Он собирался построить в Бернгардовке дом. Конечно, сам цыган деревья не рубил и не пилил, а нанял мужиков из села и жил у нас, присматривая за их работой.
   Дед Иван в ту зиму увез мои сухие балки, и топили мы экономно: пока жгли плиту, было тепло, а к утру изба промерзала насквозь. Класть цыгана было некуда, на полу, на сене спать он отказался, а ждал, когда чуть остынет плита, и ложился на плиту, на чугунные конфорки, и жарился на них, пока они были горячие, как грешник в аду. А в середине ночи вставал с остывшей плиты и так стучал зубами от холода, что будил нас.
   Утром, едва светало, цыган, перепачканный, в саже, отправлялся в лес тормошить в работе мужиков.
   Зима была вьюжная, цыган одет легко, и он попросил у меня старый шарф, который прислала мне мать. Я был тоже одет не слишком тепло, шарф был единственной моей теплой зимней вещью, но я дал его цыгану и больше не видел ни шарфа, ни цыгана: в тот день он увез спиленный лес в свою Бернгардовку.
   Вначале я очень обиделся на цыгана. Мне казалось, он просто надул меня: занимая шарф, он уже тогда знал, что его не вернет.
   Дни шли, а я ждал цыгана, ждал, что он приедет, отдаст шарф и поблагодарит меня за добро. Но кончилась неделя, другая, цыган на кордоне не появлялся, и я усовестился, что так плохо думал о нем. Я понял, что цыган оставил себе шарф не потому, что он ему был нужен, подумаешь, старый шарф, какая ему цена! - он оставил его как добрую память о нас с дедом, о кордоне, о ночевках на чугунной плите - не каждому удается поспать на раскаленных конфорках.
   Пока я думал о цыгане плохо, мне самому было плохо, будто не он взял у меня шарф и не вернул, а я. Но стоило мне переменить о цыгане мнение, и я стал думать о нем хорошо, и мне тоже стало хорошо, весело. Я утвердился в вере, что оба мы поступили правильно: я дал ему шарф, он оставил его у себя. Было бы гораздо хуже, если бы случилось иначе.
   30
   В поисках Сильвы, в беготне по лесным кварталам я разбил флотские ботинки и ходил по лесу в тапочках. Ногам было легко, и я, словно бабочка, порхал над землей, но в тапочки набирались Камушки, хвоинки и прочий лесной мусор и мешали ходить. Когда я вяз в болоте, тапочки сваливались с ног, а при рубке топор так и норовил попасть по незащищенной ноге. В зарослях возле речки было полно змей. Я не раз натыкался на них, а однажды неосторожно наступил на гадюку, она укусила меня ниже щиколотки и чуть не отправила на тот свет. С большой опаской ходил я по лесу, избегая зарослей, а наступив на какую-нибудь ветку и приняв ее за змею, подпрыгивал, как заяц.
   Жить в лесу без сапог было плохо. Я мечтал о сапогах, купить их у меня не было денег. Но я не отчаивался. Я всегда считал, что главное богатство у человека не деньги, а ясная голова и трудовые руки. Если у человека есть на плечах голова, а руки не боятся мозолей, можно считать, что он родился в сорочке. Очутись он на Северном полюсе или в пустыне, он не пропадет. В голове моей созрел план. Весной в огороде я посадил морковь. Я решил, как только она созреет, продать часть урожая, а на вырученные деньги купить сапоги. Почему я посадил морковь, а не петрушку, укроп, капусту, лук, сельдерей, огурцы, помидоры? На это были причины. С детских лет у меня к моркови особенная любовь. В голодные военные годы она была для нас, ребятишек, и хлебом и сахаром. И мы мечтали о ней, как иные мечтают о миллионах. Она и сейчас для меня слаще всех сладостей на свете.
