– Твой Маяковский-то – того, – и передал мне статью из центральной газеты с портретом Маяковского в траурной рамке.
   Николай Иванович Жидков был не врач и вообще не медик. Должность начальника санчасти была административной. История Вишерских лагерей знает примеры, когда во главе санитарного управления огромного лагеря на сто тысяч человек стоял обыкновенный уполномоченный НКВД, некто Карновский, в тридцать первом, кажется, году.
   Жидков, как и Стуков, подбирал в свой аппарат спец-указанцев из этапов. Но, опасаясь конкуренции, Николай Иванович боялся оставить врача или фельдшера в качестве своего сотрудника. Поэтому все медики на участке нашего отделения, которым управлял Николай Иванович Жидков через «д», не имели ни медицинского образования, ни медицинских знаний. Такую политику Николай Иванович обосновывал вполне авторитетно и вполне открыто.
   – Был бы честный человек – спирт не выпьет. А медицина не такое уж важное дело в лагере.
   Поиски честного человека, производимые доктором Жидковым через «д», приводили к тому, что количество цинготников быстро росло. Цинготники заполняли бараки, ложились тяжким грузом на группу «В».
   Цинготников вышел лечить сам начальник отделения Стуков. Он вышел на крыльцо, и перед его опытным глазом проковыляло несколько сотен арестантов. Начальник распорядился гонять больных каждый день по часу. Со следующего этапа начальник, вопреки желанию Николая Ивановича Жидкова, оставил в качестве лекпома военного фельдшера Штофа. Цинготникам стали давать картофель, репу, дело пошло на лад. Николай Иванович Жидков через «д» был направлен в распоряжение санотдела управления, а начальником нашей санчасти стал вчерашний арестант военный фельдшер Штоф.
   Штоф никого в лагере не знал. Порядков, на которые надеялся Николай Иванович, и вовсе не ведал. Отделение наше стало выползать из медицинского прорыва.
   «Прорыв» – это модное слово тридцатых годов, слово строек первых пятилеток. Ни одна из них не проходила без «прорыва». Со Штофом был забавный случай, относящийся к лету тридцатого года. В лагере ждали большую московскую комиссию, которая начала объезд Севера с управления, а сейчас возвращалась в Москву. Тогда еще ни маршальских, ни генеральских званий не было, но если считать на ромбы, то эта комиссия выглядела весьма солидно. Менее двух ромбов никто из двадцати членов этой комиссии не носил.
   Комиссия приехала, лагерь был приведен в безмолвие, и гости пошли из барака в барак. Каждый начальник рапортовал гостям на своей территории. Доктор Штоф – его уже звали доктором! – в белом халате, в военной форме рапортовать кинулся к Берзину, человеку огромного роста, в петлицах которого было три ромба и который, по мнению военфельдшера Штофа, непременно должен быть тут старшим по чину. Но Штоф ошибся. После первой фразы рапорта Берзин отступил в сторону и сказал: «Вот начальник», – показал Штофу рукой на маленького человека в кожаной куртке. Маленький человек поспешно распахнул кожаную куртку и показал свои петлицы – четыре ромба. Это был Берман, начальник ГУЛАГа. Штоф до того растерялся, что не мог вымолвить ни слова. Берман махнул рукой, и комиссия направилась в барак санчасти.
   Не знаю дальнейшей судьбы Штофа.
 

Осипенко

   Заведующим хозяйством Березниковского отделения лагеря был Иван Зиновьевич Осипенко. Осипенко – историческая фигура. Фамилия его встречается в книге Щеголева «Падение царского режима». Осипенко был секретарем митрополита Питирима, того самого князя церкви, который рекомендовал государю Распутина. Осипенко принимал участие и в распутинских делах, был розовощеким энергичным молодым человеком, ворочающим большими делами.
   После революции он скрылся; хитрый и ловкий, он поступил на службу не более и не менее, как в Управление ленинградской милиции. Так что в создании охраны революционного порядка первых лет революции есть немалая доля Ивана Зиновьевича Осипенко. Ход этот был очень удачным. Всех распутинских секретарей изловили и судили, а Осипенко работал делопроизводителем в Управлении милиции и в ус не дул – до 1924 года.
