- Это, конечно, так, - говорит старуха, - тем плохо, а мой поступок тяжелее.
   - Пойми ты, старая, - сказал я ей, - не тяжелее, а легче. Да и вообще это не проступок, а ерунда. Подумаешь, подругу обманула. Да пойди ты с ней в следующий раз под эту самую сосну с золотой макушкой и наберите грибов вместе. И все образуется.
   - Делала. И грибы собирала, и другое многое делала, а не отпускает меня грех.
   Мне стало жалко старуху.
   - Что же теперь делать? - спросил я.
   - Казниться до гробовой доски, - ответила она.
   - Это ты еще успеешь, - сказал я. - Может, тебе в город съездить, к юристу зайти, с ним посоветоваться.
   - Ездила к юристу.
   - Ну и что?
   - А ничего. Он говорит: "Ты, бабка, меня пустяками не занимай. У меня серьезных дел хватает":
   - Вот видишь, - сказал я. - Юрист тебе правду сказал. Он человек умный. Он все законы знает.
   - Законы-то знает, а мое дело, видать, незаконное.
   - Может, тебе в санаторий путевку достать? Отдохнуть на юге, полечиться? Отойдешь ты на море, и пустяком тебе покажутся твои страхи.
   - И в санатории я была. Не помогает мне ни море, ни лекарство. Нет, наказал меня бог. Велико его наказание. Пропащая я.
   Встреть я старуху раньше, я бы посчитал ее дурочкой, выжившей из ума, посмеялся бы над ее страхами и забыл. Виданное ли дело - убиваться из-за каких-то пустяшных грибов. Никто не спорит - обманывать нехорошо, а друзей особенно. Но не такой это груз, чтобы терзаться им вечно, не небо на плечи взвалил. Обманул товарища - сознайся, и кто тебя не простит? Я и сейчас хотел посмеяться, успокоить ее в зряшном волнении, но, чем упорнее я ее успокаивал, тем грустнее мне становилось. Может быть, я не прав, думал я. Может быть, я действительно деревянный обрубок, не чувствующий страданий? И так ли уж я сам чист и безоблачно светел, как кажусь себе? Правда, я никого не убил, не обманул, не ограбил, и в мыслях не держал такое, я бы скорее голову дал на отсечение, чем решиться на злодейство, но заслуга в этом невелика. Многим ли я помог, поддержал в трудную минуту, все ли отдал людям, что кажусь себе таким красавцем?
   Ну-ка, напряги свою память, поройся в голове, может, и ты что-нибудь вытащишь, может, и у тебя рыльце в пушку? Я, например, говорил, что я не крал леса и был чист как стеклышко. А так ли? В первую зиму ко мне приехали из Дибунов двое старичков, он и она. Старики ушли на пенсию и собрались на старости лет построить дом. В лесхозе выписали им билет. Я отвел деревья. Было видно, что леса, выписанного им, на избу не хватит, и они попросили, чтобы я самовольно дал им еще пять деревьев, а они не останутся в долгу. Был мороз, старики беспомощно топтались в снегу, глазели на сосны, сокрушенно покачивали головами, шептались и жаловались, в какую цену им достанется дом - за лес плати, за рубку плати, за трелевку плати, машину нанимай и прочее. Сумма и в самом деле получалась немалая. Я понимающе кивал головой и отказывал. Сам я дать разрешение на порубку не имел права. А тем более брать за порубку деньги. Это было прямым воровством и предательством по отношению к работе, к лесу, к старикам. Понимал ли я это? Понимал. Больше того, в первый же день по приезде на кордон я дал себе клятву: что бы со Мной ни случилось, не брать за лес ни копейки, быть честным и справедливым, иначе я жизни для себя не мыслил. А что вышло? Средств на жизнь мне в ту пору не хватало. И вот в какой-то момент я пожалел стариков - вот, мол, сколько денег ухлопали, а дома не построят, - и я дал им добро. И сжал в руке десять рублей, сунутых мне второпях.