   Я хорошо потрудился: в старом ведре наносил конского навоза, взбил землю, как перину; едва морковь проклюнулась, прополол. А дальше она росла сама. Я с нетерпением ожидал появления моркови, колупал пальцем землю, желая убедиться, набирает ли она полноту; рисовал в своем воображении картину, когда я выкопаю морковь, отвезу ее на базар, продам и куплю сапоги, не резиновые, в них быстро потеют ноги, да и в носке они недолговечны, а кирзовые, с яловыми головками, на один размер больше, чтобы зимой надевать их на две портянки. Если не давать сапогам задубеть, заскорузнуть, сушить их не на жарком огне, а на медленном, смазывать жиром, да при теплых портянках, - ноги сидят в них в сухе и в тепле, пальцы не мерзнут, пятки не немеют и ход быстрый - куда там флотским ботинкам!
   Однажды я глянул на грядку и чуть не обомлел. На морковной грядке вместо моркови торчал красный сапог. Я подумал, что это мне показалось, не может в огороде вырасти сапог, да притом красный, это было бы для меня слишком хорошо. Могли вырасти ботинки, тапочки, зимняя шапка в конце концов, но не сапоги. Я протер глаза: может, это был все-таки не сапог? Нет, это был сапог. Я мог дать голову на отсечение, что сапог. Я вытащил его из земли, прижал к груди - вот драгоценная находка! Рядом торчал второй сапог, третий. Я не сомневался в хорошем урожае; агротехнические работы я выполнил добросовестно, навозу в землю добавил больше нормы, а навоз у Сильвы был особенный. Если справедливо выражение "навоз бога обманет", то оно целиком могло быть отнесено к навозу моей кобылы. Это был не навоз, а дрожжи, способные вдохнуть жизнь в любое тесто. Но предположить, что он окажет такое воздействие и взрастит мне сапоги, я не мог. Я был рад, что теперь мне было в чем ходить. Правда, мне не очень нравился цвет сапог, красные сапоги сейчас в моде у женщин, но кто в лесу обращает внимание на моду.
   Я выкапывал сапоги, а сам думал: "Что же, собственно говоря, представляет собой жизнь? Час назад у тебя не было ни копейки, ты мечешься, ты волнуешься, ты не знаешь, как быть, мрачные мысли тебя одолевают, ты думаешь о смерти, проклинаешь судьбу, а глядь, перед тобой сто рублей. И ты снова жив, снова весел". Не скажу, чтобы я всегда был таким розовым оптимистом, случалось, и у меня были черные дни, и меня гнула судьба, но я никогда не давал ей овладеть мной полностью. Главное, не отчаиваться. Жизнь намного мудрей и добрей, чем мы о ней думаем. И хоть мы иногда в дни сомнений и стонем, и проклинаем ее, где-то в глубине души верим, что она не так уж плоха и в нужную минуту не покинет нас, не предаст, а одарит сполна. Конечно, кому снятся кисельные берега и молочные реки, тот может ждать их хоть до потопа. Но кто неприхотлив и незатейлив и мечтает о малом, о самом необходимом, тот может быть уверен, что добра хватит и на его долю.
   Теперь я был несметно богат сапогами. Я бы мог менять сапоги каждый день, и мне бы хватило их до конца жизни, я бы мог, нагрузившись сапогами, ходить по городам и весям и одевать босоногих. Мало ли их еще на свете! Конечно, будь в моей власти, я бы не ограничился раздачей сапог: одеть нагих, обуть босых, напоить жаждущих, проводить мертвых - не в этом ли наша задача?
   Задумано - сделано. Я нагрузил сапоги в мешок и отправился в село. Дорога предстояла длинная, и мне ее вполне хватило, чтобы подумать: как, между кем распределить сапоги. На первом месте был Василий Соловей. Семейка у него была по нашим временам огромная - двенадцать детей и все мал мала меньше. Лишь старшая дочь работала в Ленинграде на заводе "Светлана" и помогала отцу. За Соловьем следовала семья Смирнова, у него семь детей. Вдова погибшего шофера Никулина - четверо детей, Буров - трое детей. Дальше шли Коровины, Ненашевы, Дудкины. Сложность заключалась не в том, чтобы наметить, кому нужны сапоги, в конце концов их можно было предложить любому встречному, а в том, как отдать сапоги, под каким соусом все это сделать. Прийти и брякнуть: вот, мол, выросли у меня в огороде сапоги, возьмите, может, пригодятся в хозяйстве, а мне не нужны. А кто этому поверит? Где это видано, чтобы в наше время в огороде вырастали сапоги и какой-то лесник носил бы их по селам и предлагал бесплатно? А кто и поверит - возьмет ли? Сейчас какая ни есть, а у каждого обувка найдется. Принесешь сапоги, а они скажут: "Зачем с барахлом пожаловал? У нас своего деть некуда. Мы теперь в сапогах только грязь топчем, а в остальное время в модных туфлях щеголяем". А иным и надо, так не возьмут из гордости. Соловей первый откажется. "Я, - скажет, - не нищий, хоть живем мы бедновато, да все свое. Ступай, добрый человек, своей дорогой, не вводи меня в грех".