   В 1924 году вышла книга Льва Никулина, старого сотрудника ЧК, допущенного и всегда допускавшегося к секретным архивам чекистов. Книга – документальный роман – называлась «Адъютанты Господа Бога». Книга имела успех – падение самодержавия! – вчерашнее прошлое России, где действуют и Распутин, и Митя Рубинштейн, и митрополит Питирим, и Осипенко. Книга Никулина написана по документам, которые ему предоставили в ЧК. Сама ЧК обратилась к своему собственному изображению и сквозь лупу Шерлока Холмса рассмотрела и сюжет «Адъютантов Господа Бога», и действующих лиц документального романа.
   Осипенко был пропущен через центральный розыск и найден в ленинградской милиции. Арестован и осужден все по той же статье 58, пункт 13 (служба в царской полиции). Срок у него был восемь лет.
   В тридцатом году шел последний год его заключения. Внезапно он был арестован в числе административных лиц из лагерного Березниковского отделения (так же, как и я), и его допрашивали по делу начальника Стукова. В моем присутствии уполномоченный Жигалев (тот, которого потом арестовал Стуков) допрашивал Осипенко, и Осипенко кланялся Жигалеву в ноги, обнимал его сапоги и твердил: «Не губите, гражданин начальник!»
   Конечно, в своих показаниях на Стукова Осипенко был всех красноречивее, всех обстоятельней! Но дело кончилось ничем для Стукова. Как и я, Осипенко просидел четыре месяца в лагерном изоляторе, а потом был отпущен на все четыре стороны внутри лагерной зоны.
   Дальнейшей судьбы его я не знаю.
 

Павловский

   Иван Анатольевич Павловский – бывший царский офицер, не служивший в Красной Армии. Таких в России было немало. И все они были на одной и той же неофициальной работе. Все царские офицеры пошли по счетной части – стали бухгалтерами, плановиками, экономистами. Павловский работал главным бухгалтером в Москве в каком-то тресте и заболел модной болезнью – проиграл казенные деньги на бегах. Растратчика судили по 116-й статье и дали семь лет. Проиграл Павловский пятнадцать тысяч рублей в червонном исчислении.
   Это был плотный, низколобый, черноволосый, неунывающий господин лет сорока. Ни в какие политические суждения Павловский никогда не пускался, никогда даже не слушал разговоров на какую-либо постороннюю тему, кроме службы, всегда уходил предусмотрительно. Когда я был арестован в лагере, уполномоченный из заключенных Пекерский оставил на столе показания осведомителя по кличке Звезда, касавшиеся меня, написанные знакомым мне четким, прямым почерком Павловского. В показаниях давалась мне подробная характеристика как врагу государства, начальства и власти. Павловскому сдавал я дела при назначении Миллера на должность руководителя работ от лагеря – так это называлось на Березникхимстрое тогда.
   Павловский был человек способный, веселый, неутомимый. Как дикарь, он не имел времени перехода от сна к бодрости. Стоило только тронуть его за плечо – и Иван Анатольевич мог отвечать на любой вопрос.
   Павловский оставил мне на всю мою последующую жизнь один афоризм житейский. Павловский, бывший офицер, был большим поклонником генерала Гурко, известного военного публициста царского времени, автора «Полевого устава». «Не держись устава, как слепой стены» – эту цитату, эпиграф к уставу полевой службы, Павловский часто вспоминал. Но еще чаще вспоминал Павловский конец одной из многочисленных речей генерала Гурко. Звучала эта цитата так: «Солдаты! Не говорите, что вы ляжете костьми и враг перейдет только через ваши трупы. Пусть ляжет он, а перейдете – вы!»
   Это – афоризм, помогающий жить, безусловный, хотя автор этих слов не Наполеон и не Клаузевиц, даже не Скобелев.
   Руководитель работ поставил старших десятников по нескольку на участок, в зависимости от рода работ грузчики, землекопы, слесаря, монтажники, плотники, каменщики и т. д. Старшие десятники распоряжались просто десятниками, и у каждого десятника было несколько бригад во главе с бригадирами – работягами или освобожденными, в зависимости от условий.
   Любимцем Павловского был Александр Ипполитов – кучер призового рысака, на котором в Нижнем Новгороде после ограбления банка увезли деньги. Кража была за миллион, и нашли очень мало. Поэтому и нижегородский извозчик, вовсе не член банды, а нанятый гастролер, получил расстрел с заменой десятью годами. Редчайший случай по таким делам.
