та-ак влили по заднице, - бра-ат!.. Ори не ори, - не поможет!.. Это затем,
стало быть, чтобы помнили мы на всю жись нашу, игде эта самая межа идеть...
Евсевна была тоже... Паранька... Ее Паранькой звали... Рядом со мной ее
секли... Ох, и визжала ж девка!.. Ну, опосля нам конхаветов, орехов, жамков
всяких, - ешь, не хочу!.. "Будете, - говорят, - межу теперь помнить, сукины
коты?" - "Ну, а то, - говорим, - не иначе, как после такой бани забыть
нельзя!" А они говорили распахать!.. Межи-то!.. Чтобы ни одной межи нигде...
И все, чтобы обчее...
- Это ты к чему? - хотел было повздорить Анишин, но Андрей Кривой
сказал:
- Ведь и я помню... И меня ведь тоже!
- Ну да, и ты был... К тому я, - всех робят на это надо скликать, - до
сход солнца поднять: помнили чтоб, как в комиссарах ходить.
- Им жить, не нам... Это ты, диствительно, правильно сказал...
- Знамо, правильно... как нас учили, так чтоб и их...
И обратно к холодной пошли уже молча, но твердо, по ветхой земле, все
видавшей, медленно переставляя натруженные за долгую жизнь ветхие ноги.
Канаву для казни решено было выкопать у запруды.
Была в низине за селом в глинистой прослойке запруда, в которой долго,
почти все лето держалась дождевая вода. В запруде этой валялись обыкновенно
свиньи, плескались гуси и утки... Но немного поодаль земля уже шла мягкая -
супесок. В этой-то мягкой земле около запруды и копали канаву, пока светила
луна, назначенные стариками.
Дело это было нетрудное, и справились с ним за какой-нибудь час.
Копали молча и споро, по-рабочему хекая и пыхтя.


    VII



Один из четырех сумрачно говорил одному из шести - рязанцу:
- Мы что ж?.. Мы - совсем ничего... Проезжали тут мимо такие, как вы,
говорили: "Товарищи, гарнизуйте на месте Советскую власть!.." Ну, мы,
конечно, гарнизовали...
- Вы бы им пониже поклонились, старикам своим: "Так, мол, и так,
ошибочка у нас вышла, дорогие папаши, простите!.." Они бы, глядишь, и
простили, - заулыбался криво рязанец.
- Не-е!.. Ку-уда!.. Так рассерчали, - стра-асть! Теперя нам то-ошна
дорожка будет!
Это скулил сухорукий председатель комбеда. Он был утлый на вид парень,
- верблюжьи губы, утиный нос, а голова с перехватом, как лежачая просвирка
печаткой вперед, и глаза выпуклые, как у близоруких.
Теперь они были натруженно красные, эти глаза, и все изумленно мигали.
- Видать, что не из очень ты умных, - решил, оглядев его всего,
рязанец.
- Очень умных у нас игде взять?..
- Ось, слухай, - тем временем вполголоса говорил другому полтавец, - чи
такi дурни у вас тут живут, що им абы сiрое, то и вовк... Шо вiн, партийный,
чи шо, - от той лядачий? - и кивнул на сухорукого.
- А ты, значит, по-русскому балакать не можешь, - отозвался тот не без
насмешки. - А я, видишь ли, по-хохлацки не понимаю.
- Гм... А революцию понимаешь?
- Это дело совсем особое... Потому как я сам год пять месяцев во флоте
служил.
- Без году пять месяцев?.. Много!
- Так что вашего брата-хохла мы тоже знаем отлично... "Самоприделение
народностей без анекси и контрибуции!.." Зна-аем!.. Уче-ены! Как зачали в
семнадцатом году определяться, черноморский флот делить, - так они себе,
ваши хохлы, "Кагул" забрали!.. Ну, молдаванов у нас восемьсот человек
нашлось, - тем давай "Волю", - дредноут самый лучший. "Мы, - говорят, - на
нем свой флаг выкинем!.." А мы тогда, - великороссы назывались, - собрались
это всего-то нас девяносто человек на весь флот, - ни одного корабля нам не
досталось!.. До того досада взяла! Сошли мы все на берег, анархистами себя
объявили да с черным флагом по улицам пошли... А один с дурной головой так
даже в море кинулся!
