Улица была пуста. Лишь в нескольких шагах от Михаила шли в ту же сторону, что и он, старик в полотняном балахонистом сюртуке и мальчик-подросток в гимназической форме. Они остановились возле деревянной ограды, за которой еще густо, по-летнему, зеленел старый сад, каких немало по Москве. В глубине сада виднелся довольно большой старинный бревенчатый дом с мезонином и дворовыми постройками. Ни дать ни взять — небольшая помещичья усадьба. Проходя мимо остановившихся, Михаил услышал:
   — Вот в этом самом доме, Митя, жил академик, профессор нашего Университета, редактор журналов «Москвитянин» и «Московский вестник» Михаил Петрович Погодин! Николай Васильевич Гоголь любил бывать тут! Представь себе: здесь бывал Гоголь! Именно в этом доме!..
   Михаил свернул уже в Саввинский переулок, а все не мог согнать улыбку с лица: самые добрейшие чувства затронул в нем этот неторопливо говоривший старик! Так бы и постоял рядом с ним, как его внук-гимназистик, так бы и послушал!.. «Наверное, только тут, в Москве, водятся такие светлые, седенькие, высокоученые старички, так спокойно и так обстоятельно умеющие говорить…» — усмехнулся оп про себя.
   Небольшой флигелек, в котором Кашинский снимал комнату у старика пенсионера, бывшего учителя гимназии, Михаил хорошо запомнил, как запомнил и самого хозяина флигелька. «Только бы, — подумал он, берясь за цепочку ручного звонка, — только бы застать этого непоседу Кашинского на месте…»
   На звонок, как и в первый раз, пришаркал к дверям хозяин. Хрипловатый, одышливый голос спросил:
   — Кто там?
   — Петра Моисеевича можно видеть? — спросил Михаил.
   — Петра Моисеевича? — Брякнула щеколда, дверь приоткрылась. Увидев Михаила и узнав его тут же, хозяин кивнул и, забыв ответить на вопрос, сделал приглашающий жест: — Входите, входите! Это вы в июне заходили?..
   — Да, я… — Михаил прошел впереди хозяина в дом. У порожка остановился, почувствовав, что и на этот раз пришел зря, глянул на хозяина вопрошающе. Тот развел руками:
   — Увы, Петр Моисеевич тут больше не живут… Съехали неделю назад на прежнюю квартиру. Мол, поближе к университету… А на много ли ближе? — спрошу я вас…
   Старику явно хотелось поговорить, отвести душу со случайно зашедшим человеком. Михаил перебил его:
   — Простите, а не знаете, куда он переехал?
   — Адресок оставили. Сейчас посмотрю. У меня записано на листочке… — старичок недовольно поморщился, затем дошаркал до бокастого темно-вишневого комода, выдвинул верхний ящик, порылся в нем и уже с бумажкой в руках, поправляя на ходу очки, снова пришаркал к Михаилу, стоявшему у порога. — Вот-с, извольте-с… Собственноручно ими записано…
   Взяв из его подрагивающей руки листочек, Михаил прочитал: «Яковлевский пер. у Земляного вала, дом Кремнева, квартира доктора Николая Федоровича Смирнова. Спросить либо меня, либо товарища моего Михаила Васильевича Терентьева».
   Переписав в памятную книжку новый адрес Кашинского, Михаил хотел было тут же попрощаться с любезным старичком и отправиться по добытому адресу, однако спохватился:
   — А как мне побыстрее добраться до этого самого Яковлевского переулка?..
   — Вы сюда конкой ехали? — спросил старичок.
   — Конкой…
   Это вам надо опять сесть на конку у Ново-Девичьего и, стало быть… — старичок пожевал вялыми, бескровными губами, соображая, — и, стало быть, доехать до самого Земляного вала… Да нет! — старичок отмахнулся от только что сказанного. — Лучше не так… Лучше вы уж опять поезжайте до Таганской площади. Она ведь тоже — на Земляном валу. Правда, пешечком подольше придется пройтись, зато на конке петлять по Москве меньше. Тут вы побыстрее доберетесь…
   — Стало быть, до Таганской площади?
