Георгий Маленков. По своей натуре этот человек был лишен всяких диктаторских черт, и у меня сложилось впечатление, что он не был честолюбивым человеком. Он был мягок, податлив всяким влияниям и всегда испытывал необходимость притулиться к какому-нибудь человеку с сильной волей. И он притулялся: к Сталину, к Ежову, к Берии, затем к Хрущеву. Он был идеальным и талантливым исполнителем чужой воли, и в исполнительской роли проявлял блестящие организаторские способности, поразительную работоспособность и рвение. Он не был человеком широкой инициативы или новатором. Но когда он получал какое-либо указание от Сталина, то ломал любые барьеры, мог идти на любые жертвы и затраты, чтобы выполнить это задание молниеносно, безукоризненно и доложить об этом Сталину. Поэтому в аппарате ЦК шутили, что Маленков всегда требует, чтобы всякое поручение Сталина было выполнено «вчера».
   В своей преданности Сталину и убежденности в его непогрешимости он даже не ставил перед собой вопроса: будет ли от выполнения этого задания польза или вред государству. В этом смысле Маленков был даже более правоверным, чем Молотов. В. Молотов по праву старейшего и наиболее влиятельного соратника Сталина мог позволить себе иногда в форме полувопроса, краткой реплики или подходящей шутки поспорить со Сталиным, взять кого-нибудь под защиту или поставить новый вопрос. Маленков не позволял себе таких вольностей и. действовал только по формуле: «сказано — сделано».
   В напряженные дни предсмертной агонии Сталина Г. Маленков делал всё необходимое, что рекомендовали ему Хрущев, Берия, Булганин, Каганович и другие для организации лечения Сталина или для решения неотложных дел. Делал это так, чтобы в случае выздоровления Сталина его действия могли быть истолкованы только как вполне верноподданнические. Судя по всему, он был действительно искренне привязан к Сталину.
   У смертного одра Сталина, в атмосфере, тягостных раздумий о будущем, неопределенности и тревоги среди членов Президиума ЦК, только, повторяю, Хрущев и Берия знали, чего они хотят.
   Конечно, ни один человек в партии и стране не думал ни о Хрущеве, ни о Берии как о возможных преемниках Сталина на постах Председателя Совета Министров или Генерального секретаря ЦК. Но иного мнения держались они сами и всеми методами — посулами, лестью, интригами, устрашением — действовали в определенном направлении.
   Две трети из того широкого состава (36 человек) Президиума ЦК, который по предложению Сталина был избран на Пленуме ЦК после XIX съезда партии, оставались в стороне и во всех интимных, подготовительных обсуждениях участия не принимали.
   Дежурили у постели больного Г. Маленков, Л. Берия, В. Молотов, К. Ворошилов, Н. Хрущев, Н. Булганин, Л. Каганович, А. Микоян, М. Сабуров, М. Первухин, Н. Шверник.
   Позже Н. Хрущев с присущей ему красочностью многократно рассказывал нам, как проходили эти дежурства. Конечно, больше всего говорили о том, как перестроить партийное руководство, управление хозяйством после смерти Сталина; из кого составить руководство, как распределить портфели. Спрашивали мнение у каждого.
   Характерно, что Л. Берия с первого же разговора предложил объединить Министерство государственной безопасности и Министерство внутренних дел в одно — в Министерство внутренних дел СССР, и сделать его министром этого объединенного министерства. Хрущев по этому поводу позднее заметил: «Я сразу смекнул, куда гнет Берия. Ведь в руках такого министра будут и вся вооруженная охрана членов правительства, и вся милиция, и дивизии МГБ, и пограничные войска. Но я, конечно, не подал ему и вида, что кумекаю, куда ведут его планы. Наоборот, я всё время говорил ему: конечно, Лаврентий, так и сделаем, это самое правильное будет; а про себя думал: погоди, голубчик, всё будет не так, как ты замышляешь!»
   Берия с трудом скрывал свое ликование по поводу постигшего Сталина удара. Он пытливо и въедливо допрашивал дежуривших у постели профессоров о малейших зигзагах в течении болезни и лихорадочно ждал, когда же наступит желанная развязка. Но вместе с тем Берию не покидала сосущая внутренняя тревога: кто его знает, не выкарабкается ли Сталин из кризиса, не преодолеет ли болезнь?