- Видал такого? - кивнул на него татарину полтавец и уж заискрился
весь, чтобы отмочить шутку, но татарин спросил матроса:
- Вы тоже комбед?
- Нет... Ревком.
- Председатель?
- Ну да... а то кто же?.. - И довольно строго наморщил немудрый, но
упрямый, четырехугольный, сектантский лоб, закусил заячью губу, поиграл
тяжелой челюстью.
Плечи у него были дюжие и шея, как налитая. Одет он был в матроску и
сподники - по-домашнему.
Остальные двое здешних держались вместе и лицами были схожи. Оба
кудреватые, веснушчатые, мелкозубые; глаза беспокойные, мышиные. И когда они
перекидывались отдельными словцами насчет комиссаров, то понять их было
невозможно.
- Это там какие? - спросил сухорукого еврей. - Ваши или же чужие?
- Наши... Братья они... - Помолчавши, добавил: - Воры.
- А-а!.. За бандитизм тут сидят? - догадался еврей.
- Не-е... Это тоже комбед.
И совсем понизил голос до шепота:
- Из-за этих двух чертей и я-то сижу... Конокрады... Их сколько время в
острогу держали, а как тюрьмы открыли, и они, вот они, тут! Так зачали
главировать - ку-да!.. Всю правилу наизуст знают, что и как делать... Весь
народ поразорили!..
- А кто же был председатель?.. Ведь вы же, товарищ?
- Во-от! Я!.. Нешь я спротив их могу!.. Когда их в острогу
напратиковали во-он как!.. Я ничего не мог!.. "Отбирать у богатых все
дочиста!.." Ну и отбирали... Спроти нас, конечно, все богатые вышли.
Холодная была с земляным полом, но в ней стояли нары. В углу на нарах
спиной к окну лежал латыш и хрипел. Может быть, ему переломили ребро: иногда
он тихо, сквозь зубы, стонал и кашлял кровью. Как наиболее сильного, его
сильнее всех избили; однако был жестоко избит и студент. Кто-то ударил его
по лицу таким жестким - прикладом ли, кулаком ли, твердым, как приклад, или
подкованным сапогом с размаху, - что вбил ему зубы в левую часть языка. Два
зуба он выплюнул, но язык сильно распух, левый глаз заплыл, говорить было
мучительно.
Только раз, когда он застонал протяжно, и татарин участливо спросил
его:
- Болит?
- А-а, - протянул он, узнав его по голосу, - ну что... доехал?.. До
Перекопа?..
Вечером, когда стемнело в холодной, татарин поймал у себя в кармане
чью-то узкую руку и чуть различил мелкое лицо одного из воров.
- Ты что это, а-а? - повысил было он голос правого над виноватым.
А тот ответил спокойным вопросом:
- Табаку, товарищ, тебе не оставили?.. Курнуть бы...
Еврей, снявши френч, то закрывался им с головой, лежа на досках, то
вскакивал, чуть только собачий лай становился гуще, и тревожил лежавшего с
ним рядом полтавца, который сказал наконец:
- Спал бы ты, что ли, Мойше, - ну тебя к чертовой мамi!
- А может, наши!
- Наши и наши... Тодi найдуть... Лежи мовчки...
И шепотом на ухо полтавцу бормотал еврей:
- А если они нас... если они нас... расстреляют завтра?..
- Струсил?
Но было так жутко об этом думать и говорить, что сказал еврей:
- А ты в нашем Каменце не был?
Полтавец ответил зло:
- А на черта вiн мiнi здався, той Каменец?
И замолчал еврей.
Рязанец, пока видно было, неутомимо смотрел в окошко.
Часовые менялись, как и полагается по уставу, через каждые два часа, но
большей частью позволяли это, и только один, из молодых, тот самый, который
бежал вместе с другим парнем, теперь убитым, оказался так строг, что с
первого же раза крикнул:
- Отойди прочь! Стрелять буду!
И ловко в два приема взял с плеча на изготовку. А когда рязанец,
улыбаясь, сказал:
- Ого!.. Сурьезный дядя!.. - так решительно взял на прицел, что тот
мгновенно сел на пол и бормотнул оторопело:
- Вот так сукин сын, черт!