   — Да, да, до Таганки!.. Там тюрьма. Вот вы на нее путь-то и держите! Мимо нее — по Земляному валу, по левой стороне… Ее, тюрьму-то, вы сразу там увидите!.. Заметное зданьице!.. Заметное!..
   Последние слова резанули слух, будто в них вложен был некий тайный смысл, некий намек…
   Торопливо попрощавшись, Михаил покинул словоохотливого хозяина флигелька.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

   На новой квартире Кашинского он застал. Тот только-только поднялся с постели, хотя время было уже не раннее — приближался полдень.
   В больших городах много такого народу, который обыкновенно живет не столько днем, сколько ночью, днем же отсыпается и готовится к ночной жизни. Михаил это знал по Петербургу.
   — Михаил Иваныч?! Вы?! — Кашинский, не сразу вышедший на звонок, растерянно смотрел на нежданного гостя, безуспешно пытаясь застегнуть на груди пуговицу накрахмаленной белой сорочки. Так и не справившись о этой пуговицей, спохватился, протянул руку для рукопожатия, заулыбался, просиял запоздало: — Как хорошо-то что отыскали меня!.. Откуда вы? Как?..
   — С Кавказа — из родных мест. Два с лишним месяца там прогостил. Только что приехал.
   — Вот оно что! А я ведь тоже почти все лето не был в Москве…
   — Я заезжал к вам в июне. Не застал. Уж в Нижнем от братьев Красиных узнал, что вы у них побывали и уехали как раз перед моим приездом…
   — Вот как?! Жаль! Очень жаль!.. Да что же мы тут стоим?! Проходите! Только извините: у меня, у нас… не прибрано… — Кашинский засновал по небольшой узенькой комнатенке, схватил стул, поставил его перед Михаилом, взъерошил и без того ершистую, рыжеватую шевелюру, кивнул: — Садитесь! Садитесь, ради бога! Я — сей момент!.. — и засновал опять перед опустившимся на стул гостем, наводя порядок, вернее же — бестолково суетясь, хватаясь то за одно, то за другое.
   Михаил с улыбкой наблюдал за ним. В иные мгновения, минуты один человек пред другим оказывается вдруг словно бы обнаженным. Кашинский был в явной растерянности. Он покусывал толстоватые красные губы, на бледном худом лице проступил пятнами, «лаптами», нездоровый румянец. Его длинные тонкие руки как будто летали надо всем сразу, впрочем почти без пользы…
   Наконец он присел на кое-как застланную одеялом кровать, близоруко посмотрел на Михаила и, слегка раскачиваясь, сцепив «замком» тонкие, длинные пальцы под коленями, принялся рассказывать:
   — Я в Нижний уехал вскоре же после возвращения из Питера, через месяц с небольшим. 20 мая. Вот когда. Давно мечтал посмотреть на Волгу. В Нижнем у меня два университетских товарища. У них я и остановился сначала. А потом, у них же, увиделся с Леонидом Красиным. Перебрался к нему на квартиру, на Отарскую улицу. Спустя месяц ко мне приехал Терентьев. Я вас с ним познакомлю. Сегодня же. Он здесь же вот живет, — кивок на соседнюю кровать, — тоже мой университетский товарищ и… — Кашинский запнулся, глянул на Михаила со значением, — и товарищ по нашему общему делу… После моего отъезда он оставался в Москве, поскольку не кончились уроки, которые он давал. И вот он тоже приехал в Нижний, вместо того, чтоб сразу же поехать на лето к родным в Пензу, по железной дороге. За мной он — в огонь и в воду! — Сказав это, Кашинский даже как-то весь выпрямился, горделиво откинул назад голову, серые, навыкат, глаза быстро глянули в сторону небольшого овального зеркала, висящего рядом с изголовьем кровати, на которой он сидел. — За месяц мы с Леонидом сошлись — ближе некуда! — Кашинский неожиданно поднялся, порылся в выдвижном ящике старенького письменного стола, протянул Михаилу фотографическую карточку. — Это он мне подарил при расставании. Прочтите на оборотной стороне…
   Михаилу фотография была знакома. Точно такую же подарил ему Леонид весной, перед самым отъездом своим из Петербурга в Нижний Новгород. Запоминающуюся надпись оставил он на той фотографии: «Оглянемся на Запад и встретимся на Востоке». Понятную для них, двоих, надпись. Мол, наши революционные идеи и идеалы мы перенимаем у Запада, у его революционеров, но революционная работа наша в России чревата одним — тюрьмой и ссылкой на Восток, в какую-нибудь сибирскую глухомань, где нам обоим и предстоит в конце концов оказаться однажды…
   Вспомнив ту надпись, Михаил с улыбкой вгляделся в лицо Леонида на фотографии. Дерзкое красивое лицо, лицо юноши-гимназиста, одетого в студенческую форму. Слишком, слишком юно выглядел Леонид на фотографин…
   На ее обороте таким знакомым, аккуратным, старательным почерком было написано: «Другу (Первейшему) Кашинскому в память совместного пребывания в Нижнем летом 1891-го г. Красин».
   Возвращая фотокарточку Кашинскому, Михаил опятв улыбнулся, сказав:
   — Вон он как вас—«другом первейшим»!
   — Так я же говорю: сошлись с ним — ближе некуда! — Кашинский, чтоб пригасить горделивое выражение на лице, не дать ему слишком расспяться, наморщил невысокий, заметно скошенный назад лоб, прикусил верхнюю губу. Он положил фотокарточку снова в стол и посмотрел на Михаила, как человек, потерявший нить разговора, однако тут же вспомнил, на чем она прервалась: — Так вот после приезда Миши Терентьева мы с ним, с Мишей то есть, решили плыть по Волге на пароходе до Сызрани. С Леонидом я за месяц-то обо всем, о чем надо было, договорился. Делать в Нижнем мне больше нечего было. А тут и письмецо от моего старшего брата Николая подоспело, в котором он мне написал, что находится в летних лагерях под Киевом и что я могу устроиться там же до конца лета, не стесняя его. Братец мой — офицер. Вот мы и отправились с Мишей Терентьевым «вниз по матушке по Волге». В Сызрани мы расстались, и дальше, до Саратова, я отправился один… Ну а из Саратова выехал поездом в Киев…
   — Я это все в общем-то знаю, — прервал его Михаил. — Леонид рассказывал. Как тут-то, в Москве, дела?..
   Кашинский нервно дернул плечами:
   — Да за лето-то тут ничего не произошло. Студенты все были на вакациях. Меня, как уже сказано, тоже не было…
   — Ну а наш Афанасьев — он как?
   — Как?.. Можно сказать, что пока никак… Я ведь его и видел-то всего один раз после возвращения в Москву, на прошлой неделе… Работал он поначалу на фабрике Филонова. Но — недолго… Вовсе недолго… Давно уже без работы… На чистом нелегальном положении… Я, конечно, как договаривались с вами, деньгами его ссужал. Вот и в последний раз дал ему десять целковых… — Кашинский запнулся на этих «десяти целковых», сообразив, что прозвучало это чуть ли не оскорбительно, будто сказано было о подачке.
   — Где он живет-то?.. — спросил Михаил и пояснил: — Мне необходимо с ним увидеться.
   — Трудно сказать — где… — Кашинский опять покусал свои красные большие губы. — Не поинтересовался я как-то… И пришел-то он ко мне на прежнюю квартиру в такой день, когда я переезжать собирался, не до того было, не до расспросов… Но… мы с ним договорились, что будем встречаться в Анненгофской роще. Это недалеко отсюда, версты две с половиной, за веткой Нижегородской железной дороги… В это вот воскресенье, послезавтра стало быть, и должны встретиться там, неподалеку от военной тюрьмы…
   — Мне надо с ним повидаться, — сказал Михаил.
   — Так чего же проще! Пойдете со мной. — Кашинский вдруг спохватился: — Да что ж это мы все говорим, говорим?! Время-то уж обеденное! А я еще и не завтракал, да и вы, наверное, с дороги-то не успели…
   — Да, перекусить не мешало бы… — Михаил кивнул.
   — Ну, так сейчас же едем! Со встречей-то, я полагаю, в по рюмочке пропустить не помешает! — Кашинский щелкнул пальцами, резко поднялся, опять поерошил волосы, вслух соображая — Куда бы нам скатать-то?.. А давайте-ка — в Охотный, в трактир Тестова!.. Один раз — можно! В настоящий московский трактир! Вам это надо повидать! К Тестову! К Тестову! Только у Тестова пообедать по-настоящему, по-московски!..

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

   Кашинский довольно быстро оделся, и они вышли сияющий сентябрьский день, в его шум и суету.
   — Может, куда-нибудь, где попроще, сходим?.. — заикнулся было Михаил, наслышанный о дорогом и широко известном тестовском трактире.
   — Вы — мой гость! Потому — командую я! — Кашинский покровительственно хлопнул Михаила по плечу.
   Выглядел он несколько фатовато: светло-коричневая, почти песочного тона, тройка, белая сорочка и пышный ярко-зеленый галстук, на голове — чуть сбитая назад тоже светло-коричневая, шляпа-котелок, на ногах — тупоносые, по моде, ботинки. Этакий московский щеголь, весь словно бы преобразился вдруг. Куда и девалась его первоначальная скованность! Смотрел гоголем.
   — Ну, ежели мой радушный хозяин так богат!.. — Mихайл, усмехнувшись, лишь развел руками.
   — Какие богатства могут быть у нашего брата?! Так, крохи после умершего отца…
   Тут же подкатил лихач на дутиках:
   — Ваше-здоровь! Давай подвезу! Куды надо?..
   — В Охотный, к Тестову! — небрежно бросил ему Кашинский и подтолкнул Михаила к пролетке.
   Немного проехав по Земляному валу, свернули в Большой Казенный переулок и вскоре выехали на шумную многолюдную Маросейку.
   Михаил наклонился к Кашинскому, сказал так, чтоб не слышно было извозчику:
   — Может, не стоило бы так нам красоваться — на виду у всей Белокаменной?.. Поосторожней бы надо…
   Красные губы Кашинского покривила усмешка, он разразился тирадой:
   — Я сам, когда надо, — конспиратор. Но тут-то!.. Двое молодых людей едут на лихаче к Тестову! Ничего такого! Никто не обратит на нас внимания. Нельзя же жить, постоянно трусливо озираясь! Этак наша осторожность и боязнь может перейти в черту характера, натуры, станет опасливой отгороженностью от целого мира!.. А ведь именно для нас, людей нового, передового сознания, так должна быть важна естественность мысли, языка, натуры, поведения!..
   — Да, но с этой естественностью, с этой открытость» мы далеко не уйдем… — Михаил усмехнулся. — Самый обыкновеннейший городовой сообразит, кто мы такие… Ведь как знать: может, за вами, а может, и за мной уже ведется слежка… Об этом мы должны помнить…
   Кашинский обиженно нахохлился, даже котелок надвинул на глаза. Умолк.
   Вдали, на Спасской башпе, пробило полдень. Время обеда. Лихач выкатил на Новую площадь и свернул направо — к Лубянской площади. Народу тут было еще гуще. В людских потоках засновали разносчики съестного с ящиками на ремнях через плечо, а то и с лотками на головах. Залетали их крики нараспев:
   — А вот кишки бараньи! С кашей, с огнем!..
   — Го-о-рячая вет-чинка-а!..
   — Белужка малосольная!..
   — С пи-и-рогами-и!..
    . . . . . . . . .
 
   Через Театральную площадь выехали к Охотному Ряду.
   — Ну, вот оно — чрево Москвы-матушки! Докатили! — Кашинский снова оживился. Он расплатился с извозчиком и первым сошел на булыжную мостовую, оглянулся, подмигнул Михаилу, кивнул на высокую застекленную дверь, за которой маячил огромный старик швейцар с лихо разметанной в стороны бородой.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

   В левом зале трактира для них нашелся незанятый столик, как раз на двоих. Широким жестом Кашинский пригласил Михаила сесть, сел и сам, с усмешечкой огляделся вокруг, изрек: «Кресло в таверне — это трон человеческой веселости»! Так сказал кто-то, не любивший киснуть дома!..
   Как из-под земли выросши, бесшумно возле столика возник половой в белой рубахе из дорогого голландского полотна, даже слегка поблескивавшего и переливавшегося на нем.
   — Чего изволите, господа?!
   — Нам, стало быть, как следует поесть и… — щелчок тонкими пальцами, — и этого самого — для хорошего пищеварения… Графинчик… Но — самую малость! — Кашинский снова щелкнул пальцами.
   — Слушаюсь… — половой кивнул и исчез.
   На столе почти тут же появился запотелый маленький графинчик со «смирновской», узкая тарелка с окороком, нарезанным тонкими прозрачно-розовыми ломтиками, серебряный жбанчик с серой зернистой икрой.
   — Ну! Со встречей! — провозгласил Кашинский, весь преобразившись и слегка выпячивая узкую грудь.
   Рюмка «смирновской» сразу «разожгла» его: уши покраснели, в глазах появился маслянистый блеск.
   — Закусывайте, закусывайте! — подсказал он Михаилу, разглядывавшему с любопытством знаменитое заведение знаменитого Тестова. — И — посвободнее, посвободнее, пожалуйста! В этот трактир люди приходят поесть, попить и отвести душу в приятных застольных беседах. Купцы, правда, и всевозможные буржуа иногда тут толкуют и о делах, даже сделки всякие меж собой заключают, но в основном тут — едят, пьют и беседуют. Цицероны прелюбопытнейшие бывают! И никто здесь не таится, всяк говорит, что думает… У Тестова — всякому полная воля!
   — Мы-то ею, разумеется, не воспользуемся?! — Михаил усмехнулся.
   Закусывая, он стал прислушиваться к разговору за соседним столиком.
   Чистенький, румяненький, кругленький господин с легкой проседью на висках, в свеженькой коломянковой паре, сидел к ним бочком, в трех шагах от них. Он курил огромную сигару, как для нежнейшего поцелуя, поднося ее к полненьким, цвета доспевающей вишни, губам.
   Напротив сидел сухощавый широкоплечий человек в черном, наглухо застегнутом суконном сюртуке. Он тo и дело трогал острый кончик своего правого уса, согласно кивал неторопливо и важно говорившему (между затяжками) кругленькому господину.
   Разговор, оказывается, велся о просвещении русского народа.
   За другим, ближним, столиком гоготал и млел от удовольствия лысенький толстячок, слушая другого толстяка в кромсая ножом прозрачные кусочки ветчины. До Михаила доносилось:
   — Так он, стало быть, такой скупердяй был, что на всем старался выгадать! Детей даже рассчитал так на свет произвести, чтоб все в одно время родились — ко дню ангела жены, чтоб, стало быть, не тратиться на несколько именин!..
   — По календарю работал! Ггы-ы!..
   — Вот именно! Вот именно!..
   — Половой!
   — Чего изволите?..
   — Еще бутылочку «смирновской»! И — балычку!..
   — Слушаюсь!..
   Еще одна пара тестовских гурманов. Ее Михаил не видит, она за спиной у него. Но и эти «беседуют» так, что слышать их можно в любом конце зала:
   — Торговля нынче вовсе упала. Публика вся такая ваходит в магазин — тоска и глядеть на нее! Ей бы на грош пятаков! Из-за копейки до слез торговаться будет! Тяжел, тяжел нынче год! Все — в убыток! Только помянешь, как прежде-то дела шли!..
   — Э-э! Милый! «Прежде»! Прежде-то народ был, а теперь, сам говоришь, — публика! А публика, она, известное дело, — шустра да пестра, да на язык востра, а натуры в ней, истинного духу и разуменья — в аккурат на копейку! Вот она со своим копеешным-то аршином а мечется по жизни-то, и норовит все на этот свой аршинишко мерять… В ней — одна зависть и злость!
   В соседнем большом зале что-то лихое отхватывая оркестрион. Говоривший вдруг умолк, тут же замурлыкал, прихлопывая ладонью по столу, в такт доносившемуся разудалому наигрышу, Похвалил:
   — Эк наяривает!..
   Михаил оглядел вдруг этот огромный зал обжорства и сытой болтовни, оглядел так, будто не мог сообразить, как сам-то он сюда попал. Сверканье хрусталя, пышная лепнина потолка и стен, огромные зеркала, словно бы множащие этот зал, превращающие его в некий невиданный лабиринт, в некую беспредельно раскинувшуюся обжорию, из которой ему захотелось поскорее выбраться в сияющий, по-осеннему трезвый день…
   Михаил хмуро глянул на Кашинского, тянущегося через стол с рюмкой — чокнуться. Странное померещилось вдруг: будто сидит он за этим столом с одним из этих — жующих и болтающих вокруг…
   Кашинский был в игривом расположении духа. Чокаясь, даже пропел:
   — «Gaudeamus igitur, juvenes dum sumus!» [3]О! Мой гость хандрит?! — выпив, он вопрошающе посмотрел на Михаила. — Что? Не по вкусу тестовская кухня?
   — Не по вкусу — все это!.. — негромко, но резко сказал Михаил, кивнув в сияющие и гудящие просторы зала.
   — Но и все это надо нам знать и видеть! — с расстановкой сказал Кашинский и скаламбурил: — Знать и видеть, чтобы… ненавидеть!
   — Под «смирновскую» и тестовскую селяночку с кулебяками? — Михаил усмехнулся.
   Кашинский крепко приложил салфетку к обиженно выпяченным лоснящимся губам, покривился:
   — Mille pardon… Я привык смотреть на все шире… «С широтой вот этих здешних завсегдатаев?!»—едва не сорвалось у Михаила, но не сорвалось, удержал. Нахмурившись, стал неторопливо есть, так и не притронувшись к отставленной в сторону второй рюмке.
   О многом он мог бы теперь сказать этому, «привыкшему смотреть на все шире», хлебосолу. Сдержался. Отложил на потом, подумав: «Этак мы, чего доброго, и рассоримся в самом начале…»

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

   Выйдя из трактира, они потоптались у дверей.
   — Куда теперь?.. — Кашинский близоруко посмотрел на Михаила.
   — Давайте где-нибудь посидим малость на свежем воздухе. День-то какой — чудо! — сказал тот, пожмурившись на высокое еще солнцс.
   — Тогда — к моему университету! Там, во дворике, есть скамейки, можно посидеть довольно спокойно, — предложил Кашинский.
   Перешли через шумную Тверскую. На углу Моховой Кашинский заговорил первым:
   — Не понравилось, стало быть, вам тестовское заведеньице?..
   — Да, — Михаил кивнул, — лучше бы поесть в каком-нибудь самом захудалом трактирщике, по-студенчески… Вы давеча сказали насчет Охотного-то ряда: мол, чрево Москвы. Вот такое впечатление и осталось, будто я побывал в огромном-преогромном чреве… Одни тамошние разговорцы чего стоят!.. И это обжорство… Даже в газетах вон начинают писать о надвигающемся на нас голоде, во многих губерниях люди уже теперь едят хлеб, выпекаемый в основном из лебеды и мякины, а эти — жрут себе всяческие деликатесы и в ус не дуют… Люди умирать будут с голоду, а они так и будут ездить к Тестову — обжираться…
   — О эти чада купонного племени!.. — воскликнул Кашинский, толкнул узорную кованую калитку и пропустил Михаила впереди себя. — Монстры, у которых и то место, где полагается быть сердцу, занимает его величество желудок!..