   И действительно, утром 4 марта под влиянием экстренных лечебных мер в ходе болезни Сталина как будто наступил просвет. Он стал ровнее дышать, он даже приоткрыл один глаз, и присутствовавшим показалось, что во взоре его мелькнули признаки сознания. Больше того, им почудилось, что Сталин будто хитровато подмигнул этим полуоткрывшимся глазом: ничего, мол, выберемся!
   Берия как раз находился у постели. Увидев эти признаки возвращения сознания, он опустился на колени, взял руку Сталина и поцеловал её. Однако признаки сознания вернулись к Сталину лишь на несколько мгновений, и Берия мог больше не тревожиться.
   Никита Хрущев. Все близкие к ЦК люди знали, что Хрущев — фаворит Сталина. За последний период патологические черты в состоянии диктатора всё нарастали. Это обуславливало и изменения в его отношении к окружающим. Он уже опасался Берии и избегал встреч с ним. Он уже зачислял в разряд вражеских лазутчиков Молотова, Ворошилова, Микояна. В своей маниакальной одержимости он периодически менял работников МГБ и обслуживавших его лиц. Но именно в этот период дошедшей до апогея подозрительности Сталин потребовал пе ревода в Москву Хрущева и сделал его секретарем Центрального и Московского комитетов партии.
   Но Хрущев не довольствовался положением одного из секретарей ЦК. После И. Сталина вторым секретарем ЦК был А. Жданов, а после его смерти Г. Маленков. Хрущев исходил из того, что главенствующее положение в ЦК дает возможность расставлять нужным образом кадры во всех сферах государственной, экономической и общественной жизни, руководить всеми республиканскими и местными партийными организациями, держать в своих руках все ключевые позиции управления. И Хрущев рвался на первую роль в этой сфере, лелея те же честолюбивые мечты, что и Берия, но избрав для достижения своих целей другие, обходные, пути.
   В предварительных переговорах Хрущев сразу заявил, что хотел бы целиком сосредоточиться на работе в Центральном Комитете партии и освободиться от обязанностей секретаря Московского комитета. С этим согласились все, не предвидя тогда, к каким роковым последствиям это может повести. В. Молотов был по-прежнему замкнут, каменно холоден, словно всё нарастающее кипение страстей не имеет к нему никакого отношения.
   Назначение покладистого, не особенно самостоятельного и лишенного претенциозности Г. Маленкова на пост Председателя Совета Министров СССР казалось, как Берии, так и Хрущеву, на данной стадии наиболее приемлемым.
   …Машина мчалась по улице Горького. В унисон этому бешеному бегу в мозгу бушевал вихрь мыслей, воспоминаний, вопросов, образов. Улица Горького сверкала разноцветными огнями фонарей, витрин, вывесок, как в новогоднюю ночь. Охотный ряд. Красная площадь — величественная, притихшая.
   Вот Спасская улица и Ивановская площадь. Всюду разлита какая-то особенная торжественная тишина и таинственность. В этом каменном безмолвии в мозгу, как в калейдоскопе, проносятся картины буйной жизни старого Кремля.
   С раннего утра и до глубокой ночи клокотала Ивановская площадь. Сотни людей в разномастных одеждах толпились у дверей приказов. С высоких помостов подъячие зычно, «во всю Ивановскую», оглашали народу указы и повеления. Толпы зевак, лузгающих семечки, поедающих сайки и требушину, толпились в разных местах площади, где у столбов или на «козлах» истязали ременными кнутами или батогами провинившихся. Тут же скоморохи и медвежатники, гудошники услаждали народ своим искусством. Из храмов доносились священные песнопения. В воздухе стоял несмолкаемый гул.
   А теперь тишина, такая тишина!..
   Старинное крыльцо с железным навесом. Это вход в служебное помещение Сталина, а поскольку всё связанное с его именем считалось секретным и зашифровывалось, то это место называлось «уголок», а вызов сюда именовался «вызовом на уголок».
   После звонка М. Суслова, сообщившего мне о смерти Сталина, члены Президиума решили не оставаться с покойным, а вернуться в Москву, в кабинет Сталина, где обычно проходили заседания Политбюро, и там обсудить все неотложные вопросы.
