Сыч даже не встрепенулся, глазом не моргнул, проводил только взглядом, бросился в избу, а двухлетний Александр сидит на руках у Никиты и глазенками лупает – ничего еще не понимал. Тут старший сын, что еще недавно грудь сосал, говорит:
   – Пойди, батя, в Ельню да приведи другую девку. Нам без женских рук никак нельзя.
   Он и сам знал, что нельзя, но никак сразу сердце скрепить не мог и еще долго сидел ночами на жернове, тянул самосад и глядел на тропинку, по которой ушла Александра. Думал, не выдержит разлуки с дитем, вернется в Сычиное Гнездо – не вернулась...
   За третьей чахлой девицей и идти не пришлось: должно быть, прослышали, что место освободилось, и послали самую доходную – краше в гроб кладут. Сыч вначале прогнать хотел, дескать, не нужно мне никого, нет сил больше выхаживать, старый уже и дети на руках. Что толку на ноги вас поднимать, если вы потом, как только почуете радость жизни, так и бежите за лучшей долей? Идите в больницу, пусть там лечат.
   И прогнал бы, да девица эта, Аккулина, ходить не могла оттого, что уже задыхалась: оказывается, подруги ее ночью на телеге привезли и оставили недалеко от мельницы, дескать, Сыч подберет. Вот и пришлось подобрать, не оставлять же на погибель. Напарит в кадке трухи, разденет комсомолку, посадит, сам заберется, даст смолу нюхать и все Александру вспоминает, какая она была, да такая тоска нападет, что вместо жара холод от тела идет.
   Аккулина зябнет, трясется.
   – Батюшко Сыч, вода-ти остыла...
   Он опамятуется, нагреет кадку, аж самому жарко станет, и снова перед глазами северная красавица. Кое-как подлечил, подкормил девку – ходить начала, за ребятами ухаживать, еду готовить – и говорит:
   – Иди-ка теперь восвояси, Аккулина. Я сам управлюсь.
   – Разве не возьмешь меня в жены? – удивилась она. – Мне сказали, ты пользуешь девок, а потом спишь с ними и от тебя баские робята получаются.
   Что тут было скрывать? Рассказал он, что с двумя девицами приключилось, мол, в третий раз не желаю, да и старый уже, двоих бы парней на ноги поднять успеть. Аккулина же начала ластиться к нему, хорошие слова говорить, мол, я совсем не такая, и уж если возьмешь, никогда не оставлю тебя и детей любить буду, как своих. Как же ты один с ними справишься, если целый день на тайных делянках землю ковыряешь да рожь сеешь? Ребятишки без присмотра, ну как пожар устроят или власть наедет да заберет в детдом? Я же, дескать, стану по хозяйству робить, дом содержать и любить тебя до самой смерти.
   Сыч на своем стоит:
   – Был я уже счастливый, не хочу больше. Ступай-ка, девонька, из моего гнезда.
   – Сирота я, – со слезами призналась Аккулина. – Некуда мне идти. Если только обратно на фабрику, в валяльный цех.
   Посмотрел он на зареванную и несчастную девицу, пожалел и оставил, но не женой, а чтоб вместо дочери была. Она и на это с радостью согласилась, и месяца, пожалуй, три Сыч горя не знал. Покуда он промышляет кое-чего на запас – где на своих пажитях, где на колхозных, дети у него ухожены и под присмотром, изба прибрана и пускай худенький, но хлебушек испечен, холстины натканы и рубахи пошиты. Сразу видно, сиротой росла, не на кого было надеяться. И стал он похваливать Аккулину, иногда по головке погладит – умница ты моя, да тем и испортил. Однажды проснулся среди ночи, а она у него на груди лежит, греется и тело его ласкает да шепчет при этом:
   – Не прогоняй меня, Сыч. Возле тебя и сердцу, и душе радостно и тепло. А как согреюсь, так я уйду, не бойся.
   Ему бы сразу выставить ее из Гнезда, но опять пожалел, оставил у себя в постели, но ничего иного себе не позволил и ей запретил. На следующую же ночь Аккулина опять приходит, без всяких ложится рядом, кладет голову на грудь и говорит:
   – Мочи нет, как робеночка хочу. Не сделаешь, так найдешь меня в мельничном омуте с жерновом на шее.
   Тут уж он не сдержался, вскочил, одел в то, в чем к нему явилась, вывел далеко за мельницу и дал под зад.
   – Чтоб духу твоего не было!
   Аккулина и ушла. Сыч просидел до восхода на берегу омута – караулил, чтоб не вернулась и не утопилась: кто знает, что у этой дурочки на уме? И уж было успокоился, но дети утром проснулись и давай Аккулину искать – должно быть, привязаться успели. Никита с раннего детства как взрослый рассуждал, потому и спрашивает:
   – Почему ты на ней не женился, батя? И впрямь бы хорошая жена была.