Зато сменивший этого к ночи Митрий Пашков, если и служил когда, то
разве только в ополченцах, винтовку держал как грабли, а главное, был он
как-то необычайно добродушен и говорлив, твердо верил в прочность дверей и
решетки, и в здравый смысл арестантов, и, может быть, хотел им что-то
разъяснить и внушить.
Ночь в первой половине своей была месячная: новая, девически узкая в
талии луна дробила свой тонкий свет на серебряной серьге мужика, на
лакированном переломанном козырьке его нахлобученного картуза и на мощной
запутанной бороде, когда, походив немного около, он стал против окна,
затяжно зевнул и сказал:
- То бы я себе лежал кверху жаворонкой, спал теперь, а то, беды-горя,
ходи тут возле вас, суматошные!..
- Дядя Митрий!.. Как они нас? - тихо спросил сухорукий, тщательно
отделяя его от них.
- А вот завтра все узнаешь, - все, все решительно, как и за что, -
точно с малым ребенком говоря, ответил Митрий, но осерчал тут же: - Сволочь
вы, сволочь!.. Чтоб спроти свово брата хресьянина итить, а?.. Разве это
революция?.. Называется это денной грабеж, а не то!.. Я когда в Ялтах за
дворника на постоялом дворе жил, я, брат, сам видал, как надоть!.. К
примеру, будучи сказать, посты... Присматриваюсь я, - чего это чуть
благородные - никаких постов не соблюдают?.. Жрут себе барашку почем зря,
как так и надо!.. Нужно, думаю, допытаться, - полагаются им посты,
благородным, или не полагаются?.. Я к учителю, тут наспроти жил. - Так и
так, - почему это?.. Он и давай объяснять: "Пишшая, - говорит, - ваша
простая, грубая... Ее ежель под стекло такое положить - посмотреть, так там
кишат, там кишат, - прямо, кишмя-кишат черви такие вроде, - несосветимо!..
Так что простую пишшую вашу мы, благородные, есть не можем... Вот поэтому мы
постов не блюдем..." - Ага! - говорю... - Та-ак!.. Не ндравится, стало быть,
вам?.. Та-ак!.. Пони-маем!.. - Подался я от него, - аж сумно мне стало... А
тут еще зачали говорить все: - Николай, мол, наш не по закону себя ведет:
никудышный совсем царишка!.. Вертит им его баба, как хочет, - царица-то,
немка... И пьяница!.. "Ага, - думаю себе, - та-ак!.. Ты эдак, сукин сын?
Волю себе дал?.. Раз ты в царях сидишь, как же ты смеешь волю себе давать?..
У тебя дед, Александр Невский был, хресьян ослобождал, - вроде как за
святого его за это почитают, - тридцатого августа память, и войскам апарад,
а ты со шлюхой своей тут?" - Казнить его, говорю, бесприменно надоть, и чтоб
другого царя построжей! Ца-арь!.. Ты ежель царь, - должон войско свое в
порядке содержать, а не та-ак!.. Спроти японца вышли - не можем, - один
только на себя приняли страм; спроти немца - опять все не можем!.. Вот через
что я полковников, енаралов в Ялтах с молу за ноги кидал!.. Нехай по морю
плавають, ежели они на сухом берегу не могут!.. И пишшую грубую есть не
могут, и воевать тоже их нет... нехай плавають!..
- Отпусти, дед! - перебил тихо и просительно, как мальчик, курносый
рязанец.
- Кого это? - удивился, точно не понял Митрий.
- Да нас.
- Ва-ас?.. Та-к! Нет, вас, должно, только завтря утром отпустють...
И прихлынули все к окну, давя на плечи передних.
- Отпустят?.. Что он сказал?.. Завтра отпустят?
- Судить нас будут, а? - спросил татарин.
- Су-ди-ить?.. Зачем это?.. Должно, уж обсудили... Не иначе, - удумали,
как теперь вас приделить...
- Кто удумал?
- Хто, хто... Опять они свое: хто!.. Без вас как же мы теперь?.. Вы у
нас умница, а мы - дураки... Старики, - вот кто!.. Кто труда свои клал,
хозяйство сгондоблял, а вы, чтоб все, значит, изничтожить, чтоб ни у кого -
ничего... под метелку!.. По всем избам шарить!.. Кому-на!.. Кому - на, у
кого - возьми!.. Чтоб все под командой вашей без порток ходили! Та-ак!..