   Нанятые из села мужики быстро и ловко свалили деревья, так же быстро их стрелевали на дорогу, так же быстро, вытянув у стариков все деньги, не погрузив на машины хлысты, исчезли. Ждать их и искать было бессмысленно. Наступала ночь. Шофер нервничал. Я предложил старикам свои услуги, и вдвоем с шофером - стариков вряд ли можно было считать помощниками, они больше мешали, чем помогали, - мы погрузили хлысты.
   Я взялся помогать старикам не только потому, что положение их было безнадежное и мне стало жаль их. Я взялся им помочь, чтобы как-то сгладить свой поступок. Я хотел думать, что получил от стариков деньги не за лес, а за погрузку леса. Мне казалось, что, отдай я старикам пять деревьев бесплатно, я был бы виноват - и все-таки не очень виноват, во всяком случае не так сильно. Случись у меня ревизия, обнаружь лишние пни, и я бы честно признался: так, мол, и так, и даже если бы пострадал за свое самоуправство, казнь моя была бы не слишком тяжела. Но ведь в том-то и дело, что деревья я отдал не бесплатно и деньги взял не за работу, а за лес. Я украл лес и краденый лес продал старикам.
   Я никому об этом не сказал, не сознался ни деду Ивану, ни начальству, я таил эту тяжелую тайну в себе до сих пор (а что от себя скроешь, куда убежишь?), я боялся проговориться, ведь я так кичился своей чистотой, чуть ли не подвижником себя считал. По весне я закидал эти пни землей, заложил мхом, а пришел посмотреть - они обнажились. Несколько раз я скрывал неисчезающее доказательство моего падения, а потом мне все это осточертело, я разгреб пни обратно - пусть все видят мой позор, или я совсем лишился ума и чести? Если смотреть формально, в ту весну я искупил свой грех, я столько наработал в лесу добровольно добрых дел, о которых никогда не узнало начальство, - я точно эпитимью на себя наложил, рассаживал молодые саженцы, жег сучья, прочищал молодняки, убирал хлам, что, думаю, моя работа целиком покрыла недостачу. Но по сути я ничего не перекрыл, даже если бы всю жизнь трудился и не получал ни копейки, и проступок мой остался на моей совести. Я стыжусь его и буду стыдиться до конца дней. Нет, чтобы быть святым, подвижником, нужно иметь совесть почище, чем была у меня. Но только ли в истории со стариками была нечиста моя совесть? Был случай, когда я утаил от начальства еще одну порубку только потому, что порубка мне показалась не слишком значительной, туристы остановились у реки на ночлег и срубили на костер две сосны. Был случай, когда я не занес в акт гарь, я решил, что пожар был невелик и не стоит по пустякам тревожить начальство. Много ли я ругал себя за это, казнил?
   Я был готов излить море слез, чтобы очистить душу этой великой страдалицы. Но в моих глазах не было ни слезинки. Я отошел от старухи, и тут случилось то, чего я меньше всего ожидал, - из моих глаз потекли слезы. Поначалу они давались мне неохотно. Таким случается дождь в летний зной: вдруг на стороне появится долгожданная тучка, пробежит по краю неба, оросит брызгами землю, прибьет пыль и уйдет. Но потом слезы полили все сильней и сильней. Наконец наступил такой момент, когда из глаз моих хлынул водяной поток и словно две реки протянулись от меня и заструились к горизонту.
   Я прекрасно знал себе цену. Я не настрадал стольких слез. Хоть я и говорил о черных днях, случавшихся в моей жизни, это было сказано для красного словца. Откуда у меня могли быть черные дни? Какие испытания? Что я видел, что перестрадал? Я был молод, здоров, полон сил, счастлив. Мир лежал у моих ног. Добрые люди оберегали меня. У меня был лес, работа, друзья, будущее. Я знал радость, счастье, а с горем не сталкивался.
   Я сразу отбросил догадку, что это мои слезы, выстраданные в горниле жизни. Возможно, первую слезу я и выдавил из себя, за свой позор, но чьи были остальные? Я обернулся и посмотрел на старуху. Она все так же понуро сидела неподалеку от дороги. Ее горя я выплакать не смог.