   Университетский дворик был пуст. Занятия еще не начинались.
   Они опустились на скамью в центре дворика. Кашинский сел, развалясь, закинув ногу на ногу, разбросав руки во весь размах по изгибу спинки скамьи, Михаил пристроился на самом ее краешке. Помолчали, подставив лица ослепляющему солнечному сиянию. Кашинский неожиданно начал декламировать:
 
По чувствам братья мы с тобой,
Мы в искупленье верим оба,
И будем мы питать до гроба.
Вражду к бичам страны родной.
 
   Положил руку па плечо Михаила, с мечтательной улыбочкой спросил:
   — Знаете эти стихи Плещеева?
   — Как же: в гимназии еще знал!.. — ответил тот.
   — Да! Все начинается с гимназических лет! Самое светлое и чистое время! — почти с тем же пафосом, с каким только что декламировал, продолжал Кашинский. — Я ведь еще в гимназии входил в народовольческий кружок старшеклассников.
   — Судя по выговору, вы не москвич, откуда-то с юга или из Малороссии… — заметил Михаил. — Мне, южанину, это хорошо слышно.
   — Да, по рождению я киевлянин, — улыбнувшись, сказал Кашинский, — в Москве — лишь с восемьдесят восьмого года. — Помолчав, он продолжил: — У нас ведь не было еще случая познакомиться ближе… Вы вот намекнули о себе, что южанин…
   — Я — с Северного Кавказа, с Кубани… Коренной кубанский казак… — быстро сказал Михаил, чтоб не дать Кашинскому отвлечься от рассказа о себе.
   — Так вот, — продолжал Кашинский, — после гимназии я поступил в Киевский университет святого Владимира на физико-математический факультет. Много читал, увлекся литературой по общественным вопросам. Перешел из-за этого на юридический факультет. Однако постановка образования в Киевском университете меня не устраивала, и я подался в Москву, перевелся в здешний университет — тоже на юридический. Тут, в университете, вскоре сложился хоть и немногочисленный, по весьма сплоченный народовольческий кружок: братья Липкины, Иванов, Аргунов, Благоразумов, мой киевский однокашник Миша Терентьев (с ним я вас сегодня же познакомлю), Гуковский, Курнатовский, Крафт… Вот в этот кружок попал и я. Самым опытным среди нас был Виктор Курнатовский. С ним я особенно сблизился. До поступления в Московский университет он был студентом Петербургского университета, входил там в студенческую организацию, в народовольческий кружок, даже пропагандировал среди рабочих где-то за Александро-Невской заставой. Вроде бы находился в связях с группой Александра Ульянова…
   — О Курнатовском я слышал. Даже приходилось встречаться с ним, — заметил Михаил.
   — Я так и думал, — Кашинский кивнул.
   — В восемьдесят седьмом, когда я был на втором курсе Технологического, его исключили из университета за участие в студенческом протесте. Я тогда тоже пострадал, — Михаил усмехнулся, — был лишен стипендии. Его же, помнится, даже арестовали. Больше я его не видел.
   — Он был выслан на родину, в Новгородскую губернию, под надзор полиции, — подсказал Кашинский, — а на следующий год ему удалось поступить в Московский университет — на отделение естественных наук. Перебравшись в Москву, он снова взялся за конспиративную работу. Продержался около года. В марте позапрошлого года его и Федора Липкипа арестовали. Затем арестовали Крафта и Гуковского. Мне, Благоразумову, Терентьеву и еще нескольким членам кружка посчастливилось уцелеть…
   Рассказывавший это Кашинский не мог знать, что уцелевшие были оставлены «на разводку», по жандармской терминологии; за такими устанавливалась слежка, благодаря чему выявлялись их новые связи и недовыявленные прежние. «Почерк» начальника московской охранки Бердяева…