Старики - они мир держут, а вы наживи-ка себе портки эти самые, а потом,
если хошь - сымай, - твое дело, - ходи в босяках...
- Папаш!.. Когда, говоришь, отпустят? - нежно перебил рязанец.
- Ишь нетерпячка!.. Когда время придет! Безо время не отпустють... и не
жди зря! - осерчал вдруг часовой и отошел с ружьем дальше.
Дробился на дуле винтовки свет месяца только в одном почему-то месте -
около мушки.
- Отпустють они нас червей кормить! - проскулил сухорукий.
- Не-ет?!. Ну, и что вы, товарищ, им делали такого, что и мы через вас
попали? - смертельно встревожился еврей.
- А что вы, такие, нам говорили, то мы и делали! - ответил матрос за
сухорукого.
- Ну, само собой разумеется, товарищ, раз если они - кулаки, то
они-таки и есть наши враги, буржуи!.. Это-таки правда!.. Только что это
значит: червей корми-ить?.. Вы думаете, они все-таки нас...
И не договорил. А смотревший на него с ненавистью матрос толкнул его во
впалую грудь выпадом левой руки:
- Пшел, черт!.. А то раньше время убью!.. Тут и сдохнешь!..
Студент промямлил невнятно, но упрямо:
- Не пос... меют!.. Посмели бы... давно бы... убили! Боятся... Каждую
минуту... наши могут идти.
- Но почему же они все не идут, а?.. Почему же не идут?.. - отчаянно
вскрикнул и от обиды, и от боли, и от тоски еврей.
- Эвакуация тiм боком пошла! - мрачно догадался полтавец.
- А не могли разве остановить?.. Честное слово, наши их назад погнали!
- пробовал убедить себя вслух татарин.
- Кого? Деникинских?.. Фю-ю! - рязанец свистнул длинно.
- Что шум подняли?.. А?.. Чего свистишь? - придвинулся Митрий к окну. -
А ну, сидеть у меня смирно!.. По своим местам!
- Па-паш! - опять нежно заговорил рязанец. - Вы нас к белым отправите?
Но Митрий сердито отозвался не на вопрос:
- Мы, выходит, старые черти, лысые да седые, и ума уж решились, а они -
молодые, свой, дескать, порядок заведут, такой, что аж все державы ахнут!..
За-ве-ли, мать вашу суку!.. За-ве-ли порядок... Белые? Белые нам без
надобности... Енаралы-то эти?.. Куды им?.. Они вас еще выпустють, поди... а
уж мы вас... отпустим!..
Латыш заворочался и застонал сильнее и попросил воды. Ближе всех
стоявший к решетке рязанец сказал Митрию:
- Водицы не расстараешься?.. Изувечили вы тут одного... а вернее
сказать - двух...
- Это который стрелял-то?.. Который парнишку нашего убил?.. Картуз-то
синий?
- Пить другой хочет, - не этот.
- Здоровый-то?.. Потерпит, небось!.. Мы, сынки, вас сколько месяцев
терпели, а вам одну ночку всего... Гм... Картуз синий!.. Называется это -
образованный человек!.. Он в семье-то один работник был, убитый-то, понял?..
Покрутил головою и отошел. И почему-то этим и кончил он весь разговор
свой. Представил ли он яснее, чем раньше, как именно будут "отпущены" эти
десять человек; стал ли вновь про себя взвешивать все, что уже было решил
прочно и окончательно, и почувствовал тяжесть судьи, только он сел в
отдалении на бревне и просидел там до смены. Может быть, он просто дремал.
Перелаивались на селе собаки; когда они угомонились, стали
перекликаться петухи.
Так как вторую ночь комиссары проводили без сна, то к утру кое-кто
забылся.
Но чуть только стало белеть, подошли к холодной один за другим и
по-двое - Никита Фролов, Андрей Евлахов и другие трое. Спросили у часового
пожилых лет, - все ли в порядке, и тот по-солдатски ответил:
- Так точно!
Припомнил и добавил:
- Все обстоит благополучно!