   В несколько приемов поднялись лифтом наверх. Небольшой проходной зал. Направо дверь в широкий коридор. Здесь массивная дверь вела в просторную приемную Сталина. Большой стол и тяжелые стулья. На столе обычно лежали важнейшие иностранные газеты — американские, английские, французские и т.д., — стопки бумаги и карандаши. Отсюда дверь вела в кабинет помощника Сталина А.И. Поскребышева. Около его письменного стола во время заседаний Политбюро или приема у Сталина находились два-три полковника или генерала из охраны Сталина.
   Но сейчас никто не задерживался в приемной или у Поскребышева. Все прибывшие члены Президиума ЦК сразу проследовали в кабинет Сталина. Сразу приглашен был и я.
   Знакомый просторный кабинет. Справа от входной двери высокие окна, выходившие на Красную площадь. Белые шелковые гофрированные задергивающиеся шторы. В углу у одного из окон большой письменный стол. На нем чернильный прибор, книги, бумаги, пачка отточенных черных карандашей, которыми чаще всего Сталин пользовался для своей работы; модели каких-то самолетов.
   Атмосфера этого первого заседания Президиума ЦК после смерти Сталина была слишком сложной, чтобы охарактеризовать её какой-нибудь одной фразой. Но в последующие месяцы и годы я часто вспоминал это ночное заседание в часы и минуты, когда на «ближней» даче остывало тело усопшего диктатора.
   Когда все вошли в кабинет, началось рассаживание за столом заседаний. Председательское кресло Сталина, которое он занимал почти 30 лет, осталось пустым, на него никто не сел. На первый от кресла Сталина стул сел Г. Маленков, рядом с ним — Н. Хрущев, поодаль — В. Молотов; на первый стул слева сел Л. Берия, рядом с ним — А. Микоян, дальше с обеих сторон разместились остальные.
   Меня поразила на этом заседании столь не соответствовавшая моменту развязность и крикливость всё тех же Берии и Хрущева. Они были по-веселому возбуждены, то тот, то другой вставляли скабрезные фразы. Восковая бледность покрывала лицо В. Молотова, и только чуть сдвинутые надбровные дуги выдавали его необычайное душевное напряжение. Явно расстроен и подавлен был Г. Маленков. Менее горласт, чем обычно, Л. Каганович. Смешанное чувство скрытой тревоги, подавленности, озабоченности, раздумий царило в комнате.
   Это не было стандартное заседание с организованными высказываниями и сформулированными решениями. Отрывочные вопросы, возгласы, реплики перемежались с рассказами о каких-то подробностях последних дней и часов умершего. Не было и официального председательствующего. Но в силу ли фактического положения, которое сложилось в последние дни, в силу ли того, что вопрос о новой роли Г. Маленкова был уже обговорен у изголовья умирающего, — все обращались к Маленкову. Он и резюмировал то, о чем приходили к решению.
   Кажется, М. Суслову и П. Поспелову поручено было немедленно подготовить обращение от ЦК КПСС, Совета Министров СССР и Президиума Верховного Совета ко всем членам партии, ко всем трудящимся Советского Союза о смерти Сталина.
   Создана была правительственная комиссия по организации похорон под председательством Н. Хрущева, с участием Л. Кагановича, Н. Шверника и других.
   Единодушно и без особого обсуждения решено было соорудить саркофаг с набальзамированным телом Сталина и поместить его в Мавзолей на Красной площади, рядом с саркофагом В.И. Ленина. При этом кто-то (не помню кто) внес предложение о сооружении в Москве монументального здания — пантеона, как памятника вечной славы великих людей Советской страны. Имелось в виду, что в пантеон будут перенесены из Мавзолея саркофаги В.И. Ленина и И.В. Сталина, а также останки выдающихся деятелей, захороненных у Кремлевской стены. Помню, что Н. Хрущев предложил соорудить такой пантеон в новом юго-западном районе Москвы. Но решили сейчас не предрешать этого вопроса. Еще будет время подумать об этом.
   Условились на следующий день созвать Пленум ЦК, на котором решить самые неотложные вопросы руководства партией и страной.
   …Кремлевская площадь была безлюдна и безмолвна. По опустевшим ночным улицам Москвы я возвращался в «Правду» выпускать траурный номер. Дворники со скрежетом сдирали с тротуаров ледяную корочку. У продуктовых магазинов разгружались огромные крытые машины. Подгоняемые морозцем, торопливо двигались немногочисленные прохожие. Четко печатала асфальт двигавшаяся строевым шагом куда-то воинская часть. Медленно падал на город редкий и легкий снежок. Как будто всё было как обычно, ничто не изменилось в древней столице. Тем не менее я ехал в своем ЗИСе с таким чувством, будто в гигантской машине государства что-то надломилось в главном механизме. Все колесики, шестерни, трансмиссии — всё работает по-прежнему бесперебойно, и всё же произошло что-то очень большое, серьезное, чреватое огромными последствиями для судеб страны — и не только нашей.
   — Да нет же, — гнал я от себя тревожные и неясные мысли. — Какие последствия? Почему?
   Сухой снег неистово завихрялся перед режущими его фарами. Через полуоткрытую боковую створку окна врывался ветер и насвистывал что-то тоскливое, тревожное.
   …Набальзамированный прах Сталина в гробу выставлен был для прощания в Колонном зале Дома Союзов. Море знамен и цветов. Траурные мелодии оркестра и хора.
   Сталин одет был в мундир генералиссимуса, который он сам себе придумал, пока художники по заказу интендантов бились над эскизами, долженствующими, по их мнению, быть какими-то сверхъестественными и уникальными. Сталин взял обычный генеральский китель, пристроил к нему пару обычных позолоченных петлиц и, явившись в таком одеянии на какое-то заседание, положил тем самым конец дальнейшим интендантским изысканиям. Над левым карманом кителя — орденские ленточки.
   Лицо Сталина неправдоподобно бледно, и в выражении появилась новая черта, которой у него никогда не было при жизни, — скорбность, словно в момент расставания с жизнью он испытывал большие муки. Это выражение сохранилось, конечно, и тогда, когда он лежал уже в саркофаге в Мавзолее.
   Я смотрю на руки Сталина — бледные, с коричневыми пятнами. И мне эти руки кажутся непропорционально большими и очень сильными.
   В эти траурные дни я круглые сутки был занят редакционными делами, а в моей памяти то и дело одна за другой всплывали картины встреч со Сталиным: Красная площадь, Большой театр, Андреевский зал, Кремлевский дворец, рабочий кабинет Сталина, зал заседаний Политбюро, Свердловский зал… Но больше всего, и неотвязно, представлялась мне небольшая комната — библиотека на «ближней» даче, и в ней на полу у дивана распростершийся Сталин.
   С этой комнатой у меня были связаны воспоминания о Сталине как об ученом.
   Я так живо представлял себе весь этот эпизод в действии.
   …Был воскресный день. Мы с женой отправились отдохнуть в Театр оперетты. Всё шло хорошо и весело. Начался последний акт. Вдруг кто-то торопливо зашептал мне на ухо:
   — Товарищ: Шепилов, просьба срочно выйти — Вас вызывает Кремль. Из кабинета директора я позвонил по переданному мне телефону.
   — Товарищ Шепилов? Говорит Чернуха; товарищ Сталин просит Вас позвонить ему.
   — Товарищ Чернуха, я ведь в театре, да ещё в таком легкомысленном. Тут нет кремлевского телефона; разрешите, я подъеду к Моссовету — тут недалеко, и оттуда позвоню.
   Чернуха:
   — Да не нужно этого. Я доложил товарищу Сталину, где Вы находитесь, и спросил, тревожить ли Вас. Он сказал — потревожить, и чтоб Вы ему позвонили. Звоните, он ждет у простого телефона. Вот номер:
   Я позвонил.
   В трубке сразу же отозвался очень знакомый, тихий, глухой голос:
   — Сталин.
   Я назвал себя и поздоровался.
   Сталин:
   — Говорят, Вы в театре? Что-нибудь интересное?
   Я:
   — Да, такая легкая музыкальная комедия.
   Сталин:
   — Потолковать бы нужно. Вы не могли бы сейчас ко мне приехать?
   Я:
   — Могу.
   Сталин:
   — А Вам не жалко бросать театр?
   Я:
   — Нет, не жалко.
   Сталин:
   — Ну, тогда приезжайте на «ближнюю». Чернуха Вам всё организует.
   И вот я у входных дверей дачи. На ступенях меня встретил полковник государственной безопасности, проводил в прихожую и сразу же бесшумно исчез. И больше за два с половиной часа пребывания на даче я не видел из охраны ни единого человека.
   Я снял пальто у вешалки и, когда обернулся, увидел выходящего из дверей рабочего кабинета Сталина, Он был в своем всегдашнем сером кителе и серых брюках, т.е. в костюме, в котором обычно ходил до войны — должно быть, лет двадцать. В некоторых местах китель был аккуратно заштопан. Вместо сапог на ногах у него были тапочки, а брюки внизу заправлены в носки.
   Он поздоровался и сказал:
   — Пойдемте, пожалуй, в эту комнату — здесь нам будет покойней.
   Это и была та первая справа от входа комната, которую я условно называл библиотекой и в которой со Сталиным впоследствии произошла катастрофа. По приглашению хозяина я сел в кресло у столика, на который положил записную книжку и карандаш. Но Сталин сразу неодобрительно покосился на них. Я понял, что записывать не следует. Сталин вообще не любил, когда записывали его слова! Впоследствии он неоднократно на встречах с нами, учеными-экономистами, работавшими над учебником политической экономии, делал нам замечания:
   — Ну, что вы уткнулись в бумагу и пишете? Слушайте и размышляйте!
   И нам приходилось тайком на коленях делать себе какие-нибудь иероглифические пометки с последующей расшифровкой их.
   Но здесь беседа шла с глазу на глаз, и незаметное писание исключалось.
   За всё время беседы Сталин ни разу не присел. Он расхаживал по комнате своими обычными медленными шажками, чуть-чуть по-утиному переминаясь с ноги на ногу,
   — Ну, вот, — начал Сталин. — Вы когда-то ставили вопрос о том, чтобы продвинуть дело с учебником политической экономии. Вот теперь пришло время взяться за учебник по-настоящему. У нас это дело монополизировал Леонтьев и умертвил всё. (Член-корреспондент Академии Наук СССР М.А. Леонтьев подготовил несколько первоначальных набросков-проектов учебника, но они не были приняты Сталиным.) Ничего у него не получается. Надо тут всё по-другому организовать. Вот мы думаем вас ввести в авторский коллектив. Как вы к этому относитесь?
   Я поблагодарил за честь и доверие.
   Сталин продолжал:
   — А кого вы ещё рекомендуете в авторский коллектив?
   Я не был подготовлен к этому вопросу, но, подумав немного, назвал фамилии двух наиболее квалифицированных профессоров-экономистов.
   Смеясь, Сталин сказал:
   — Ну, вот вы и раскрываете свою фракцию.
   Я не имел к названным мною профессорам ни особого доброжелательства, ни, тем более, недоброжелательства, но почувствовал, что из моей поспешной рекомендации могут быть сделаны самые неожиданные выводы. Поэтому я сказал, что вопрос об авторах требует более тщательного обдумывания.
   Сталин:
   — А вы читали последний макет учебника? Как вы его оцениваете?
   Я с максимальной сжатостью изложил свои оценки и замечания, считая, что для дела важно выудить не из меня, а из Сталина возможно больше замечаний, соображений, советов — как построить учебник политической экономии, И дальше в течение двух с половиной часов говорил почти один Сталин.
   Потом я убедился, что многое из того, чем он делился со мной, он изложил затем на авторском коллективе. Вообще, из некоторых других эпизодов у меня сложилось впечатление, что Сталин считал необходимым в отдельных случаях предварительно поразмышлять вслух и проверить некоторые свои мысли и формулы. Это проистекало из исключительного чувства ответственности, присущего Сталину не только за каждое слово, но и за каждый оттенок, который может быть придан его слову.
   В нашей ночной беседе Сталин затронул большой круг теоретических проблем. Он говорил о мануфактурном и машинном периоде в развитии капитализма, о заработной плате при капитализме и социализме, о первоначальном капиталистическом накоплении, о домонополистическом и монополистическом капитализме, о предмете политической экономии, о великих социальных утопистах, о теории прибавочной стоимости, о методе политической экономии и многих других достаточно сложных вещах.
   Говорил он даже о трудных категориях политической экономии очень свободно и просто. Чувствовалось, что всё в его кладовых памяти улеглось давно и капитально. При анализе абстрактных категорий он опять-таки очень свободно и к месту делал исторические экскурсы в историю первобытного общества, Древней Греции и Рима, средних веков. Казалось бы, самые отвлеченные понятия он связывал с злободневными вопросами современности. Во всем чувствовался огромный опыт марксистского пропагандиста и публициста.
   У меня сложилось твердое убеждение, что Сталин хорошо знает тексты классических работ Маркса и Ленина. Так, например, излагая свое понимание мануфактурного и машинного периодов в истории капитализма, Сталин подошел к книжной полке и достал первый том «Капитала» Маркса. Том был старенький, потрепанный и порядком замусоленный — видно было, что им много пользовались. Не заглядывая в оглавление и листая страницы, Сталин довольно быстро находил в разных главах «Капитала» те высказывания Маркса, которыми он хотел подтвердить свои мысли.
   Стараясь доказать правоту своей позиции аргументами теоретического, логического, исторического характера, Сталин говорил:
   — Но дело не только в Марксе. Возьмите, как ставил эти вопросы Ленин.
   Сталин снова подошел к полкам, долго перебирал книги, но не нашел нужного источника. Он вышел из комнаты и через несколько минут вернулся с объемистым и тоже зачитанным томиком, Это оказалась работа Ленина «Развитие капитализма в России». Сталин, как и в «Капитале» Маркса, легко находил и цитировал нужные ему места в ленинском исследовании.
   В ходе беседы Сталин критиковал некоторые относящиеся к теме беседы положения Ф. Энгельса, и эта критика не казалась мне поверхностной.
   Расхаживая по комнате, Сталин почти непрерывно курил свою трубку. Он подходил к столику, за которым я сидел, брал из коробки папиросу, ломал её в месте соединения мундштука с куркой и набивал табаком из гильзы свою трубку. К концу беседы он откуда-то достал толстую сигару, раскурил её, вставил в трубку, и комната наполнилась крепким никотинным ароматом.
   Я улучил подходящую минуту и сказал:
   — Товарищ Сталин, Вы так много курите, ведь Вам, наверное, нельзя этого?
   Сталин:
   — А вы невнимательны; я же не затягиваюсь; я просто так: пых-пых. Раньше затягивался, теперь не затягиваюсь.
   Меня не могло не поразить, какое первостепенное значение Сталин придавал теории. Он сказал примерно так:
   — Вот вам и вашим коллегам поручается написать учебник политической экономии. Это историческое дело. Без такого учебника мы не можем дальше двигаться вперед. Коммунизм не рождается, как Афродита, из пены морской. И на тарелке нам его не поднесут. Он строится нами самими на научной основе. Идея Маркса-Ленина о коммунизме должна быть материализована, превращена в явь. Каким образом? Через посредство труда на научной основе.
   Для этого наши люди должны знать экономическую теорию, экономические законы. Если они будут их знать, мы все задачи решим. Если не будут знать — мы погибнем. Никакого коммунизма у нас не получится.
   А разве наши люди знают экономическую теорию? Ни черта они не знают. Старики знают — старые большевики. Мы «Капитал» штудировали. Ленина зубрили. Записывали, конспектировали. Нам в этом тюрьмы, ссылки помогли; хорошими учителями были. А молодые кадры? Они же Маркса и Ленина не знают. Они по шпаргалкам и цитатам учатся.
   Вот ваш учебник надо так сделать, чтобы это не шпаргалка была, не цитатничество. Он должен хорошо разъяснять все экономические законы, все понятия, категории, которые есть в «Капитале», у Маркса и у Ленина.
   После такого учебника человек должен переходить к трудам Маркса и Ленина. Тогда образованные марксисты будут; хозяйство грамотно на научной основе вести будут. Без этого люди выродятся; пропадем. Поэтому учебник политической экономии нужен нам как воздух.
   Сталин несколько раз в очень энергичных выражениях говорил, что вопрос стоит именно так: «либо-либо». Либо наши люди овладеют марксистской экономической теорией, и тогда мы выйдем победителями в великой битве за новую жизнь. Либо мы не сумеем решить этой задачи, и тогда — смерть!
   Он вынул изо рта трубку и несколько раз сделал резкие движения у горла, словно перерезая его.
   — Конечно, — продолжал Сталин, — для этого нужно, чтобы в учебнике всё было ювелирно отточено, взвешено каждое слово. А что сейчас? Вот я прочитал, что сделала группа Леонтьева, Сколько болтовни! Сколько чепухи всякой! То вдруг империалистов ругать начинают: вы такие-сякие; то вдруг всякие комсомольские штучки начинаются, агитка базарная. Учебник должен на сознание воздействовать, помогать законы общества познавать. А тут не поймешь, на что он воздействует — на желудок, что ли?