   – Дело не твое! – обрезал Сыч. – Мал еще отцу указывать!
   Тот не смутился на строгость.
   – Зря прогнал. Теперь она обиделась и горе принесет.
   – Типун тебе на язык!
   – Поди и верни, – заявил Никита. – Пока сама не вернулась.
   – И не подумаю!
   Эх, а ему бы тогда послушать голос младенца, но ведь упрямством славился поперечный Сыч: что не по нраву, тому не бывать.
   Аккулина и в самом деле вернулась через неделю – потухшая, блеклая, и опять кашель с дурной мокротой.
   – Уж прости меня, батюшко Сыч, – повинилась. – Чуть только на фабрике поработала и опять зачахла.
   Александр ее встретил с радостью, поскольку мал еще был, няньки хотелось, материнского внимания, а Никита в сторонке стоит и зверенышем глядит на отца. Что тут делать? Сыч опять трухи наварил, дождался ночи – лечил-то, чтоб дети не видели, на самой мельнице. Раздел Аккулину, засунул в кадку и сам забрался. Сидеть же долго приходилось, чтоб жар да пар травяной до самых легких, до болезни достали и пользу принесли. И при этом еще горячей смолой надо дышать. Девица старается, дышит, а Сыч за день подустал – валежник из лесу носил на дрова, да и света на мельнице не зажигали, чтоб повода не давать, вот его и сморило. Показалось, задремал на минуту, но глаза открывает – два фонаря горят и вокруг кадки люди стоят, много – целая комиссия заявилась, с милицией. Стоят, глядят на двух голых в кадке, и вроде речь отнялась. Все-таки мельница – дело нечистое, бесовское, а сам Сыч на лешего похож: волосы седые до плеч, борода веником и только глаза горят. Милиционеры и те рты разинули, моргают, переглядываются. Но не всех оторопь взяла: молодая женщина, комсомольский секретарь, прохаживается возле кадки, улыбается почему-то, скрипит кожанкой и хромовыми сапогами, вместо юбки – галифе, похоже, на коне верхом прискакала.
   Сыч посмотрел на Аккулину и сразу понял, кто сюда комиссию навел. И от этого вода в кадке закипела, и ошпаренная девица выскочила на люди в чем мать родила. На нее милицейскую шинель накинули и в сторонку отвели, а у комиссии сразу голос прорезался. Стала она наперебой обвинять Сыча, что он извращенец и растлитель, ибо не лечит больных девушек, а с голыми комсомолками в бочке сидит, потом в постель тащит и творит непотребное. Кричат, пальцами тычут, кто и совестить принимается, мол, как не стыдно юных девиц охаживать, кои тебе в дочки годятся?
   Одна только районная комсомольская секретарша помалкивает, затаенно улыбается и плетью по сапогу постукивает, словно кавалерист, – должно быть, самая главная тут и еще скажет свое слово.
   А комиссия все больше распаляется, судит Сыча трибуналом, дескать, Аккулину обследовали и признаков улучшения здоровья не обнаружили, мол, так и остальных обманул да прогнал потом, оставив себе ребятишек. Поэтому Сычиное Гнездо будет разорено: сам он подлежит аресту с направлением в лагеря, а детей передадут в приют, чтоб вырастить там достойных граждан.
   Секретарша одно только слово сказала, но так смачно, будто плетью:
   – Шарлатан.
   Сыч же сидит в кипящей бочке и только из-под черных бровей зыркает – слово в оправдание сказать не дают. Он эту секретаршу с девок еще знал, когда-то в коммуне «Красный суконщик» состояла, где коммунары жили как скот, стадом. У нее фамилия была какая-то неблагозвучная, так поменяла ее, стала Виктория Маркс, а сама красивая была, тело словно из белой липы точенное. За это ее выбрали и голую по городу на телеге возили с плакатом «Долой стыд!».
   Со стыдом комсомольцы так и не справились, коммуну распустили, а девица эта в начальницах оказалась и сама теперь нравам, стыду и поведению учила.
   Тут один член, что заведовал в районе борьбой с религией и предрассудками, увидел в кадке кипящую воду и говорит:
   – Товарищи, товарищи, минуту внимания! Тут и по моей части есть. Сейчас мы произведем разоблачение. Может ли человек находится в крутом кипятке?
   – Не может! – подтвердила комиссия.
   – Это значит, в кадке он спрятал насос. Ногой незаметно давит, воздух качает, отчего пузыри идут!