   11
   Когда я встречаюсь с большими любителями природы, с академиками природы, завзятыми охотниками - их, правда, не так уж много, завзятых охотников, чаще попадается охотничий сброд, не знатоки, а косяковая мелочь, которая без жалости расстреливает беззащитных дроздов и мажет в медведя, - когда я встречаюсь с такими академиками, мне стыдно признаться, что я лесник.
   Мне так и кажется, посмотрят они на меня испытующим взором и спросят: "А ну-ка, скажи, любезный, какие виды уток встречаются у нас на севере?" Или: "Какого цвета яйца у сороки?" Или: "Сколько лет живет на свете зяблик?" А я стушуюсь и ничего не отвечу, потому что не знаю ответа на эти вопросы. Но это еще не беда - не знать, какого цвета яйца несет сорока, хотя при старании не так уж трудно узнать. Беда в том, что я не знаю более важных примет и явлений. Я, например, почти не знаю названия трав. Знаю одуванчик, анютины глазки, клевер, ромашку, иван-чай, ландыш, фиалку, зверобой, тысячелистник, белену, лютик, сурепку, крапиву, чертополох, медуницу, львиный зев, подснежник, колокольчик (кто его не знает!), осоку, мать-мачеху, иван-да-марью - вот, если не считать еще нескольких трав, почти и все. А остальная тьма цветов и трав за бортом. Видеть я их вижу каждый день, а названий не знаю. Я думал, меня научит определять травы дед Иван, но и он их всех не знал. Я пытался найти в городе книгу определитель по травам, - не нашел и огорчился. Не силен я не только в цветах, но и в птицах (что уж тут говорить о яйцах) и редкую птицу смогу определить, когда она сидит на ветке, а в полете и того меньше. Неведомы мне многие повадки зверей. Видел как-то случайно, как лиса ела малину, узнал, что лиса лакомка. А не увидел бы, не узнал. А вот ест ли малину барсук или белка - этого не знаю, не видел. Не стану я утверждать, что и все лисы едят малину. Вдруг мне попалась любительница сладкого единственный экземпляр, а остальные лисы не только не любят малину, но запаха не переносят, смотреть на нее не могут, тошнит их от одного упоминания о малине. Видел я одну такую лису в малиннике, стоит, а морда у нее жалкая, грустная, недовольная, ну как будто нанюхалась малины и вот-вот ее стошнит. Не знаю я всех видов лишайников, ядовитых грибов (в съедобных грибах я немного разбираюсь), не знаю внутреннего строения комара, муравья, лося, - в школе знал, а потом забыл, не знаю названий созвездий на небе, кроме Большой Медведицы. И прочей разности.
   От испуга быть уличенным в элементарной лесной безграмотности, спроси меня эти самые академики: "А покажи-ка нам, любезный, где тут береза, а где сосна?" - я в страхе ткну им в ель.
   Все это не смешно, а грустно. И в самом деле, прожил я в лесу не день и не год, а как будто и не жил.
   Но самое страшное не только в том, что я не знаю разных важных вещей, в конце концов, никто профессором на свет сразу не являлся, рождались в своем первозданном виде, несмышленышами, это потом их свет истины озарял, - самое страшное, что я не хочу ничего этого знать. И когда я говорю, что искал в городе определитель трав, не нашел и огорчился, я говорю больше для того, чтобы убедить себя и других, что я очень хотел его найти. Не стоит мне верить. Тут я сгущаю краски. Спросил разок-другой - и забыл. В чем тут вопрос? Почему я не знаю того необходимого, что нужно знать каждому любителю леса, и не хочу знать? Почему мне неинтересно изучать оперение птиц и строение цветка? На это трудно ответить. Я нахожу простой ответ - он в лени. И это было бы истинной правдой, хотя в лени меня трудно обвинить, если б не одно обстоятельство. Когда я смотрю на цветок, я совершенно забываю, что мне нужно его разглядывать. Какие у него пестик или тычинка? Я смотрю очарованно на цветок и думаю, откуда у него такая красота, а то и вообще ни о чем не думаю. Цветок отнимает у меня способность думать. Я радуюсь ему, что он вырос такой прекрасный: я люблю его в этот миг, я любуюсь им, как ребенком или девушкой. Какое мне дело, сколько у него пестиков и сколько тычинок! К чему мне это знать? То же самое происходит, когда я вижу какую-нибудь птицу. Я смотрю на нее, а совсем не вижу, какой у нее хвост или клюв. Я вообще не вижу у нее хвоста или клюва, я вижу ее бодрый поскок, слышу ее веселую песнь, я рад, что ей в лесу просторно и вольготно, я сам чувствую себя птицей и готов вот-вот взлететь. Когда же я невольно замечаю сидящую в гнезде сороку, я не вижу ни сороки, ни гнезда, а мать со своими будущими детьми, и что там трогать ее и совать свой нос в чужое дело, я бегу дальше, боясь напугать и потревожить сороку, и, если я ее все-таки напугал, мне становится так стыдно, так обидно, что стыд перед академиками кажется мне детской забавой.