   Со мной в первом арестантском этапе в 1929 году шел на Вишеру Шилов со сроком четыре года. Шилов был шофер машины Госбанка. По условиям он должен был остановить машину в заторе – ограбление было на Неглинной, за два квартала до Госбанка, – пока грабители начнут и кончат свое дело. Грабители исчезли с деньгами, и судили только Шилова за то, что он остановил машину. Дали ему всего четыре года. И вдруг расстрел за увоз!
   Я с детства знаю исторический побег Кропоткина. Да и каждая лошадь знает: «Барьер!» Знаю, что эта лошадь еще послужит в побегах из тюрем.
   И вдруг грабитель Шура Ипполитов!
   – Как звали твоего коня?
   – Это кобыла. Матильда. А тебе на что?
   – Так.
 

Русалка

   Пока строился гигант первой пятилетки, Березниковский химкомбинат, Москва его не забывала и по культурной части. Являлись туда и эстрадные коллективы, и циркачи, и фокусники, и театральные бродячие труппы, чтобы помочь, обслужить, заработать, внести вклад…
   Не являлся в Березники только коллектив знаменитой «Синей блузы», чей руководитель и идеолог, вождь и создатель Борис Южанин отбывал трехлетний срок заключения за попытку бежать за границу.
   Комбината еще не было. Был лишь Березникхимстрой, где начальником был Грановский, позднее расстрелянный, и первым секретарем райкома – Шахгильдин, позднее расстрелянный.
   Показывалось там и кино, в автоклубе содового завода, бывшего завода Сальвэ. Помещение было маленькое. Транспортникам показывалось кино в огромном здании конторы, чем-то напоминающем коридоры Дворца труда на Солянке.
   Был клуб для иностранцев, но ни спектаклей, ни кино там не показывали, и иностранцы смотрели кино в общем зале клуба.
   Клуб, однобарачное здание, всё же не давал возможности принимать заезжие бригады артистов для бойцов трудового фронта, для выполнявших и перевыполнявших.
   Вольнонаемные, весь Березникхимстрой, пользовались для своих вечеров только что отстроенным клубом лагеря – на Адамовой горе.
   Сама по себе идея лагерной зоны была такая, чтобы обжить, опробовать и передать барак вольным.
   В зоне на Адамовой горе была и больничка, которой управлял военный фельдшер Штоф.
   Но самым роскошным лагерным домом внутри зоны был клуб – роскошный двухэтажный клуб с будкой киномеханика, с гримировочной комнатой и даже ямой для оркестра.
   Второй этаж клуба занимала всегда следственная часть с ее комнатами, камерой, тупиками. Там меня и допрашивали позднее. Время это – лето 1930 года.
   Я выиграл шахматный турнир – первое место занял, получил приз – шахматы, которые хранятся у меня до сих пор, уничтожена, сожжена была только наклейка, хотя для меня эти шахматы без наклейки – и приз и не приз. Но разумением жены стерта с шахмат эта улика.
   Клуб был так хорош, что лагерная труппа проводила там концерты для вольнонаемных за плату, как полагается. Вольнонаемные были довольны, а лагерное начальство – еще больше.
   Я помню концерт, где выступал с конферансом блатарь Михайлов. Это был профессиональный конферансье – не хуже какого-нибудь Гаркави или самого Алексеева. Помню также большой успех «Умирающего лебедя» Сен-Санса, где артистка пыталась напомнить зрителям бессмертные заветы Анны Павловой.
   Артистку эту взяли в управлении на Вижаихе, – позже я с ней встретился на Севере в 1931 году, где она работала медицинской сестрой.
   Хорошо ли она танцевала «Лебедя» – по канонам хореографии, – я оценить не могу, но у лагерников именно «Лебедь» вызвал тогда бешеные овации.
   На «бис» у артистки не было приготовлено ничего, и пришлось в ответ на овации повторить «Лебедя». Boт тут мне, сидевшему в первых рядах, и стали заметны и морщины, и вялая шея, и какая-то усталость во всем этом танце, поставленном когда-то Фокиным для Павловой.
   Как будто усталость была больше, чем полагалось умирающему лебедю, если всю эту символику рассматривать только с позиций казенного реализма, с позиций Художественного театра хотя бы.
   Для меня этот танец был новинкой – я никогда балета еще не видел, и детство, и юность, и университет – всё было прожито без балета, вопреки балету.