   Вводить Соловья и других в грех мне не хотелось. На моей памяти еще была свежа злополучная история с Володей Филиным. Вот кто болел за людей и ратовал за любовь и счастье. Куда мне с ним тягаться! Он жил вдвоем с женой, и жили они дружно, я не помню случая, чтобы они когда-нибудь поссорились, но у Володи с зимы скапливался такой запас неистраченной любви, что для одной жены этого было много. Каждый год, когда наступала весна, Володя запрягал в телегу лошадь, запевал: "О, не буди меня, дыхание весны" - и отправлялся по окрестным местам, переполненный любовью, как бочка в хороший дождь. Он не пропускал ни одного человека, чтоб не объясниться ему в любви, будь это грудной ребенок или древняя старуха, ни дерева, ни камня, ни цветка; он обнимал березы, землю, он признавался в любви ветру, облакам, птицам, он считал, что человек не должен таить в своем сердце любви, от этого на землю приходят страдания и горе. Мужики встречали Володю неласково, ждали подвоха. Иные рассуждали так: "Знаем мы эту любовь. Все это неспроста. Сегодня он к нам с любовью пожаловал, а завтра девку испортит". Володя упорствовал, его побили. Он объяснялся в любви, его гнали со двора. А через некоторое время нашли в лесу придавленным сосной. Сам ли он угодил под сосну или кто-то ничтожный посмел поднять на него руку, так и осталось неизвестным.
   Я боялся не ответа. Умереть за доброе дело никогда не страшно. Я боялся, что не примут мои сапоги, как не приняли Володину любовь. А куда мне их девать? Склад устраивать? Хранить под замком? Солить, как грибы? Я всегда жил самым необходимым. Мне вполне хватало одной кастрюли, одной ложки, одного одеяла. Это вполне разумно, когда у человека есть то, что ему надо. Что бы я стал делать, если бы у меня было не одно одеяло, а два? Повесил бы на стене и любовался, глядя на него? А другой, несчастный, укрывался бы в это время каким-нибудь старым бушлатом?
   Зачем мне второе одеяло, зачем вторая подушка, вторая ложка, вторая вилка, ведро, сапоги, если у кого-то нет и одного? Зачем это люди набивают себя барахлом, тонут в нем и утопают? Когда умрет в человеке эта скаредность, жадность, отвратительное накопительство; все он готов присвоить, прибрать холодильник, машину, деньги, все спрятать в сундучок. Бедняга, он тянет к себе вещи, он дрожит над ними, как будто вещи способны дать ему истинное счастье. И не понимает, что сам становится прахом. Нет, такая жизнь не по мне. Пронеси меня стороной! Я не нажил в лесу никакого богатства. Не скопил денег, не купил машину, не построил дом. Я живу в служебном помещении, из которого меня могут попросить в любой момент, у меня стол и кровать, которые я сделал сам, все остальное мне дали добрые люди или я нашел в лесу. Я беден, но, честное слово, я не стыжусь своей бедности, не терплю из-за нее неудобств и готов так прожить до конца дней.