   Такое отношение к лесу помогает мне понимать язык птиц и зверей, но начисто лишает возможности проявлять свое любопытство. Не знаю, какие яйца у сороки. Придет срок, понадобится узнать, я спрошу, и любая сорока сама мне ответит за милую душу не только, какого цвета сорочьи яйца, - все про себя опишет в таких тонких подробностях, что ни один знаток природы, ни один академик за всю свою жизнь не узнает.
   С лосями накоротке я встречался дважды. Первый раз в первую на кордоне зиму. Ко мне тогда на машине приезжали охотники на зайцев. Вернее, приезжал один известный артист (мне не хочется называть его фамилию, в лицо я его сразу узнал), а остальных охотников с собаками он нанимал. Охотились они бестолково, по науке и, насколько мне известно, не убили ни одного зайца.
   В то утро шел снег и нападало его до коленей. С утра я отправился в село за продуктами и по тяжелой дороге возвратился домой поздно с кругом колбасы и буханкой хлеба.
   Я удивился, увидев во дворе охотников. По моим подсчетам, они должны были уехать. Они давно ждали меня, крепко озябли и жались у машины. У артиста, который в кино играл благородных героев, висела под носом зеленая сопля. Я пригласил их в избу, а они наперебой стали сообщать мне встревожившую их весть. Говорили они втроем, одновременно, а я устал, замерз и был голоден. Я попросил говорить кого-нибудь одного, а сам принялся растапливать плиту: в избе было холоднее, чем на дворе. Охотники еще немного покричали хором, решая, кому говорить, потом актер, он был тут и выше ростом, и главнее всех, длинными руками развел своих товарищей в стороны, как бы подальше от меня, и заявил:
   - Я буду говорить.
   И, заикаясь, он рассказал, что собаки нашли в лесу лежащего лося и слегка похватали его за гачи.
   К охотникам я всегда отношусь с родительской любовью: она справедлива, но строга. Эти не являлись для меня исключением. Я напустил на себя важность и, хоть прекрасно понимал, что мои охотники не могли ранить или убить лося, не похожи они были на браконьеров, сказал, что буду составлять акт о незаконном отстреле лося. Охотники стала возмущаться, а я, попугав, отпустил их с миром, взял топор и пошел посмотреть на лося.
   День был на уходе. Скоро грозило смеркаться. Лося я нашел по слегка запорошенным следам охотников. Он лежал на боку. Он подняться не мог, а сучил задними ногами. Гачи у него действительно были слегка покусаны собаками. Лежал он, видно, не час и не два, снег под его ногами превратился в ледяную корку.
   Я знал, что подходить к лосю со стороны ног опасно, - он мог ударить меня копытом намертво, такие случаи в лесу бывали. Я подошел к нему со спины. Он не двинулся с места, он только повернул ко мне голову и смотрел на меня. В глазах его я видел боль и страдание. Мне было жалко лося, но, не рассуждая долго, я размахнулся топором и ударил в висок раз, другой. Я глядел на топор, на то место, куда наносил удар, а видел только глаз лося, он горел, в нем был живой свет, и вдруг он подернулся дымкой и потух. Мне казалось, я должен был сделать одно - избавить лося от страданий, он был уже не жилец: то ли рана, которую я не мог разглядеть, то ли болезнь приговорила его к смерти. С чувством исполненного долга я зашагал домой. Я был настолько преисполнен гордости за свершенное, что не догадался вспороть ему брюхо и взять печень, отрубить кусок мяса. Без тени сомнений, с легкостью, с какой я бы дал ему жизнь, я взял на себя право убить лося и тем самым прекратить его страдания.