   В «Умирающем лебеде», исполненном на сцене лагерного театра 3-го отделения Вишерских лагерей осенью 1930 года, была и еще одна подробность, важная для меня.
   Балериной, исполнившей «Умирающего лебедя», была заключенная – любительница из художественной самодеятельности, принятая из проходящего этапа.
   Звали эту арестантку-балерину Елена Николаевна Шмидт. Елена Николаевна была родной дочерью Николая Шмидта, московского фабриканта, участника революции 1905 года в Москве, расстрелянного царским правительством, мебельщика Шмидта – самого боевого из большевистских отрядов, сражавшихся на баррикадах.
   До 1969 года в газетах путали Шмидтов. Николай Шмидт – мебельщик, молодой парень, отдавший наследство на революцию и расстрелянный в 1905 году. Петр Шмидт – лейтенант, знаменитость в восстании на «Очакове», вызвавший огромную литературу, слегка истеричный эсер, – это разные. И если достаточно было назваться сыном лейтенанта Шмидта, чтобы любой советский деятель помог авантюристу, протянул руку помощи, что вызвало поток литературы, то с дочерью Шмидта дело обстояло иначе. Хотя именно отец Елены Николаевны был героем 1905 года в Москве, сама его дочка испытала все превратности лагерной судьбы и как заключенная, и как женщина-арестантка.
   Но я собрался рассказать совсем о другом – только о том, что в Березниках в 1930 году хорошим был только лагерный клуб, лагерный театр и что этот театр, как это ни неудобно, давал в зоне спектакли, концерты свои агитационные – для вольнонаемных.
   Обслуживать гигант первой пятилетки пробовали и вольные бригады, но в лагерь их не пускали, да и качество их концертов было ниже, чем лагерь мог показать сам, своими силами.
   Был поставлен спектакль «Малиновое варенье» Афиногенова, репетировалась еще какая-то пьеса, когда лагерное начальство поразило неожиданное предложение выездного бюро профсоюзов Москвы.
   Березники должна была посетить ни больше ни меньше как опера, московская опера.
   Импресарио передового коллектива, сидевшего в кабинете начальства, не смутила возможность провести свои гастроли за колючей проволокой.
   Заместитель начальника Балашов при моей консультации – я был членом художественного совета лагерей после того, как выиграл шахматный турнир, – провел переговоры с импресарио.
   – Даем «Травиату», «Риголетто», «Русалку», «Фауста» и концерт – пять вечеров.
   – А сколько всего человек?
   – Восемь всего. Девятый – пианист.
   – Вам как удобнее, – спросил я, – все оперы попарно или все подряд – для вольных и все подряд для заключенных? Сколько ваши гастроли стоят?
   Импресарио сказал.
   – Эту сумму мы вручим вам наличными.
   – Но и к вам, товарищ Балашов, – источая любезность сказал импресарио, – есть другая просьба.
   – Я слушаю вас.
   – Насчет ужина.
   – Не беспокойтесь, ужин будет, только без спиртного, конечно…
   – Без спиртного и ужин не в ужин. Даже наши дамы, поверьте…
   – Я верю, – сказал Балашов. – Но не имеем, войдите в наше положение.
   – Охотно вхожу, охотно, – сказал импресарио.
   – За счет ужина обговорим насчет подарков.
   – Какие подарки?
   – Ну, то, что лагерю под силу. Что-нибудь из продуктов. По банке мясной устроим. И картошки насыплем…
   – Отлично, отлично, – сказал импресарио. – Но всё же хотелось бы что-нибудь, как бы поточнее выразиться, ну не портсигары там, не бриллианты, не кулоны, но всё же какие-нибудь вещественные воплощения наших невещественных отношений.
   – Вещественного ничего не можем.
   – Ну, всё же…
   – Лагерные ботинки, что ли? Иль бушлаты соловецкого пошива?
   – Ботинки было бы очень хорошо, – тихо сказал импресарио.
   – Хорошо, восемь пар я вам дам. Но ведь там женских нет.
   – А разве в лагере у вас женщин нет?
   – Есть. Но они ходят в мужской обуви.
   – Тогда и нам мужскую.
   – Хорошо, – сказал Балашов.
   – Я всё подскажу вам, – зашептал импресарио, – дайте нам по паре белья.
   – Да ведь у нас казенное, бязевое. С печатями.