И стал смирно, правильно взяв винтовку "к ноге", и глядел на всех не
как равный, а подчиненно, почтительно и с готовностью.
И тут же загомонило село... И этот чуть-светный гомон был понят в
холодной так, как там мучительно хотели всю ночь:
- Наши идут!.. Наши!
И полтавец не совсем уверенным тоном, но уже почти весело, запел тихим
речитативом:

Насыпала Гапа Хвэсi,
Що вона теперь в Одэсi...

И подтолкнул плечом татарина. А еврей, смотря на всех вопросительно,
повторял:
- Да?.. Вы думаете, наши идут?.. Но если же это только грузовики?.. Они
так себе проедут мимо и все!.. Тогда мы должны кричать, как... как в
хедере!.. Все зараз! Да?..
И вдруг, не в силах удержаться, крикнул пронзительно:
- Товарищи-и-и!
- Что ты, идол! - легонько, поддаваясь его возбуждению, пнул его
рязанец. Даже поднялся на шум и пришедший за ночь в себя латыш, и стал на
голову выше всех, с опухшим хмурым лицом.
- Не-у-жели наши?
Но шум на селе был поднят не приезжими (никто не сбился пока с большака
на проселок), не чужими, а своими, родными тех четверых, для которых ночью
так же, как и для шести, копали могилу у свиной запруды.
С плачем кидались в ноги старикам бабы:
- Ослобонитя!.. Ох, ослобонитя!
Со сбившимися на плечи платками, простоволосые, голосили, надрываясь:
- Вам самим помирать скоро!.. Богу ответ дадитя!
- Дадим!.. И дадим, нябось!.. Дади-им!
Упрямо задирались кверху седые бороды, запавшие глаза глядели
неумолимо, жестко, как у всех судей.
Подбежал было рыжий, всклокоченный мужик, отец сухорукого, в валенке
разбитой одна нога, другая - босая... Но ему даже не дали и упасть в ноги
старикам, - оттащили назад.
И тот, - взводный с выпуклой грудью, кричал вслед тащившим:
- Возле халупы его пост поставь! Слышишь?.. И баб этих туда тоже
тащи!..


    VIII



Еще не вставало солнце, но было уже перламутрово, и, как всегда в степи
летом по утрам, - звонко.
Человек двадцать в два ряда около дверей холодной стали с берданками,
похожими на пики от больших лиловых штыков.
Все они были пожилые или средних лет, бородатые, загорелые люди, больше
в солдатских фуражках и даже в серых капелюхах из фальшивого барашка,
принесенных с фронта, в гимнастерках защитного цвета, подпоясанных поясами
или ремешками, и больше в сапогах, редко кто в чириках.
И сразу показалось страшным всем арестантам, что лица у них чересчур
значительны и строги одинаково у всех.
- Кон-вой! - тихо шевельнул толстым больным языком студент.
- По-ве-ли к белым! - горестно вытянул полтавец, всех своих обводя
пустыми глазами.
Должно быть, народ по селу скликали из дому в дом, потому что шел он
отовсюду густо: мужики, бабы, старухи, ребята, протирающие глаза.
И открылась наконец дверь.
Был момент, когда, выходя гурьбой, широко глотнули свежего воздуху,
потом, уколовшись о строгие эти лица, слившиеся с лиловыми штыками, все, как
десятерное одно тело, попятились снова назад: в холодной была еще надежда
жить, - здесь ее не было.
Но закричали строгими голосами отсюда, с воли:
- Выходи!.. Выходи, эй - чего стали!
И первым выпал из общего тела курносый рязанец.
- Па-па-ши!.. - сказал совсем по-детски изумленно и непонимающе, не
зная, что именно сказать и кому сказать.
Но, уже грубо хватая за руки, вытащили его дальше двое ближайших к
двери: один со странной бородою, точно нарочно намыленной для того, чтобы ее
сбрить, седою только на концах курчавых волос, а ближе к лицу - черной;
другой - красноносый, с усами вниз, как у запорожца.
И вот выпали также и полтавец, и татарин, и весь белый - только глаза
очень темные и блуждающие - еврей, и глядящий одним правым глазом исподлобья
студент, и прячущий глаза внизу высокий, наполовину отошедший уже от жизни
латыш, и сухорукий - бесшапая голова просвиркой, а кроличьи красные глаза
выкаченные, точно душили его сзади, и дюжий в матроске, с мутным взглядом.