   Пораскинув немного умом, я решил разнести сапоги незаметно, тайком. Я дождался ночи и, когда ночь легла на село, крадучись, как вор, обошел все дворы. Я оставлял сапоги на крылечке, на самом видном месте, чтобы хозяева, проснувшись, сразу увидели их. Я угадал точно. Когда я обошел дворы, у меня осталось два сапога, как раз для меня. В радостном настроении я зашагал домой. Все сложилось очень удачно. Я людей оделил и себя не обидел. Такое случается не часто. Я шел, погрузившись в свои думы, как вдруг заметил, что я что-то жую. "Что бы я мог жевать?" - подумал я. В карманах у меня было пусто. А в руках, кроме пары сапог, ничего не было. Уж не ем ли я сапоги? Я глянул на сапоги - один сапог был надкушен. Я поперхнулся. С минуту мне надо было, чтобы убедиться, что я ем сапог. Но я еще не верил себе. Не может быть, чтобы я ел сапоги. Что это за еда? Опилки в томатном соусе попробуй, гвозди, жаренные в сливочном масле... Я помнил, как во время войны был страшный голод, мы варили кожу, ели столярный клей, но сейчас не было войны. Правда, я был голоден, я не ел с утра, но не настолько же, чтобы есть несъедобные сапоги. Я хотел выругать себя за невоздержанность, что так распустился, и тут заметил, что сапоги не только съедобны, напротив, очень съедобны, вкусны и сладки. Это меня озадачило. Соблазн одолевал меня попробовать еще. С одной стороны, я чувствовал себя неловко. Есть сапоги... все-таки они предназначены для носки, а не для еды. Но, с другой стороны, я был голоден и сапоги были очень вкусны. Я одолел смущение и осторожно откусил разок. Сапог был сладок. В короткое время я живо расправился с ним.
   Утром село всполошилось. Чудесное появление сапог встревожило сельские умы. Бабка Карпиха, пользуясь случаем, открыто заявила, что сапоги - дар божий за неустанные ее труды и моления. Более трезвые люди поговаривали: не подкинул ли эти сапоги троюродный дядя Архипа Жукова, заморский богач Жуков, приезжавший подышать дымом отечества из далекой Америки? Не пытается ли этот толстосум своими подарками купить советских людей? Милиционер Козырев, по долгу службы, не оставил без внимания и такую версию: не совершено ли где преступление? Не ограблен ли магазин? Для выяснения он потребовал, чтобы все сапоги были доставлены к нему во двор. Но так как сам Козырев был наделен парой сапог, а в своем неучастии в предполагаемом преступлении был уверен, и вполне справедливо, - велел забрать сапоги обратно.
   Успокоились на том, что отнесли небывалый случай с сапогами к неразгаданным тайнам природы, разобраться в которых по силам только науке. С этой целью о сапогах была написана и напечатана в газете заметка под рубрикой: "Всё ли мы знаем?".
   Против моего ожидания, от сапог никто не отказался, никто их не выбросил. Бабка Карпиха повесила сапоги в красный угол, где когда-то висела икона богоматери, вымененная у бабки вездесущими собирателями русской старины. Женщины и дети щеголяли в сапогах в праздник и будни. Мужики тоже не брезговали удобной обувью, от частой носки и грязи они у них быстро почернели, так что и тут все обошлось хорошо. А одна девушка вышла замуж. В сапожках она оказалась такой видной и симпатичной, что, неброская раньше, сразу выделилась среди местных невест.
   Мне же ходить в сапогах не пришлось. Виной тому мое ненасытное чревоугодие. Зато я попробовал вкусных сапог. А ходить по лесу можно и в тапочках!
   Меня спросят: а как же морковь, ведь сеял-то я морковь, а не сапоги, уродилась ли морковь? Нет, не уродилась. И я этому был даже рад. Во-первых, потому, что везти ее продавать я бы все равно не повез. На это нужно время и особый торговый талант, которым я не обладал. А во-вторых, если говорить совсем откровенно, она и не могла родиться. Почему? Потому что весной, сея морковь, я больше мечтал, чтобы у меня были сапоги, а не морковь. Я ждал сапог, и они явились. Чуда тут никакого не произошло, оно и не могло произойти, в чудеса я не верю. Просто земля дала мне то, чего я хотел.