   – Мы вырежем печати.
   Балашов сдался.
   – Итак, мы обговорили девять пар белья, девять пар сапог…
   – У нас нет в лагере никаких сапог.
   Опера была не так плоха, как я ожидал после этой беседы.
   Правда, у русалки не хватало одного глаза, а вставной был другого цвета, но говорят, что и у Александра Македонского были разные глаза.
   Русалка была женой импресарио.
   Вот тогда-то я и послушал каждую оперу. Рядом со мной сидел Павел Кузнецов, наш техник, мой земляк, театрал, завсегдатай Большого театра, и валился от смеха.
   Но публика в зале, арестантская публика, захвачена была этим парадом оперного искусства, хотя все оперы пелись на одном и том же крохотном пятачке сцены.
   Все трудились, ворочали декорации, прибивали задники, быстро соображали, что использовать из наших запасов для себя, – женщины и мужчины трудились под команду импресарио.
   Опера была действительно московской. Московская областная опера – гастрольный коллектив без всякой подделки.
   Сделав вылазку на стройки гиганта первой пятилетки, труппа заработала немало «галочек» в отчетах о луче света в царстве новостроек.
   У меня никаких претензий к этой халтуре нет. Всё это превосходило, без сомнения, «цыганочки», чечеточки блатарями организованных развлечений.
   Это было летом 1930 года, а летом 1932 года в здании Дома союзов, где помещалась наша редакция, я столкнулся лицом к лицу с импресарио, выходившим из дверей гастрольного бюро Московской областной оперы.
   Мы с минуту глядели друг другу в глаза.
   – Нет, не может быть! – сказал импресарио.
 

Васьков

   Отделы труда за те четыре месяца, что я сидел в изоляторе под следствием, реорганизовали и превратили в УРЧи – учетно-распределительные части, собиравшиеся в УРО – учетно-распределительный отдел при управлении лагеря.
   Новым начальником УРО был Васьков – тот самый Васьков, именем которого названа магаданская тюрьма – «дом Васькова». В Магадане в середине 1930-х годов Васьков был первым начальником лагеря, замещал Филиппова, который болел тогда, и выстроил первую тюрьму, обессмертив свое имя. Не болей Филиппов – заместитель Берзина по лагерям, – называться бы тюрьме «дом Филиппова». Это было тем более справедливо, что Иван Гаврилович Филиппов умер там от инфаркта в одной из камер в декабре 1937 года. Но тюрьма называлась «домом Васькова».
   Васьков был красный, плотный, подвижной человек, с высоким звенящим тенором – признаком великого оратора вроде Жореса или Зиновьева. Оратор был Васьков никакой. К заключенным он относился неплохо, большого начальника из себя не строил. Мучился он катаром желудка, кабинет был весь наполнен бутылками какой-то минеральной воды. Минеральная вода стояла в столе, на окнах, на полу его кабинета. Однажды во время выездной ревизии Москвы, которую проводил член коллегии ГПУ Призьба, Васьков опоздал убрать эти бутылки.
   – Это ваш кабинет? – густым басом спрашивал крошечный Призьба с тремя ромбами в петлицах.
   – Мой, – высоким тенором отвечал Васьков.
   – Откройте стол.
   Васьков открыл ящик письменного стола.
   – Шкаф откройте.
   Васьков открыл шкаф. Шкаф был набит пустыми бутылками.
   – А это что такое?
   – Минеральная, – пропел Васьков, – не водка же.
   Призьба уже выходил из кабинета.
   Васьков не читал ни книг, ни газет и все свои выходные дни проводил одинаково: набрав в сумку патронов oт мелкокалиберки, садился в саду около вольного клуба и стрелял в листья целый день. Семьи у него на Вишере с собой не было, а выпивка, как я догадался по обилию бутылок из-под минеральной воды, была Васькову запрещена. Раздутый живот, который Васьков с трудом затягивал поясом, прибавлял мало военного его в общем-то бравой фигуре.
   Человек он был суждений самостоятельных, не глядел в рот ни Берзину, ни Филиппову, вот и был назначен новым и первым начальником УРО.
   – Ну что, Шаламов, что ты хочешь теперь? Где будешь работать? Я мог бы тебя отправить назад, но там ведь все уже новые.