Братья-воры залезли под нары... их выволакивали за ноги человек шесть;
едва справились с ними и связали веревкой руки, но, когда выпустили их из
холодной, они так остервенело ругались: один - в правую сторону толпы,
другой - налево, что им завязали платками рты.
Повели всех по четыре в ряд, воров сзади. Мелькала еще у шестерых
надежда на то, что свои где-то близко: движутся, может быть, по той большой
перекопской дороге, по которой надо бы ехать и им, если бы не грузин, и что
белые, куда их ведут (куда же больше?), не расстреляют их, как думают эти
мужики, а вольют в строй под присмотр своих: они нуждаются в людях.


    IX



Бабка Евсевна, выплакавши по внуке все свои старые скупые слезы,
прикурнув немного на лавке, вскочила, чем свет, топить котят.
Одного оставила на забаву кошке, а остальных сгребла в подол и пошла.
Топить котят негде здесь было, кроме как в свиной запруде (не в колодец
же их бросать?), и бабка пошла задами, с трудом перелезая через низенькие
загорожи из кизяка, и уж дошла, почитай, до самой запруды, когда споткнулась
на ком земли, далеко отброшенной от канавы, которую копали ночью, и упала,
широкая в поясе, ничком, раскорячив руки и ноги, как жаба... И даже ушибла
себе колено, и в голове потемнело с перепугу, и несколько минут она так
лежала, а котята из подола расползлись черными слепыми клубочками и
запищали.
А когда очнулась Евсевна, - забормотала:
- Это ж меня бог наказал, что я котяток безвинных топить хотела,
злодейка!
И, тряся головой, стала вновь собирать котят в подол, высоко обнажив
дряблые, рыхлые, синежилые, слабые, толстые старушечьи свои ноги, и, когда
уж пошла назад, заметила канаву. Подошла - и ужаснулась, - такая глубокая,
как могила!.. И вспомнила убитого внука и заплакала снова старая, тряся
седой головою, и засеменила было к селу, когда увидела, что так же задами,
как и она шла, идут четверо без шапок и тащат на ручниках новый гроб, а за
ними несколько баб, и голосит дочь ее, Домаша, и малые тащат крышку гроба и
какие-то келья или лопаты.
И так осталась она с котятами в поднятом подоле, ошеломленная, почему
здесь, а не на кладбище, хотят хоронить внучка, и откуда взялся, как это
успели спроворить гроб, и зачем ему такая длинная могила?..
Небо уже стало густо червонное... Перекликались иванчики на кочках.
Пара куличков с белыми крылышками слетела с запруды, где ночевала, и на лету
свистала встревоженно.
Началась ширина, ясность и четкость нового дня, и в ширину и белизну
эту степную влились - с одной стороны, с задов, гроб с убитым, с другой, с
улицы, - все село.
И как стала Евсевна, подслеповатыми глазами вглядываясь в большую
толпу, так и стояла, забывчиво держа подол с котятами.
Но толпа двигалась быстро, как щупальца, выбросив из себя вперед
белоголовых ребят, вперегонку бежавших к запруде.
Гроб поставили на комьях земли невдали перед могилой, и сурово
выставлял из него желтое лицо мертвец.
И когда подвели десятерых к канаве, их поставили лицами к мертвецу и
окружили плотным кольцом: впереди - старики и те человек двадцать с
берданками, сзади - прочие мужики и бабы, и ребята высовывали из-за юбок и
шаровар широкие глаза.
И все десять поняли, наконец, что отсюда никуда уж не уйдут они, -
только в землю, и что поведет их вот этот желтый, деревянный, в деревянном
желтом гробу.
- На ррру-у-ку! - громко, откачнув голову, скомандовал взводный.
Звякнули враз винтовки. Остро уперлись вперед штыки.
- Раздева-айсь!
Это - им команда.
И шестеро детей, так недавно, - вчера еще! - мчавшихся в
ультрамариновой каретке в какую-то несказанную голубизну и яркость, в
будущее, которому не видно было конца, немо переглянулись и поглядели на
четверых.
