– Пошел в жопу! – огрызается Даня, макая калифорнийский ролл в пепельницу. Потом по одной начинает подбирать палочками упавшие икринки… – Настоящие мужчины говорят «Пошел на хуй!».
   – Пошел на хуй! – Именно так, дружище. Ты же писатель, ты должен следить за своей речью, тем более в таких местах. Дэн, давай за барную стойку перейдем, а то нас сейчас тут зальют твои озера.
   – Пошли.
   Бармен оценивающе скользит взглядом по фигуре Никитина и подмигивает ему.
   – Я же тебе говорил, – шепчет журналист, – здесь надо быть осторожнее со словами.
   Даня подносит ко рту воображаемую рацию-кулак и громко басит туда, имитируя помехи и пьяно проглатывая звуки:
   – Педрила-1, это Педрила-2, как слышите, прием!
   Никитин вновь толкает писателя в бок.
   – Дэн, не шали! Вот увидишь, нам теперь будут недоливать…
   – Тогда явится наш космический флот и сровняет здесь все с землей!
   Даня расставляет руки в стороны и гудит, изображая самолет. Потом устало опускает голову на барную стойку.
   – Охуительно смешно… Дэн, учти: я тебя домой везти не буду! Дэн! Дэн! Не засыпай! Эй! Говори со мной! Слышишь, Дэн!? А тебе самому нравится Рита?
   Даня смотрит на Веру, танцующую вместе с Ритой. Девчонка не отрывает глаз от своей новой знакомой.
   – Так нравится или нет? – повторяет вопрос Никитин.
   – Нет. – Ладно гнать, Дэн! – смеется Никитин. – Если ты когда-нибудь будешь спать с такими женщинами, можешь считать, что жизнь твоя удалась!
   Даня ничего не отвечает. Что-то мешает ему сидеть – он достает из заднего кармана джинсов длинную зубочистку, к одному из концов которой приклеен пышный зонтик серебристой мишуры. Откуда она у него? Наверное, кто-то вытащил из коктейля и ради смеха засунул ему в карман, пока он пробирался сквозь толпу. Совсем уже все обнаглели. Похоже, даже последние безымянные статисты уже делают, что хотят, в его истории.
   Рядом за стойкой сидит и курит Ангел. Над его головой болтается картонный золотой нимб на проволочке. Судя по всему, Ангелу не хватает на выпивку. Он уже высыпал на стойку всю имевшуюся в карманах мелочь, а на нехватающую сотню пытается теперь всучить бармену женские трусики и свой картонный нимб.
   – А что, очень романтично! – говорит Никитин. – Дэн, напиши про него! Что-нибудь в духе «он променял небеса на земную любовь, а она разбила ему сердце. И вот теперь он алкоголик, его все любят, жалеют, а он пишет стихи».
   – С ума сойти…
   – Язвишь все? Ну-ну… Знаешь, кстати, что я сейчас подумал?! Музыка для женщин – это как шест для стриптиза, как мужчина – что-то такое, за что они могут хотя бы на время зацепиться… Слушай! – его вдруг осеняет внезапная догадка. – А, ты можешь написать так, чтобы у меня с Ритой что-нибудь вышло?
   – Нет.
   – Да ладно, что тебе стоит!
   – Нет.
   Движения Риты плавные, женственные. Они обещают что-то, что никогда не сбудется, влекут к себе обманчивой мягкостью и податливостью. У Веры – резкие, угловатые, пытающиеся утвердить, зафиксировать себя во враждебной, как ей кажется, атмосфере. Рита смеется, берет Веру за руки и поднимает их вверх, затем притягивает девчонку к себе, кладет ее ладони себе на бедра. У одной длинные черные волосы, у другой – короткие светлые, почти мальчишеская стрижка.
   – Дэн! – кричит Никитин. – Дэн!
   – Чего тебе еще?
   – Это не мне! Это тебе! Я и про тебя только что все понял! У меня прямо какой-то вечер озарений.
   – Что ты понял?
   – Я понял, почему ты пишешь, как идиот!
   – Да? Очень интересно… И почему же?
   – Просто ты воспринимаешь мир как картинку, которая все время льется в твой мозг. И она производит на тебя такое сильное впечатление, что ты не знаешь, что с ней делать, не успеваешь даже ее осмыслить. Вот что: ты идеальный субъект. Ты не понимаешь, как устроены даже самые простые вещи, откуда они взялись и что означают. Это глупость на самом деле. Ты попросту не умный. Не наблюдательный и поверхностный.
   – Пошел ты!