   Еще бы, четыре месяца – это четыре века. Нет, я не хотел ни к Стукову, ни к Миллеру, и в Березники не хотел.
   – Устраивайся здесь, в первом отделении. Придешь – договор оформим.
   – А у вас нельзя?
   – Где у меня? В УРО? Ты хочешь работать у меня в УРО? Смотри, – и Васьков позвонил. – Ну, Александр Николаевич, знакомьтесь с новым нашим работником.
   Александр Николаевич Майсурадзе, начальник контрольного отдела УРО, был осужден по пятьдесят девятой статье за разжигание национальной розни, работал киномехаником на воле и стал формировать УРО.
   – Это герой березниковского процесса.
   – В инспектуру ко мне.
   – А в статистику?
   – Да вы что, зачем Егорову?
   В УРО работы было очень много. Работали пять-шесть человек из заключенных. Работал я как представитель УРО с комиссией Кузнецова по набору блатарей в болшевскую трудкоммуну. Работал с прокурором Покровским по отбору и актированию по 458-й статье, т. е. инвалидов.
   Посмотрел не без пользы и интереса, как всё это делается практически – как подбирают людей, о чем с ними говорят, как им задают (вопросы), как они отвечают – это был еще новый для меня мир. Для комиссии Кузнецова обязателен был личный опрос, беседа, впечатление. В беседе вместе с Кузнецовым принимали участие приезжие «суки», тогдашние перекованные, которые еще бегали «по огонькам» с хозяевами Вишеры. Для комиссии Покровского инвалидов не требовалось разглядывать лично. Просто собирались дела по списку представленных к освобождению инвалидов – сколько там было членовредителей, сколько саморубов. Отбирали дела, и Покровский просматривал и отбрасывал их в две стопки: направо – на освобождение, в список, налево – сидеть в лагере.
   Покровский отбирал и проверял по статьям. 58 – 6 с любым сроком под освобождение по инвалидности не подходила. Да были и другие статьи, более модные, то облегчавшие, то утяжелявшие участь арестантов.
   Но дело было еще кое в чем. Покровский освобождал вовсе не всех, кто подходил по всем статьям и был инвалидом. У него было заказанное заранее число, предел, больше которого он не мог освободить. Лагерь представлял на освобождение инвалидов гораздо больше, чем их освобождали. Но Покровский обладал теоретически выведенной нормой инвалидности, и все остальные оседали в лагере до конца срока. Я хорошо это понял, когда Покровский округлил цифру до двухсот человек, указал на кипу «непопавших»:
   – А этих включите на следующий год.
   Так что даже инвалидность в лагере имела свои пределы формальные. Случилось мне за это время принять участие в одной важной комиссии.
   Вопрос поездки был такой: может ли лагерь принять на свое снабжение и производственное наблюдение чердынские леспромхозы с рабочей силой – переселенными кулаками.
 

Поездка в Чердынь

   В это время – в конце 1930 года – мне довелось участвовать в одной очень интересной комиссии по обследованию чердынских леспромхозов, не выполнявших план. Комиссия была организована приказом Москвы, и входить в нее должны были начальники лагерных учреждений. Но высокое лагерное начальство лениво, не очень любит лично участвовать в многодневных поездках с неналаженным бытом, да еще в 1930 году, когда все продукты надо было брать с собой. Гораздо проще послать своего заместителя или заместителя заместителя, а акт утвердить и подписать потом.
   Вот так вместо самого Берзина и его заместителя по лагерю Ивана Гавриловича Филиппова поехал в качестве председателя Василий Николаевич Кудрявцев, начальник первого отделения лагеря. Вместо начальника санчасти Карновского ехал врач, брюзжащий, недовольный. Представителем самого лагеря выступал мой старый знакомый, комендант 1-го отделения Нестеров, тот самый, что сшибал своим волосатым кулаком любого арестанта одним ударом с ног. Вот этот Нестеров и ехал в одной кибитке со мной в качестве члена комиссии от управления лагерей. Четвертым был следователь какого-то третьего или четвертого ранга, но вольнонаемный, конечно. От УРО должен был поехать Васьков, но, узнав, что в Чердыни придется ночевать, да не одну ночь, поручил эту обязанность своему заместителю по статистике – Егорову, позже расстрелянному на Колыме. Решили послать Майсурадзе – начальника контрольного отдела, хотя тот и был заключенным. Тот отказался: прибыл большой этап.