   Да и сунул руку в воду. Но вначале не понял или не ожидал, так не сразу-то руку выдернул. А когда заорал, то уже обварился: кисть у него багровая стала и тут же начала раздуваться, как шар. Все забегали в поисках чего-нибудь, хотя бы холодной воды, чтоб не так палило, или помочиться на руку предлагали, мол, помогает при ожогах. Наконец побежали гурьбой с мельницы к омуту, в холодной воде отмачивать.
   И осталась одна комсомольская вожачка. Сыч подумал: ну сейчас вынесет приговор! Но она облокотилась на край кадки, осторожно потрогала воду пальчиком, после чего уставилась ему в лицо и улыбается.
   – Вот, Сыч, ты и попался, – говорит торжественным полушепотом. – Долго мы тебя караулили, все никак не могли с поличным взять. На сей раз подвела тебя наша комсомолка.
   – Пожалел я Аккулину, – признался он. – А надо было не жалеть...
   – Теперь уж поздно! – И ручкой плети бороду ему разглаживает и волосы, верно, чтоб глаза открыть да стебануть.
   Глаза освободила от волос, еще ближе склонилась и опять с улыбкой и полушепотом:
   – Но я могу все изменить. От лагерей освободить, на мельнице тебя оставить и детей не забирать. И никто никогда не тронет.
   Сыч вначале не поверил, какого-нибудь подвоха ожидал, ибо задорные комсомольцы любили над предрассудками дремучими и старыми нравами посмеяться.
   – Шутишь, поди? – спросил настороженно.
   – Не до шуток мне. – И улыбаться перестала.
   – А от меня-то чего за такую услугу?
   Виктория Маркс плеть за голенище засунула, на двери посмотрела.
   – Знаешь ведь, я тоже в валяльном цехе работала, – другим голосом заговорила, – на осадке войлока...
   – Ну и что?
   – Легкими заболела.
   – Язык покажи.
   Она фонарь поближе поднесла и рот открыла: корень языка и все горло в бурую крапинку, в ноздрях ни единой волосинки – от паров кислоты все сгорело...
   – Я у хороших врачей лечилась, – проговорила она. – В столичных клиниках лежала по направлению комсомола. А все равно время от времени мокрота и одышка.
   – Да я вижу...
   – Слово дашь, что вылечишь? И я стану здоровая, как Александра?
   – Ты Александру знаешь?
   – И Фросю знаю.
   Думать тут некогда было, вот-вот комиссия с улицы завалится, а секретарша хоть и была главная, но таила свою болезнь и желание лечиться.
   – Я-то слово дам, но чем ты поклянешься, что потом детей не возьмут и меня не тронут? – спрашивает. – В комсомольское слово я не верю.
   – Матерью клянусь, – сказала секретарша и перекрестилась.
   – Ох, смотри, девка...
   – Жди завтра ночью. – Она выдернула плеть и пошла в двери. – Но если не вылечишь, шарлатан, – сгною!..
   – С утра ничего не ешь, – вслед сказал Сыч.
   Сам же выскочил из бочки, быстренько оделся, чтоб голым не застукали, сел и стал комиссию ждать. Но комиссия даже на мельницу не зашла, посовещалась на плотине – бу-бу-бу да бу-бу-бу, лишь милиционер заглянул, кулак показал.
   – Ну, Сыч! Последнее тебе предупреждение!
   Сели в телеги, Аккулину посадили и ночью же уехали в Ельню. Сыч побежал в избу, откинул батог от двери – дети спят себе на полатях и лягаются во сне...
   К ночи Сыч приготовил кадку, уложил ребятишек и стал ждать секретаршу. Думал, верхом примчится, раз начальница, а она прибрела пешей, на голове платочек темненький, вместо кожанки и галифе – платье старушечье, узелок на руке. От вчерашней надменной улыбки тоже ничего не осталось – ну прямо послушница монастырская.
   Привел на мельницу, поставил и раздеть хотел, но Виктория по рукам ему, дескать, сама. Сыч в тот же миг изорвал в лохмотья ее одежду вместе с исподним, взял за талию и засадил в кадку, так что она и ойкнуть не успела – лишь груди руками прикрыла.
   – Неужели стыда не изжила? – ухмыльнулся он. – Титьки-то когда-то всему городу показывала.
   – Лечи давай, нечего старое поминать! И руками меня больше не хапай.
   – Будешь дичиться – пользовать не стану, – предупредил и сам заскочил в отвар – только брызги полетели.
   Виктория Маркс притихла, но слышно в темноте – зубы чакают и вода в кадке трясется.
   – Боишься, что ли? – спросил он.
   – Замерзла, – отозвалась дрожащим голоском. – Вода холодная...