Из четверых один, - сухорукий, - вдруг зарыдал в голос, с визгом, с
причитаньями, по-бабьи, по-ребячьи... Должно быть, рассудок отлетел от него.
Он упал и тыкался головою в комья свежей земли, катаясь и голося, как дети.
- Ой, не буду, не буду, не буду!.. Голубчики, золотые, не буду!
Повернув винтовку штыком к себе, тот, с намыленной будто бородой,
стукнул его в затылок прикладом, и плач утих, только голова дергалась к
левому плечу.
Его подняли, и опять скомандовал взводный:
- Раздева-айсь!
- Товарищи! - высоко вскрикнул еврей. - Товарищи!
Но в ответ закричала сразу в несколько голосов толпа:
- Нет тебе здесь товарищей!.. Не митинг тебе здесь!.. Раздевайсь!
- Постойте, господа! Что такое?.. Не коммунист я! Я... Я не коммунист!
Что такое! - в ужасе крикнул татарин, бегая по всем дрожащими глазами.
И тут же полтавец - неуверенно, глухо, с полной безнадежностью в
голосе:
- Я тоже не коммунист!.. За что?
Старики закричали вперебой:
- По одному выводи!.. Так не будет дела! По одному!
Ближе всех к ним стоял студент, и его оторвали от кучки и подвели к
гробу.
Криво жмурясь, глянул студент на твердое, желтое, губатое лицо, - живой
еще мальчик на мертвого, который вчера еще только был тоже жив, и жив был бы
теперь, если бы не его пуля.
Но опухший язык, шевелясь с трудом, проговорил вдруг что-то странное:
- Прави-тель-ство... право... имеет судить... А вы... кто?
- Мы?.. Народ! - ответил Евлахов Андрей. - Скидавай портки!
Сапоги у студента были тугие, - сам он снять их не мог, дрожали руки
так, что их отбрасывало в стороны даже против воли, - и два степенных и,
видимо, сильных мужика, повалив его на спину, как корову на бойне, и
упершись ногами в живот, быстро стащили с него сапоги, шаровары из диагонали
защитного цвета, потом выпростали из френча. Остановились было перед
рубахой, но решительно сдернули и сатиновую синюю, красными розами по вороту
и груди вышитую рубаху, и все это бережно положили около гроба.
- Следующий, выходи! - скомандовал взводный.
Не вышел никто, но вытащили дико озиравшегося татарина и так же,
повалив его на землю, насильно раздели, и так же положили у гроба его
щеголеватую куртку из полосатого, табачного цвета, Манчестера, брюки и
ботинки.
Рубашка на нем оказалась порвана во вчерашней свалке, и ее просто
разорвали у ворота пополам, потом стащили с рук рукава и бросили в кучу,
сказавши: - На тряпки!
И рядом с белым девичьим телом студента стало его желтое, медное,
южное, с жидкими ребячьими мускулами.
Латыш начал раздеваться сам. Он слабо шевелил руками, однако размотал
обмоты, расшнуровал толстые немецкие, подбитые шипами башмаки... Только
френч с него пришлось стягивать, и при этом он сильно морщился от боли. А
рубашка в двух местах на спине присохла к кровавым ссадинам, и ее не стали
снимать.
Полтавец тоскливо оглядел всех кругом, бессильно махнул перед собою
рукой и сказал:
- Ось де помирать прiйшлось! - и шевельнул головой, точно петля давила
и резала ему шею.
Он медленно, но споро разделся сам, точно для купанья, и, оставшись в
одних сподниках, поежился от утреннего ветерка и погладил узловатой рукой
несколько впалую грудь.
Рязанца тащили, и он, отбиваясь, ругался. Он кричал, что за них
отомстят.
- Придут наши, не думай! при-ду-ут! ни одной избы не оставят! Поубивают
вас всех, чертей!
Он был в неистовстве и только, избитый прикладами, присмирел, и его
раздели.
Еврей окаменел как-то... Издали даже видно было, что он стал холодный
весь, что и говорить он уже не мог, - только глядел огромными от черных
кругов глазами и послушно то подымал, то опускал руку или ногу, то
выворачивал плечи. И тело у него было совсем бессильное, костлявое, с
узенькими детскими плечиками, с резко выступающими лопатками, похожими на