисотки, но всего только четыре штуки... И теперь старушка полна была страхов и опасений.
   Деньги, лежавшие все в том же чемодане у нее в укрытом месте, уже давно, через неделю после очищения Крыма Врангелем, перестали что-нибудь стоить; однако ей все казалось, что их украдут. Опасаясь воров, она опасалась и переселяться из своего бывшего дома куда-нибудь в город: разберут соседи по дощечке, и не будет дома совсем. Конечно, дом не ее теперь, а болгарина Петрова, который его купил. Однако болгарина этого нет и в помине, - может быть, умер, - и тогда дом остается за нею. Конечно, она продала его только потому, что боялась большевиков; все равно, - придут и отнимут. Однако она ведь не знала, что таких маленьких домов не отнимают, иначе не продала бы. Наконец, болгарин Петров, если он жив и вздумает приехать, чтобы ее выселить из дома, должен понять, что если бы она не жила в доме, то от него не осталось бы и следа...
   Но главная забота были деньги в большом чемодане из клеенки. И всякого из благонадежных, кого она встречала, спрашивала она сюсюкающим шепотком: В какой цене теперь керенки и донские?.. Я отлично знаю, что их скупают, только мне надо знать, почем?..