   31
   Беден мой язык, ох как беден! Не русский язык беден, он как раз велик и могуч, им можно выразить даже то, что невозможно выразить. Как молчание, он красноречив. Беден язык у меня, и я с усилием втискиваю слова и порчу, все порчу. А ведь иногда как хочется запеть соловьем, защелкать, засвистать. Но таланта мне на это не дано. И уж лучше бы не браться мне за свою писанину, а помолчать. Посчитать, что все и без меня написано, будет написано, каждый день пишется книга в моем лесу на кордоне. Ее пишет день, пишет солнце, пишет ночь со звездами, ее пишет лес. Но мелкое самолюбие не позволяет мне молчать. Я зажимаю себе рот рукой, связываю руки, я говорю себе: "Умолкни, жалкий воробей, дай слово сказать соловью" - и не подчиняюсь себе. Тщеславие ли, самоутверждение ли заставляет меня браться за перо и марать листы бумаги? Я знаю, что с каждым словом я не только порчу книгу, но и не даю хода той книге, которую пишет лес. Вдруг люди, читая книгу про мое бездарное времяпрепровождение в лесу, про мои ничтожные страхи и еще более ничтожные победы, не смогут из-за недостатка времени прочесть книги той, что пишется изо дня в день природой. "Успокойся, - говорю я себе, - оставь дело, в котором ты не силен, тебе ли тягаться с этими мастерами, смири свою гордыню". И когда я говорю так себе, в моей голове нет на это ни одного возражения.
   И тут я, конечно, преступник. Не пиши я эту книгу, лес, день, звезды, травы обязательно бы написали свою, и она была бы самой прекрасной книгой на свете, но они видят мое жалкое старание и откладывают работу до срока. "Что с ним делать? - говорят они. - Если ему невмоготу, если он жаждет излить себя на бумаге и старается запечатлеть свои подвиги, пусть пишет, мы не будем ему мешать, мы подождем". И я понимаю - я виноват, что самая прекрасная книга еще не написана, из-за меня она не написана, потому что я не смог молчать. А иногда мне приходят противоположные мысли, и я думаю: да я ли пишу книгу? Конечно, рука моя движет пером по бумаге, но пишу-то книгу не я. Ее пишет лес, что шумит под ветром, ее пишут травы, что поднялись весной, ее пишут земля, ветер, звезды. А я к этой книге не имею никакого отношения.
   32
   При мне у Сильвы родились два жеребенка: Рыжик и Айва. Вначале я Айву назвал Апрелем и оконфузился. Жеребенок родился в солнечный апрельский день, ему судьбой было уготовано быть Апрелем. Когда жеребенок отошел от матери, я отвез его в лесхоз. Завхоз Васильев, выписывая на жеребенка паспорт, бегло, но внимательно его осмотрел и, к моему великому смущению, заявил, что жеребенок представитель не мужского, а женского пола и не имеет права называться Апрелем. Тогда Апреля переименовали в Айву.
   Рос жеребенок легко, был резв и проказлив. Рано утром, когда я спал, он, приученный мной к лакомству, стучал копытцем в ступеньку крыльца и требовал, чтобы я вынес ему горбушку хлеба или кусочек сахара. Так что пока жеребенок был на кордоне, я просыпался не с восходом солнца, а под стук его копытца. Этим он и был примечателен. Вообще все дети у Сильвы были чем-то примечательны. Вертолет был с бельмом, но видел лучше зрячих. Рыжик умел предсказывать погоду, у Венеры каждый год вырастал на хвосте волос из чистого золота, Буран улыбался, когда ему показывали кулак, Снегирь решал в уме дифференциальные уравнения.
   Айва была младшей дочерью Сильвы, Стрелка - старшей. Стрелку держал лесник Костя Маслов. Когда я пришел к Маслову объяснить свое бедственное положение - Сильвы я, как ни старался, не нашел, - он задумчиво сидел на завалинке. Я сказал ему, что у меня пропала Сильва, на что он мне ответил, что погода становится неустойчивой, вот-вот пойдут дожди. Я сказал, что я не могу найти Сильвы, она как сквозь землю провалилась. Костя ответил, что урожай на картошку в этом году будет, по-видимому, хороший. Я спросил Костю: не даст ли он мне Стрелку, я хотел съездить на дальние выпасы и посмотреть, нет ли там Сильвы, не гуляет ли она с совхозными жеребцами. Костя ответил, что войны в ближайшее время как будто не предвидится.