   Отвар в самом деле был горячим, но все они, в первый раз оказавшись с ним в кадке, начинали дрожать, да не от холода, от того, что души у них давно застыли и их даже в кипятке не сразу отмочишь и прогреешь. А когда душа холодная, легкие слабятся, тепла-то нет. Ведь иные женщины по двадцать лет работают в валяльном, и ничего им не делается, только здоровеют от тяжелого труда.
   Этой сейчас хоть до кипятка воду доведи, еще пуще знобить начнет – знакомое дело. Сыч нащупал ее лицо и стал чистить: глаза отваром промыл, уши, потом пальцами в рот залез, горло достал и там, сколько мог, обмыл – так обыкновенно новорожденных чистят. Затем ее пупок нашел под водой и просто стал гладить, затирать его, ибо чуял там дурную кровь и что тепло через него уходит. Кое-как законопатил сквозняк, секретарша и согрелась, положила голову на его руку и уснула. Часа через три – уж светать начало – вздрогнула, очнулась и опять затряслась.
   – Где я? Что со мной?
   – В Сычином Гнезде, в кадке паришься, – пробурчал он.
   Секретарша окончательно проснулась, услышав его голос, расслабилась.
   – Сыч... Мне так хорошо стало.
   – Пора вылезать, комсомольцы хватятся. А тебе еще идти далеко...
   – Никуда не пойду...
   – Как это?
   – Я будто в столицу уехала, лечиться по вызову ЦК.
   – А попала к шарлатану.
   Она ни на мгновение не задумалась.
   – Ты и есть шарлатан и распутник. Ведь так не может быть: в бочке поспала с тобой и хорошо стало. Ладно бы с молодым человеком, а то со стариком.
   – Ефросинья с Александрой сначала тоже так говорили. Потом изменили мнение...
   – С молодыми девками это бывает. Их совратить-то большой прыти не надо. Ты вот меня попробуй соврати!
   – И даже не подумаю! Сдалась ты мне...
   – Ничего у тебя не получится. Я комсомолка стойкая и потому секретарь!
   – Замужем-то была?
   – Была, – говорит она. – Пять раз. Это если не считать, что сначала в коммуне «Красный суконщик» жила, где мужья общие.
   – Зовут-то тебя как? По-настоящему?
   – Виктория Маркс.
   – Это я слыхал. А мамка как звала?
   – Тебе-то что? Я Виктория.
   – Ладно, – согласился Сыч. – Должно быть, детей у тебя много, коль столько раз замуж ходила?
   – Раз зачала да скинула... На тебя вот надеюсь.
   – Это ты зря, – обреченно сказал он. – Мы договаривались на лечение.
   – А ты вылечи! От кого забеременеть, я найду.
   И стал ее выхаживать Сыч. Месяц в кадке с ней просидел, другой, а улучшения нет. С девицами легче было, поскольку они хоть и остудились, взялись ледком, но еще корка не толстая и под ней что-то живое булькает. Погреешь, поласкаешь, бородой пощекочешь, а из нее уж и восторг прыщет, на возраст не смотрят, ибо пелена встает перед глазами, туманится голова. И если дитя родит да женскую свою силу почует, то, считай, лет на полста вперед огня хватит. Эта же секретарша не только проморожена насквозь, но еще от холода иссохлась, ибо нутро вымерзло до пустоты, как осенняя лужа. А поглядеть снаружи да послушать – молодая еще, приятная и умная; не подумаешь, что от женской ее природы ничего не осталось. Про таких говорят – конь с яйцами. Но раз слово дал, надо пользовать, может, где-то и осталась капля, так если ее немного разбавить своим огнем, глядишь, и оживет.
   Других способов лечения Сыч не знал, да и этот сам случайно придумал, когда жена венчанная сильно простудилась и умирать собралась от воспаления легких. Думал, только от этого помогает, а оказалось, все болезни лечить можно.
   Виктория Маркс и к сыновьям относилась, как к своим комсомольцам – все построить хотела и чтоб маршировали в ногу. Но дети, они на то и дети, чтоб сердца у взрослых отнимать и играть с ними как захотят. Мало-помалу она к ним привязалась и уже не брезговала сопли вытирать, штанишки постирать, когда у младшего неожиданность случится. Ну и грамоте стала учить – Никите-то уже на следующую зиму в школу надо.
   Однажды говорит Сычу, мол, сходи в Ельню и раздобудь сказки, а то детям читать нечего, кроме листовок и старых газет, что шли на самокрутки. Сыч прибежал ночью к жене венчанной, забрал у внука Сережи все книжки, что были, дескать, вы еще купите, а мне взять негде, и снова на мельницу.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента