Сергей Алексеев
Игры с хищником

1

   Каждую ночь ему начала сниться дорога, что соединяла Ельню с Образцово.
   Это был старый, извилистый проселок, отчего-то грязный во все времена года, с глубокими колеями и лужами, хотя обочины всегда оставались сухими, впрочем, как поля и перелески по обе стороны. Первый раз его пытались обустроить пленные французы. Говорят, они нарубили и навозили много лесу, выстелили лежневку и сверху насыпали песка, после чего долгое время путь между двумя городками называли гатью, хотя она давно сгнила и утонула в мягкой почве. Потом пленные немцы вырыли канавы по обе стороны, навозили гравия и камня, отсыпали и вымостили все семь километров, после чего дорогу стали называть каменкой. По ней любили гулять фабричные девушки, поскольку это теперь было единственное в городе всегда сухое место; взявшись под руки, они выстраивались в шеренгу, а то и две-три, если не было ночной смены, и так шли до Сычиного Гнезда – мельничной плотины на речке Ельне. Там они сидели на травянистом берегу, иногда жгли костры и пели песни, в общем, тосковали без парней. Но когда в Образцово пригнали из Германии танковую часть, здесь возникло гульбище и гармошки можно было слышать в Ельне. Танцы и пляски устраивали прямо на широкой замощенной плотине, огороженной бревнами, на которых можно было посидеть, а чтоб светло было, костры разжигали или танкисты на своей полуторке фары включали. И хотя саму мельницу сожгли еще перед войной – оставалась только плотина да обгорелые с одной стороны, высокие сухостойные ели, где когда-то была изба мельника, – но все равно слава ходила дурная, мол, нехорошее это место, проклятое, мельничный омут, дескать, не одну жизнь человеческую погубил.
   А еще ельнинские старухи пугали, будто где-то в сухих кронах елок живет старый сыч, который бесшумно вылетает ночью из своего гнезда и клюет в макушку простоволосых девок, но которые в платочках, не трогает. Если же какая ему понравится, так он когтями в волосы впивается, поднимает и уносит в свое гнездо, после чего девицы беременеют и, дабы грех скрыть, бросаются в омут. На эти россказни никто особого внимания не обращал, потому что страшная война затмила прежние страхи и предрассудки, однако все равно фабричные, если надо было отойти со света в темноту, обязательно повязывали косынки, а если вдруг над гульбищем появлялась ночная птица, громко смеялись и хватались за головы.
   Как только появились танкисты, на мельницу следом за девками начали подтягиваться и мальчишки-подлетыши – еще не гулять, а поглазеть, в омуте накупаться до синевы или завести дружбу с фронтовиками в звенящих от медалей гимнастерочках, покурить немецких сигарет, получить в подарок или выменять на что-нибудь суконную пилотку, а если сильно повезет, то и трофейный пистолет на самогонку. Правда, веселое, счастливое это время длилось недолго, всего два лета после войны, потому что пьяный танкист застрелил ельнинского парня-фронтовика – из ревности, прямо на гульбище. А потом начались учения и танки в пыль размолотили мягкий известняк, перемешали его с песком, землей и даже утонувшей французской гатью, и каменка опять превратилась в болотистый проселок.
   Вот такая дорога Сергею Борисовичу и снилась. Будто спешит он на мельницу, где уже слышатся голоса и гармошка, и всякий раз неожиданно за поворотом оказывается Рита Жулина – еще молоденькая, красивая, нарядная – и с оглядкой, с вороватым, задорным видом манит его рукой.
   – Иди ко мне, Сыч...
   Это было его школьное прозвище, уже полузабытое и во сне оживленное Ритой. Он бежал по дороге на зов, но на пути всякий раз оказывался его дед, Федор Аристархович, волосатый и бородатый старик. Отталкивал внука и говорил:
   – Это она меня зовет!
   Доставал изо рта разжеванный кусок лиственничной серы и подавал ему – на этом месте сон обрывался.
   Сергей Борисович жвачку не брал, но когда просыпался, уже наяву ощущал ни с чем не сравнимый сладковато-терпкий вкус смолы, щемящее разочарование и тревогу.
   Дедово прозвище пристало к нему благодаря родному дяде, после того как они с мальчишками выкопали неразорвавшийся снаряд на танковом стрельбище и попытались выплавить из него взрывчатку. Насверлили дрелью отверстий, подвесили над костром и подставили ведро: так в Ельне мужики добывали тол, чтоб глушить рыбу на речных ямах. Скоро из снаряда начало капать, но огня не хватило, и его, как самого младшего, отправили за дровами. Он набрал охапку сухих сучьев в лесу и понес к костру. Оставалось метров пятьдесят, когда перед глазами восстал грязный огненный столб и его швырнуло на землю. Самого взрыва он почему-то не услышал, только в ушах зазвенело, и в первый миг, не понимая, что произошло, и не выпуская хвороста, вскочил и помчался вперед, затем пошел шагом и медленно остановился.
   Его передернуло от ужаса, на миг онемели руки и ноги, потому крика не получилось. Он увидел лишь небольшую воронку на месте костра, разбросанные по сторонам руки-ноги, тлеющие головни, растянутые по траве кишки и изуродованные туловища. И от всего этого шел пар или дым. Он выпустил ношу и только тогда увидел свою смерть, застрявшую в хворосте, – донышко от снаряда.
   Сыча нашли прибежавшие на взрыв солдаты, свели сначала в санчасть, оттерли кровь из носа и ушей, а потом стали допрашивать какие-то офицеры. И один, вертя в руках снарядный осколок, часто повторял, что, мол, ты в рубашке родился и боженька тебя любит. Не хворост, так и его кишки разметало бы по стрельбищу. А он молчал, втягивал голову в плечи и только зыркал исподлобья, словно уворачиваясь от ударов.
   Для мужского воспитания мать вызвала из Катайска дядю, вернувшегося с войны без обеих ног, и вот он-то определил характер:
   – Вылитый Сыч! Ишь, молчит, зыркает и не мигнет даже!
   Это было прозвище деда, которого Сергей Борисович помнил плохо из-за того, что тот все время куда-то пропадал, и если приходил, то всегда по ночам, чтоб взять сахару и соли, настращать бабушку и снова исчезнуть. Был слух, что он когда-то сбежал из ссылки, уже давно скрывается от властей и живет в лесу. В детской памяти остался его необычный, устрашающий, однако притягательный образ: огромная черная борода, совершенно круглые настороженно-проницательные глаза и нечесаная голова с густой желтоватой сединой. Всякий раз, неожиданно появившись среди ночи, дед обязательно приносил гостинец – жвачку из серы. Скорее всего это была засохшая древесная смола, которую дед сначала разжевывал сам, после чего тщательно разминал в руках и уже потом толкал в рот. Бабушка ругалась:
   – Что ты даешь-то ему, леший? – и даже пыталась отнять серу. – Всякую гадость принесет и ребенку в рот! Ты на руки-то свои посмотри!
   – Ничего, здоровей будет! – гулко хохотал дед. – Жуй, внучок!
   Бабушка всю жизнь проработала фельдшером в больнице, была чистоплотной, боялась всяких микробов и умерла после войны от того, что случайно уколола палец иглой от шприца. А руки у деда и в самом деле всегда были грязными, обросшими до самых ногтей густой шерстью и всегда какими-то скрюченными, словно и впрямь птичьи лапы. Однако при этом они не вызывали брезгливости или отвращения, напротив, казались желанными – возможно, потому, что его лесные гостинцы становились необычайным лакомством. На вид простая сера, которую колупают с лиственниц, но когда ее приносил дед, жевал, мял и заталкивал в рот, она становилась вкуснее и слаще шоколада. Можно было жевать ее бесконечно долго и даже уснуть с серой во рту, чтобы проснуться утром от радости, что она есть и хватит еще до вечера.
   Однажды перед самой войной дед почему-то не принес гостинца, а только склонился над ним и потрепал жесткими, как клюв, пальцами за подбородок – это была ласка, от которой стало больно.
   – Нету нынче серы, – сказал торопливо. – В другой раз будет.
   Он сначала чуть не заплакал, но дед погрозил кривым пальцем.
   – Сам наколупаешь, не маленький. Я сейчас пойду бабку стращать, а ты не подглядывай.
   Он не собирался подглядывать, а хотел лишь заступиться за бабушку, если дед станет обижать. Вылез из постели, подкрался к занавеске и замер: Сыч схватил бабушку в свои когти, повалил на кровать, сам же залез сверху и стал ее давить. Пыхтит и давит, а она почему-то не сопротивляется и на помощь не зовет, а лишь стонет жалобно и шепчет:
   – Ой, Федор, да когда же ты угомонишься...
   От такого зрелища стало страшно и чудно, он залез под одеяло, накрылся с головой, а дед настращал свою бабку, подхватил заготовленный мешок и улетел.
   Она потом наказывала, предупреждала, чтоб молчал и никому не рассказывал про него, но все соседи уже откуда-то знали, что ночью прилетал Сыч, и громко, с удовольствием это обсуждали, а ему почему-то было стыдно.
   Потом Сыч куда-то улетел и больше ни разу не появлялся.
   И вот дядя поднес ему зеркало.
   – Ты деда своего помнишь? Гляди теперь сам. Похож?
   Схожести с дедом он тогда не нашел, но увидел, что на лбу лежат чужие, седые волосы. Дядя не стал наказывать племянника ремнем, для чего и был вызван, и матери запретил, мол, когда люди в один момент седеют, значит, сильно переживают. Он подстриг его наголо в надежде, что отрастут волосы прежнего, русого цвета, но когда они отросли и седой чуб остался, дедово прозвище приклеилось само собой – Сыча еще помнили в Ельне. Только сначала звали Сычиком, видно, потому, что еще был подростком, а уж когда попал в ФЗО и повзрослел, то стал Сычом.
   Во сне Рита звала его этим забытым прозвищем...
   Когда разбитая каменка приснилась в первый раз, Сергей Борисович проснулся в сильном возбуждении, пометался по спальне, с мыслью немедленно позвонить жене, но вспомнил, что она вместе с дочерью улетела в Германию.
   Он был слишком далек от всяческих толкований снов, ибо видел их очень редко и уже много лет жил с ощущением усталости, отчего всегда спал крепко, без сновидений, и где угодно – в машине, в гостиницах, в самолете, на даче или реже в комнате отдыха и столичной квартире. Поэтому никогда и не подозревал, что сны могут волновать, захватывать воображение и притягивать к себе мысли. Он долго лежал в постели под впечатлением и даже пытался разгадать сон: вспоминал, что говорили бабушка и мама, а они иногда по утрам обсуждали приснившееся. Но ничего конкретного вспомнить не мог, если не считать расхожего суждения, что покойники снятся к непогоде: Рита Жулина и дед умерли хоть и в разное время, но уже давно.
   А на улице и впрямь моросил холодный и хилый октябрьский дождик. Чуть обвыкнувшись со своим новым, непривычным состоянием, он встал, натянул поверх пижамы теплый халат и в это время случайно увидел себя в зеркале: седые, густые и встрепанные волосы к шестидесяти шести годам начали желтеть, и сейчас, после беспокойного сна, он и впрямь походил на всклоченную птицу. А если еще отпустить бороду, то, пожалуй, станет похож на своего страшного и таинственного деда – каким он казался в детстве и теперь снился на дороге...
   В это время заглянул начальник охраны, беспокойно поинтересовался о самочувствии и тут же вызвал врача. Охрану у него сменили несколько месяцев назад, впрочем, как и личного доктора, поэтому он не мог быть с ними откровенным и про сон о дороге не сказал ни слова. И только когда врач начал мерить давление, неожиданно для себя спросил:
   – А что, похож я на птицу?
   – На птицу? – будто бы насторожился тот. – На какую, Сергей Борисович?
   – На сыча.
   Доктор что-то заподозрил, но сделал вид, будто занят. Конечно, этот никогда не скажет правды и никогда не нарушит инструкции. Сергей Борисович вдруг мстительно подумал, что непременно даст команду убрать его от себя, да вообще из Кремлевки. Отправить в какую-нибудь районную поликлинику!
   И тут же посожалел, что Горчакова теперь нет и наказать доктора некому...
   Приняв таблетки и оставшись в одиночестве, он снова глянул в зеркало – похож. И особенно в профиль!
   В туалетной комнате его ждала Лидия Семеновна, приборы для бритья уже разложены на стерильной салфетке, и пенистый крем выпущен в фарфоровую мыльницу. Все последние годы так начинался каждый день, и сейчас, хмуро взглянув на приветливую и почему-то не замененную парикмахершу, бриться он отказался.
   – Но массаж обязательно, Сергей Борисович, – настоятельно заявила она, подкатывая специальное кресло.
   Он нехотя и привычно сел, откинул голову и закрыл глаза. Руки у Лидии Семеновны сегодня почему-то были холодными, но голос, как всегда, теплый. Она приезжала по утрам всего на час, и не только для утреннего туалета, бритья, стрижки и укладки; в обязанности штатной парикмахерши входила задача поднять ему настроение, зарядить на весь день всевозможными энергиями, поэтому под легкомысленным халатиком у нее не было бюстгальтера. Все было продумано до мелочей, и в недалекие прошлые времена это как-то настраивало на бодрый, бравурный лад, и он иногда позволял себе нежно похлопать ее по бедру, но далее дело никогда не шло, ибо все придворные цирюльники были в офицерских погонах. А он хранил верность жене.
   – Почему вы сегодня не бреетесь? – бархатным голоском спросила Лидия Семеновна.
   – И завтра не буду, – отозвался он, хотя собирался спросить, отчего у нее такие руки.
   – Вот как? – рассыпался ее веселый и когда-то располагающий к себе смех. – В таком случае, Сергей Борисович, у вас вырастет борода.
   – Хоть какое-то занятие – растить бороду.
   У него было сиюминутное желание рассказать свой сон, но ледяные руки, накладывающие горячие салфетки, остудили его.
   На следующую ночь ему опять приснилась дорога в Образцово – петлистая, длинная и разбитая вдрызг танковыми гусеницами. Дед опять отнимал Риту и совал жвачку...
   И на сей раз он не досмотрел сон, однако проснулся уже с чувством полного опустошения, когда ничего не хочется, даже поправить затекшую от неудобной позы, онемевшую руку.
   Подобное состояние он испытал однажды, когда хоронили Баланова. Девяностолетний старец лежал в гробу как живой, с красным от натуги лицом, отчего казалось – сейчас выплюнет из горла неведомую пробку, отдышится, отпыхается и встанет. Правая рука покойного почему-то была сжата в кулак, словно и сейчас он кому-то грозил: «Смотрите у меня! Вот сейчас поднимусь и покажу вам!» Сергей Борисович непроизвольно ждал этого, когда было прощание с телом, потом когда шел за гробом, и лишь на Новодевичьем, когда ударил первый ружейный залп, он вдруг встрепенулся вместе со всеми кладбищенскими воронами, мысленно взлетел и вместо томительного, гнетущего опустошения ощутил в себе какой-то липкий, граничащий с цинизмом, саркастический дух.
   Именно в тот миг он вспомнил Ангелину и сакральный, непостижимый для европейского ума, обычай народа майя – вскармливание предатора. Когда верховный жрец считал, что преемник уже получил достаточное количество фермента, то сжимал кулак и не давал пищи ученикам, но они все равно еще по привычке тянулись к руке, словно отлученные от груди младенцы.
   И вот, вспомнив индейцев и свою жизнь в Мексике, Сергей Борисович лишь на похоронах наконец-то определил статус своего покойного покровителя. Официальных должностей, исполняемых обязанностей, в том числе и почетных, в разное время, впрочем, как и прозвищ, у Баланова было множество, но все они никогда не выражали сути его основного и вечного предназначения. И награды, густо осыпавшие бархатные подушки, не выражали заслуг этого краснолицего старца. Чаще всего покойного при жизни называли серым кардиналом, «интерпрайзом», имея в виду непотопляемый авианосец, архитектором, и даже существовало выражение – «попасть под балан», то есть под гнев или расправу этого малозаметного и влиятельного человека, где под баланом подразумевалось бревно.
   А он всегда был предатором, тем самым кормящим жрецом и носителем таинственного фермента, способного перестраивать генетическую структуру.
   Озаренный этой внезапной и саркастической мыслью, Сергей Борисович там же, на кладбище, начал непроизвольно озираться, ибо знал, что предатор не мог уйти в мир мертвых, не оставив после себя обожествившегося преемника. Но никто из вскормленных жрецов, в том числе и сам наследник, до поры до времени не имел представления, кто из них получил этот фермент верховности. И сейчас, на похоронах, это стало своеобразной игрой – угадать, кто же из его окружения истинный последователь Баланова. Стоявший рядом министр финансов Варламов после третьего залпа неожиданно заплакал, но сдержанно, по-мужски: слезы только навернулись, заполнили все пространство между прищуренных век, сделав глаза водянистыми, однако ни одна капля не упала. Варламов заметил, что за ним наблюдают, достал платок, деловито высморкался и проворчал:
   – Я, как всегда, опять простыну на похоронах...
   «Это он!» – в тот миг подумал Сергей Борисович.
   Однако Варламов зачихал, пряча лицо в платок, а когда прочихался, глаза оказались совершенно сухими, только нос покраснел.
   Нет, не он, ибо предаторы не плачут и не простывают...
   И тут взгляд натолкнулся на председателя верхней палаты Суворова, который стоял над могилой, куда опускали гроб, имел скорбный вид, но при этом, как показалось, что-то жевал, словно напоследок успел слизнуть пищу с руки верховного жреца. В это время к нему склонилась престарелая родственница Баланова, что-то спросила, и когда Суворов к ней обернулся, стало видно, что у него просто играют желваки на сухих, впалых щеках – верно, стискивает зубы, показывая горечь утраты...
   Гроб опустили, надо было склониться, взять щепоть земли и бросить в могилу, но он все еще стоял и озирался. Наверное, это было нехорошо, несерьезно и не к месту – стоять у гроба своего покровителя, которому многим обязан, с внутренней, злой ухмылкой разглядывать близких покойному людей, да еще и осуждать их. Но в тот момент он ощутил некий протест, поскольку сам не чувствовал искренней скорби и не видел ее на лицах собравшихся.
   И тут внезапно он заметил, что вся похоронная процессия пытливо смотрит на него – одновременно десятка три взглядов скрестились в одну точку.
   «А может, это я? – с мрачной усмешкой подумал Сергей Борисович. – Иначе что бы они так глядели?»
   – Бросьте землю, – шепотом подсказал генерал Горчаков, стоявший за правым плечом.
   Сергей Борисович непроизвольно и резко обернулся на его голос и замер: на роль нового верховного жреца более всего годился начальник службы безопасности! Ибо частенько, не без гордости, сам себя называл последним учеником Баланова. Да и чем-то неуловимо похож: желтоватое, невыразительное лицо, неуловимый, направленный в переносицу взгляд и вечно затаенная, скрытная мысль в глазах.
   Покойный при жизни был такой же невзрачный, бледный, словно из него выпили кровь, и раскраснелся лишь после смерти: можно было целый час проговорить, вроде бы присмотреться, но потом выйти за порог кабинета и не вспомнить лица...
   – Бросьте землю в могилу, – настойчивее повторил генерал. – По обычаю...
   Он послушно кинул щепоть песка из подставленной чаши и тихо произнес:
   – Бери и помни.
   Но Горчаков услышал, склонился к уху и удовлетворенно сказал:
   – Вы выиграли, поздравляю.
   – Это ты о чем? – спросил Сергей Борисович.
   – Но вы же ломали с покойным куриную косточку?
   Ответить он не успел, поскольку в это время попросили чашу с песком и генерал понес ее к стоящим у могилы людям.
   Словно по команде все присутствующие стали торопливо швырять землю – оказывается, ждали, когда первым бросит Сергей Борисович. А он отступил в сторону и вновь стал рыскать взглядом по разреженной, мельтешащей толпе. Один только глава Администрации Президента, Владимир Сергеевич, не подпадал под подозрение, поскольку был человеком молодым, новым и взирал на похороны с гримасой законченного нигилиста. В остальных можно было найти какие-то знаки, приметы, выдающие предатора, хотя на кладбище были только родственники, приближенные к покойному, либо как-то связанные с ним люди – всего человек сорок, не считая усиленной охраны.
   И примерно столько же потом было на поминках. За исключением родственников Баланова, Сергей Борисович здесь всех давно и хорошо знал, однако крадучись продолжал рассматривать присутствующих и неожиданно находил в них не замеченные ранее черты лица, особенности поведения и привычки. Толстый Варламов, оказывается, очень похож не на Слона, как его за глаза называли, а на Черчилля, особенно в профиль, только сигары и военной фуражки не хватает; у Суворова ничего нет от своего знаменитого однофамильца-полководца – напротив, лицо длинное, с тяжелой нижней челюстью, широкий лоб немного скошен назад, прикрыт жестким волосом, и все время ходят желваки. На роль предатора такой вполне подходил, к тому же был близок к покойному и, по сведениям Горчакова, в последнее время встречался с ним чаще, чем сам Сергей Борисович.
   Кормился?..
   На языке майя науаль, а если точнее, то на его наречии, употребляемом индейцами оло, таинственный верховный жрец, хранитель Пятого солнца, а вернее, знаний и традиций, назывался «ах кин» или «ах кон»; слово «предатор» считалось аналогом, но из-за содержательной скудости английского не совсем точно отражающим внутренний смысл. Ангелина говорила, что в этом понятии есть не только суть надзирающего или зрящего хищника, но еще и его божественная, сакральная суть, что-то вроде грозного божьего ока. В Мексике она занималась изучением загадочных традиций, сохранившихся у потомков народа майя, но Сергей Борисович тогда был убежден, что ее научный интерес к коренным жителям Мексики – не что иное, как прикрытие, позволяющее почти свободно разъезжать по всей стране, забираться в глухие уголки сельвы и встречаться с самыми разными людьми – местными политиками, учеными, военными и более всего с индейцами. На самом деле у Баланова, ее родственника и одновременно руководителя, были совсем иные цели, о тонкостях которых по своему, хоть и высокому, положению полномочного посла СССР Сергею Борисовичу знать не полагалось. Он мог только догадываться, что коль индейцы Мексики, а также Перу и Гондураса бьются за свои права, то тут прежде всего политические интересы. Грубо говоря, надо было контролировать и направлять эту борьбу в нужное русло, вовремя подбрасывать правильные идеи, финансы и оружие. Потому что, с другой стороны это же делали американцы. Однако Ангелина была его женой, кое-что рассказывала о своих поездках, встречах и находках, а иногда проговаривалась или размышляла вслух.
   Как-то раз они поехали вместе по древним городам майя полуострова Юкатан, посмотреть на чудеса Нового Света, которых здесь хватало. Сергея Борисовича сначала как-то странно поразили созвучия в названиях: существовал город Чичен-Ица и был даже Священный Сенот – глубокий естественный колодец, заполненный водой, куда бросали жертвы богам – людей, золото и прочие драгоценности. Не зная колеса, не имея прирученных слонов, лошадей и прочей тягловой силы, древние майя как-то умудрялись перетаскивать на значительные расстояния огромные каменные глыбы, как-то обрабатывать их без железных орудий труда и подгонять друг к другу так, что не всунешь лезвие ножа. Они возводили пирамиды, строили стадионы и замечательные дороги, выкладывая их плитами, в том числе и высоко в горах, в совершенстве знали математику, геометрию, астрономию, владели письменностью, искусствами и одновременно приносили в жертву богам своих соплеменников, причем сразу многими тысячами. С этих самых пирамид, где у живых людей вырывали сердца, кровь текла рекой, отрубленные головы насаживали на колья и выставляли на обозрение. А народ тем временем собирался вокруг, пел, плясал и радовался. В общем, жизнь мешалась со смертью, дикость – с высшими знаниями.
   И самым таинственным было то, как управлялось подобное общество, поскольку у майя не существовало привычных миру государственных институтов, а уклад жизни чем-то напоминал один большой муравейник, где каждая особь сама по себе ничего не значила и лишь выполняла определенные функции, от сих до сих. И была при этом счастлива безмерно – иначе бы эта цивилизация не существовала.
   Сергея Борисовича тогда потрясла не сама технология, как у майя выкармливался предатор, – внезапная откровенность Ангелины и тот факт, что Баланова на самом деле интересует не борьба индейцев, а государственное устройство, форма и, самое главное, природа власти давно сгинувшей цивилизации. И этим же озабочены Соединенные Штаты: американские экспедиции рыскали по всей Мексике, соседним странам и особенно по Юкатану, за свои деньги вели раскопки, проводили дорогостоящие исследования и уникальные экспертизы.
   Коммунистам было мало идей коммунистических, капиталистам – капиталистических.
   А верховного жреца, ах-кона майя, выкармливали так: когда подходил определенный срок и прежний предатор высматривал на ночном небосклоне особое положение звезд, то собирал в свой уединенный в сельве, тайный монастырь сыновей-первенцев из семей жреческого сословия и два раза в день кормил их со своей руки. Он был для них живым богом на земле, однако пищу при этом готовил сам, соблюдая таинство ее рецепта, а состояла она сначала просто из кукурузной каши с перетертыми зернами какао. Утром равноправные и совершенно обезличенные, как муравьи, но будущие владыки майя становились лицом к восходу и кормили богов своей кровью, прокалывая себе верхнюю плоть половых органов. После чего ах-кона приносил вазу с кашей, черпал ее ладонью, впихивал каждому в рот и заставлял вылизывать руку. На вечерней заре повторялось то же самое, разве что жертва богам теперь источалась из проколотого языка. Никакой другой пищи ученики не употребляли под страхом смерти и изнеможенные от голода и частых кровопусканий едва передвигали ноги. Смысл их существования сводился к ожиданию, когда явится повелитель и перед устами возникнет горсточка маисовой каши, однако теперь сдобренная свежей, теплой кровью ах-кона: через двадцать лун он начинал выкармливать учеников, как богов, жертвуя им свою собственную жизнь, для чего делал прокол в ребре ладони. И еще двадцать лун, теперь уже не воздавая жертвы богам, они вкушали эту сакральную пищу, еще тщательнее вылизывая руку, отчего заметно поправлялись и обретали силу. Когда же заканчивался и этот срок, а верховный жрец становился немощным и слабым, он все равно питал их своей кровью, однако теперь начинал подмешивать в кашу растолченные зерна ипекакуаны – рвотного средства. После таких завтраков и ужинов учеников выворачивало наизнанку, плоть очищалась и на них нисходили прозрения: они видели будущее на многие сотни лет вперед. Те, кто просто запоминал и мог рассказать, что ожидает народ майя, становились впоследствии оракулами; те же, кто был способен изменить грядущее, например избегнуть войн, болезней и прочих потрясений, переходили в разряд владычных жрецов.