   Я понял, что мне с Костей не договориться, у него полно своих забот, и Стрелки мне не видать как своих ушей. Я сказал, что отправляюсь домой. На это он мне ответил, что жена его уехала погостить к теще, его две недели мучает радикулит, а у него дрова и сено не вывезены. Я сказал, что помогу ему.
   Весь день я трудился в хозяйстве Кости Маслова. Я привез сено и дрова, растопил плиту и сварил ему обед, подоил корову... Когда я во второй раз стал прощаться с Костей и, попрощавшись, дошел до калитки в ограде, он вдруг вернул меня и сказал, что Стрелку он мне даст, но дальше ограды она вообще не ходит и вряд ли я смогу на ней попасть на дальние выпасы. Я заверил его, что постараюсь как-нибудь справиться.
   Выехал я поздно. Был вечер, я лежал в телеге на свежей траве. Разговор с Костей меня утомил. Стрелка лениво двигалась по дороге. Закрепив поводья, я рассеянно глядел по сторонам, пока не уснул. Я пробудился внезапно, словно меня кто-то толкнул в бок: я подумал, что Стрелка привезла меня на дальние выпасы и мне следует заняться поиском Сильвы и совхозных жеребцов, но никаких выпасов я не видел.
   Была ночь, и звезды висели прямо над моей головой. Я глядел в темноту, желая по особым приметам - сваленной сосне или пню - узнать, где мы находимся, но местность не узнавал. "Не может быть, чтобы Стрелка заблудилась и ушла в чужую сторону, - подумал я. - Этого с ней никогда не случалось". Я глянул вниз на дорогу и удивился. Дороги не было. Ни травы, ни луж, ни камушков у обочины, ни сухих опавших хвоинок. Внизу, как и вверху, сияли звезды, и некоторые из них были так близко от меня, что я бы мог, если бы захотел, дотронуться до них рукой. Звезды были и слева от меня, и справа, а впереди, прямо над головой Стрелки, светила одна особенно яркая звезда.
   Я прислушался. Тишина была необычайная. Между тем Стрелка продолжала свой путь, и в тишине я слабо различал легкое цоканье ее копыт. Это меня еще больше удивило. "Где я? Куда я попал? - думал я. - Неужели Стрелка завезла меня на небо?" Не веря своим глазам, хотел я слезть с телеги и проверить, есть ли под колесами дорога. Я уже скинул было ногу, но остановился. Прыгать просто так в бездну было рискованно.
   "Уж не сон ли все это?" - подумал я. Но нет. Я лежал в телеге, на свежей траве, медленно вертелись колеса, я видел Стрелку и ощущал ее пот. Небо как бы расширилось, опустилось. Но ни леса, ни земли, ни дороги я не видел.
   Желая убедиться в истинности происходящего и понять в конце концов, где мы находимся, - и если мы не на земле, то действительно ли на небе? вглядывался я вперед, но дальше лошадиной морды ничего не мог различить. И тут я заметил, как Стрелка, эта вечно ненасытная утроба, срывала по пути какие-то травинки и жевала их, а одна травинка прямо висела у нее на губе.
   Тут я вполне убедился, что не сплю, что все, что я вижу, есть на самом деле, но от этого мне не стало легче. "Если мы на небе, то зачем? думал я. - С чего бы это вздумалось Стрелке забираться на небесную твердь? Что бы это значило?" И еще я в первую минуту подумал, что я совершенно не желаю кататься по небу, ежеминутно рискуя свалиться куда-то вниз. Чего хорошего - торчать неподвижно в телеге и не сметь даже пройтись пешком. "Я хочу на свой кордон, - сказал я сам себе. - Я хочу видеть свои леса с перелесками, с полянами, с косогорами. Я хочу видеть речку с прибрежными лугами и высокими зарослями дикой смородины, в которых каждое утро пасутся приезжие горожане. Хочу слышать пение птиц весной, я хочу видеть старые прогнившие бревна избы, хочу сидеть у плиты и варить картошку, пусть без дела, без Сильвы, в одиночестве. Я хочу быть на земле, а не болтаться по этому пустому небу". Мне кордон показался таким милым, таким родным, что я за то, чтобы там очутиться, готов был отдать жизнь.