   Со вторым лосем я встретился жарким летним днем. На кордон заглянула на машине незнакомая пожилая пара, муж и жена, и сообщили, что видели в лесу лося со сломанной ногой и готовы отвезти меня на место.
   Я выслушал их, взял ружье деда Ивана, три патрона с пулями и на машине отправился в лес. Приехали мы быстро. Лось лежал недалеко от лесной дороги, возле болота, возможно, там он и сломал себе ногу. При виде нас он поднялся, сделал несколько шагов в глубь зарослей и снова лег. Задняя нога в щиколотке у него была сломана, обнажилась белая кость. Я подошел к лосю поближе. Он не встал, но боялся меня; хотел подняться и не мог. Он был очень худ - кожа и кости. Тучи встревоженных мух носились возле лося. Их было так много и они издавали такой шум, будто внезапно в лес пришла великая сушь, высушила на деревьях все листья и теперь они шумели, как при ураганном ветре.
   Было ясно: лось обречен на гибель, ему ничем нельзя помочь. Я вложил в ружье патрон. Уже уехали старики, привезшие меня к лосю, уже канул день и наступал вечер, уже лось от боли, голода и страданий не реагировал на меня, положил на траву голову и не поднимал ее, а я с заряженным ружьем кружил вокруг лося, как заяц, гонимый собаками, и не мог убить его. Я так и не выстрелил. Рука у меня не поднялась стрелять. Я не считал себя вправе убивать этого зверя.
   Я ушел домой, не застрелив лося. На кордоне я повесил ружье деда на стену. Я думал о лосе и его страданиях и проклинал себя за слабость и малодушие.
   Я уснул в беспокойстве, а в середине ночи был разбужен грохотом ружья в избе. Ружье деда Ивана висело на стене, ствол у ружья слегка дымился. Я хорошо помнил, что разрядил ружье, у меня не было привычки оставлять в ружье патроны. Я думал, что оно выстрелило в меня, и это было бы справедливо. Но я был жив. Куда же оно выстрелило и почему?
   Утром я снова пришел к лосю посмотреть, что с ним. Мухи так же остервенело зашумели при моем приближении. Лось не шелохнулся. Я подошел к нему поближе. Он был мертв. В черепе его мне сразу бросилась в глаза крупная дыра - след от тяжелой пули.
   Я все понял. Лось сильно страдал. Я не посмел поднять на него руку, а никого другого не было. Ружье деда помогло мне и взяло на себя это убийство.
   12
   Сижу у ручейка и отдыхаю. Кто сидит у чьих ног, я у ног ручейка или он у моих? Я отдыхаю или он отдыхает? Мы оба примостились, каждый у чужих ног, и оба отдыхаем. Я сижу и отдыхаю. Он бежит отдыхая. Я слышу шум своего ровного дыхания и слышу ровное дыхание ручейка. Я устал с дороги, с утра на ногах, и до дома мне далеко. Он устал не меньше меня, если не больше. Начал он путь не сегодня и не вчера, и путь его не кончится завтра. Почему бы нам обоим, пользуясь свободной минутой, не посидеть, не отдохнуть? Я гляжу на него и радуюсь ему, я думаю, что и он глядит на меня и радуется, правда, особых причин для радости видеть меня у него, должно быть, нет, но, впрочем, почему бы и не порадоваться: не за меня, а потому, что рядом с ним сидит человек. Я не могу с полной очевидностью сказать, что он сейчас чувствует, каковы его мысли. Но разве я могу дать отчет своим мыслям? Они у меня туманны и отрывочны, и скорей всего их совсем нет. И чувства мои без формы, не выявлены, и можно сказать, что их нет. Я слушаю, как шумит ручей, он слушает мое дыхание. Я вижу в его водах свое лицо, он видит в моих глазах свои струи. Мы вглядываемся друг в друга пристально. Что мы там видим, в глубине глубин?