   Признаюсь, я был в совершенном расстройстве, не зная, что предпринять. Я уже хотел развернуть Стрелку на сто восемьдесят градусов или, как говорят моряки, сделать поворот "оверштаг" и ехать обратно, но благоразумие меня остановило. "А куда назад? - подумал я. - Где тут то, что мы на земле подразумеваем под словом "назад"? Сделав это, не попаду ли я в еще более странное место, не заблужусь ли окончательно, не буду ли болтаться в бесконечности до конца своих дней, пока не умру голодной смертью?" Мне и раньше приходилось теряться в лесу и бродить в нем по нескольку дней. И если я не знал дороги, то по горькому опыту знал, что лучшее средство выйти из леса - в спокойствии: не паниковать, не метаться в чащобе из стороны в сторону, не орать на весь лес "караул", словно тебя услышит какая-нибудь добрая тетя, а сесть на пенек, спокойно подумать, что и как предпринять. "Спокойствие, главное - спокойствие, - говорил я себе. - В жизни бывали минуты и пострашнее, и ничего с тобой не случилось, ты остался жив и здоров".
   И тут меня осенила мысль: "Если Стрелка так уверенно шагает куда-то вперед, хотя я и не знаю, куда это вперед, значит, она знает, куда идет". Я даже подумал о том, что, видимо, ей эта дорога не так уж плохо известна и она разбирается в небесных дорогах не хуже, чем в лесных. А раз так, то и волноваться не стоит. Дальних покосов она не минует, а кто знает, вдруг мне улыбнется счастье и вот так, колеся по ночному небу, встречу я какой-нибудь спутник, запущенный с родной Земли?
   Правда, лес - это одно, а то, куда завезла меня Стрелка, - другое. В лесу я бы чувствовал себя везде спокойно. В любом лесу, ближнем или дальнем, знакомом или незнакомом, я бы считал себя как дома: те же сосны, ели, кусты можжевельника, та же земля. Устал - ложись под ель и отдыхай. Захотел пить - нашел родничок и утоляй жажду. Замерз - надрал бересты, нарубил смолья, наносил сухостоя и грейся у костра. И в сосновом бору, и в еловом чапыжнике, пусть бы они тянулись на тысячи километров, я бы не потерялся, будь со мной соль да спички. Опасные звери? Но в наших лесах они на человека не нападают. Придешь в сосновый бор, и снизойдет на тебя вдохновение. Глянешь на пробегающего лося - загоришься воинственностью. Припадешь к земле - наполнится сердце любовью. Везде лес будет понятен и приятен. Нужно только, чтобы мысли у тебя были чисты, а сердце доверчиво, как у ребенка. Это я говорю не с чужих слов, а по собственному опыту. Если когда лес и враждебен, так это от незнания, от непонимания его. Конечно, и в лесу не нужно зевать. Зазевался - и попал в беду: обморозился, утонул в болоте, сломал ногу, сгорел в пожаре. Но кто когда говорил, что в лесу нужно зевать, закрывать глаза, затыкать уши? Напротив, в лесу нужно иметь уши, как у слона, глаза, как у ястреба, ноги, как у лося. И тогда ничто не пройдет мимо тебя: ни красота, ни любовь, ни счастье.
   Но небо, когда попадешь на небо (с земли кто не восторгается им!), рождает иные чувства. Деревья тут другие, земля, лоси, тропы, родники все другое. Как припасть к земле, набрести на тропу, напиться из родника, отдохнуть под деревом, надрать бересты? Где брать любовь, откуда черпать крепость духа, как не спасовать, не растеряться, не предаться отчаянию? Бездна разверзлась вокруг тебя, ты - один, и где-то сияет звездочкой мать-Земля. Тысячу раз преклонюсь я перед этими смельчаками, которые отважились ступить в звездные выси. Для меня эти люди - не люди, а боги, великаны, богатыри, прокладывающие пути в неведомое. Мог бы я равняться с ними умом, отвагой, силой? К каким дальним выпасам торопились они, какой лес охраняли?..