   Через несколько дней, поскорбев о старухе, вспомнил я о странной сосне с золотой макушкой и решил найти ее. Такого дерева в своем лесу я не видел.
   "Где старуха могла найти эту сосну? - думал я. - Бездарь, раззява, разгильдяй, - ругал я себя. - И ты утверждаешь, что знаешь свой обход как свои пять пальцев? Можешь каждое дерево найти с закрытыми глазами? Как же так случилось, что самого главного дерева ты не заметил? Дряхлая старуха, оказывается, знает больше тебя. Какой же ты после этого лесник? Какой хозяин? Гость ты здесь случайный, случайно пришел, случайно уйдешь, и нет у тебя ничего, кроме тщеславия и самомнения".
   Признаюсь, мне иногда действительно казалось, что я знаю свой лес. Мне казалось, что я знаю, где он начинается на севере и кончается на юге, где лежит поваленное грозой дерево, где молния расщепила ствол у старой ели, где растет малина, брусника, где ранним летом можно найти первые грибы сморчки, где вырыл барсук себе нору, где ходят на водопой лоси и спит старый ворон. Мне казалось, я знаю все тайные роднички, которых, кроме меня, не знал никто, где дупло пушистохвостой белки и где всегда можно встретить выдру. Я думал, что вижу в лесу то, чего не видят другие, что передо мной раскрыта вся природа.
   Тысячи раз обошел я свой лес, забирался в самые густые заросли ельника, заглядывал в самые глубокие норы, не было дерева, которое я бы не осмотрел, не потрогал руками, с которым не поговорил, не было пня, на который бы я не присел отдохнуть, не было куста, который не обтер бы о мои штаны свои мокрые ветки, не было травинки, которая бы не пошепталась со мной о своих секретах, а, как известно, у каждой травинки есть свои секреты; и что же, на поверку оказывается, что я не знаю, где растет у меня такая необыкновенная сосна?
   "Что же это у тебя за глаза? - говорил я себе. - Если они не увидели этой сосны, значит, они ничего не увидели. Что это у тебя за уши, если они не услышали шелеста этой сосны? Что у тебя за ноги, если они не привели тебя к этой сосне? Что за голова, если она не подумала об этой сосне? Что же у тебя за душа, если ты не любил эту сосну, не торопился спасать ее?"
   Бегом я пустился по лесу в поисках сосны. И что же? Я сразу ее увидел. Она стояла на самом видном месте, возвышаясь над лесом, самая высокая сосна, ее и слепой бы заметил. Старуха не соврала - с одной стороны сосна была сухая, с другой зеленая, а в макушке золотая. Вершина у нее блестела, как золотой шпиль, на нее больно было смотреть.
   Я стоял перед сосной, разинув рот от восхищения. Она была краше дня, ночи и солнца, вместе взятых. Ее могучий ствол поднимался в поднебесье, а корни уходили глубоко в землю. Такую сосну я видел впервые. Да и вряд ли подобная сосна есть где на свете. Еще не веря своим глазам, обошел я сосну, чтобы глянуть с другой стороны, а потом сел на пенек и заплакал от счастья. Нет, не потому я был счастлив, что эта сосна была у меня, и не потому, что такой сосны не было больше нигде, а в этом я не сомневался, я был рад, что она просто есть, существует, что, не будь ее у меня в лесу или у кого другого, было бы значительно хуже, а может, и вообще плохо. Я испытывал такое чувство, как будто без этой сосны не смогут жить ни зверь, ни человек, ни птица.
   Постепенно моя радость исчезла. Червь сомнения точил мою душу. Что мне теперь делать с этой сосной? Как уберечь красавицу от порубщиков, ведь не пройдут они мимо нее, если заметят, не застонет у них сердце перед этим великолепием; не дрогнет рука, срубят они ее из жадности, из корысти, из простого любопытства. И упадет золотая сосна, и что тогда сделается в мире?
   Был у меня такой случай. По дороге к речке, у поворота, росла маленькая осина. Зимой лось сломал ей вершинку, а весной осина ожила, затянула раны, но стала расти не как все осинки, вверх, а эдаким кренделем, колечком, словно в узел сама завязалась. Некрасива она была, но я очень дорожил своим уродцем. Оградил частоколом, написал табличку, чтоб случайно не тронули ее: "Опытный экземпляр. Не трогать. Академия наук". Пусть, думал, растет. Пусть набирается сил и будет примером тем слабым, что падают духом от малейшей беды, пусть рассказывает она им, как смогла пережить смерть и вернуться к жизни.
   А через некоторое время вместо осины я нашел свежий пень. Какой-то турист срубил ее. С тех пор, скажу откровенно, я, лесник, не люблю туристов. Пусть мне объясняют сколько угодно, что люди приезжают в лес отдохнуть от города, от шума, что они хотят приобщиться к природе, от которой отрываются все больше и больше. А по мне, эти рюкзачники злостные браконьеры, готовые уничтожить все живое на свете.
   Не зная, как оградить сосну от гибели, сидел я перед ней до темноты. А ночью улегся у корней и обхватил ее руками. Так я и спал ночь, обхватив сосну, видел тревожные сны и просыпался в беспокойстве.
   13
   Наверное, уже неуместно мне петь гимны лесу и объясняться в любви. Похвал я раскидал достаточно. Боюсь, как бы любовь моя к лесу не выглядела неумеренной и сам я не показался экзальтированной девицей, боготворящей своего кумира. Нет, лес - это не комнатная собачка, которую можно тискать в руках. Иногда он показывает такие зубы, что становится страшно и хочется ненавидеть его лютой ненавистью. И все равно я его люблю и буду петь неустанно. Люблю его вечнозеленые тучные сосновые поля, уходящие за горизонт на тысячи километров, люблю острые хребты ельников, подпирающие небо, люблю светлое море берез, люблю его запах, цвет, шум ветра в листьях, перезвон птиц весной, речь и молчание бесчисленного зверья, обитающего в его недрах, люблю его травы, цветы, чистые зори, темные ночи, люблю его дни и годы, зимы и осени, люблю его красоту, благородство, величие духа и многое другое, что не может не любить мало-мальски живое сердце.
   Я не мыслю себя без леса и отдался ему до конца. Мой рабочий день мог начаться в любой час суток, в зависимости от обстоятельств, впрочем, справедливей будет сказать, что день мой не начинался никогда, потому что никогда не кончался. Я мог встать в четыре часа утра и отправиться в лес. А мог вообще не ложиться спать и всю ночь пробродить по обходу. Я мог сутками тушить пожар или караулить в засаде браконьеров. Я был не на работе, где отгорюешь семь часов и иди отдыхай. Я был на службе и служил лесу полные сутки верой и правдой. Утром, едва я просыпался, я видел в окне ветки сосны, что росла у самой избы. Я вставал и шел во двор наколоть дров, и лес обступал меня с первого шага, с крыльца, близкий и далекий. Наскоро поев, попив чаю, отправлялся я в обход, и опять со мной был лес, уходил ли я в сторону от дороги, забирался в лесную чащу или выбирался на простор. Рубил я просеку, чистил гарь - лес не отступал от меня ни на шаг. Ложился спать - и видел в угасающем свете дня знакомую сосну. За свой рабочий день сколько сосен, берез, елей встречалось мне на пути, сколько судеб! Встречались обросшие зеленым мхом патриархи, повидавшие на веку и войн и мира, запечатлевшие тайны бытия. Встречались стройные мужи в полном цвете сил, празднующие свою зрелость. Встречались тонкоствольные отроки, вступающие в жизнь. Попадались и крохи младенцы, едва проклюнувшиеся в этот мир. Группами, парами, в одиночку, стройные, прямые, горбатые, толстые, худые, здоровые и больные, красавцы и уроды - они проходили перед моими глазами бесконечной чередой, каждый требуя внимания. Нельзя было сказать: "Это дерево мне нравится, я его люблю, а это не нравится, я его не люблю". Или: "Это я буду охранять, а это не буду". Я должен был любить и охранять весь лес, и я любил и охранял его, все деревья, каждый ветровой листок.