   – Нет, правда, без обид. Ведь так и есть. Ты тонешь в информации, ты видишь слишком много, и поэтому не видишь ничего. Я на сто процентов уверен, ты думаешь, что сапоги на платформе и бюстгальтер вон у той большесиськи – это не одежда, а части ее тела. Ну, правда, ведешь себя как Дюймовочка на негритянском балу. А все потому, что мир для тебя – это один большой поток. Он льется сквозь твои глаза, сквозь кожу, сквозь все твои чувства и не оставляет ничего от тебя самого. Причем следующая волна этого потока не оставляет практически ничего от предыдущей. Понимаешь, о чем я? Ты ведь творчеством занимаешься, ты вообще должен проникать в самую суть вещей. Творчество – оно…
   – В жопу творчество! – говорит писатель, поднимаясь из-за стойки.
   – Вот это ты верно сказал, – одобрительно кивает Никитин. – Это хорошо. Пусть это теперь будет твоим девизом!
   – Пошел ты!
   – А сам-то куда собрался? Обиделся, что ли?
   – Нет. Пойду отолью.
   – Давай, дружище! Ты сможешь, я в тебя верю!
   В туалете Даня не закрывает за собой дверь. Стоит, облокотившись для надежности лбом о выступающее на уровне лица зеркало. Пьяный писатель покачивается из стороны в сторону, безуспешно пытаясь попасть в цель. Черт, ну зачем нужно было так напиваться? Наконец льдинки в писсуаре начинают таять, оседают, проваливаются. Он возвращается к барной стойке, застегивая на ходу ширинку.
   – Ну, как? – спрашивает Никитин. – Успешно?
   – Так себе, – отвечает писатель, падая на стул. – Я там все обоссал.
   – Как это? – удивляется Никитин.
   – Так это. Вообще все.
   – Аххахха! Ну что же, Дэн, ты не так уж безнадежен, как кажется на первый взгляд… Тогда… Ахах-ха… Тогда давай выпьем за твой след в истории! Писатель с трудом сдерживает рвотный позыв, когда пузырьки нагревшегося шампанского бурлят в горле.
   – Знаешь, кстати, Дэн, я больше всего на свете ненавижу вставать по утрам, чтобы отлить, – говорит Никитин, – под утро, когда самые сладкие сны, обязательно захочется поссать. Лежишь и мучаешься – и вставать вроде без мазы, потому что сон пропустишь, и спать дальше никак не получается. Серьезно, я бы большие деньги платил тому парню, который за меня бы по утрам отливал.
   – Ты бармену предложи, он наверняка согласится…
   – Ха… Ха… Ха… Дэн, я вот только одного никак не пойму: если ты себя считаешь таким весельчаком, чего же ты своих героев замочить хочешь всю дорогу?
   – Потому что я гуманист.
   – Не понял…
   – Ну, смотри: допустим, я не уничтожу их. Но мой текст ведь рано или поздно закончится, так ведь? И где же тогда эти бессмертные герои будут жить?
   – Хм… Я об этом никогда не думал…
   – А ты подумай… Это и тебя, между прочим, касается!
   – Ну-ну… Мне кажется, все гораздо проще объясняется: ты, наверное, фанат The Birthday Massacre, нот и все!
   – Так и есть.
   – Вот видишь… Кстати, Дэн, ты, конечно, мудак, ночку и кота я тебе никогда не прощу… – откровенничает вдруг уже изрядно набравшийся Никитин. – Но я все-таки тебе сейчас честно скажу кое-что, как другу. Не такой уж ты и дерьмовый писатель. Серьезно! Во всяком случае, хоть припевы своих любимых песен не печатаешь. В наше время это редкость…
   – Спасибо.
   – Да не за что! И вот еще что хорошо: все слова у тебя простые, знакомые. А то, знаешь, читаешь иногда, а там всякие «мизантроп», «папье-маше»… Черт его знает, что это такое. А у тебя в этом плане все отлично. Это редкость, серьезно… Нет, есть, конечно, минусы. Ты только не обижайся: я же редактор, я все замечаю. Я тебе правду скажу… Суицидальный комплекс твой немножко утомляет. Нет, я понимаю, конечно, в самолюбовании есть свой шарм. Этакая фишка: вот, посмотрите, Даня Шеповалов, взрослый мужчина, который думает как подросток. И еще… Этот твой культ лузерства, вот, мол, какой я неудачник, я мышек в подъезде кормлю, хотя мне жрать нечего, ну и так далее. Чтобы ты там себе ни думал, а это очень скверно выглядит. Знаешь, как Лев Пирогов такой стиль называет? «Ебаться хочется, но я не сдаюсь!» Понятно, конечно, что все мы тут жертвы матриархата, но можно ведь иногда и нормальные вещи делать, а не в соплежуйстве своем купаться. А вам всем лишь бы о бабах писать…
   – Достал уже! – морщится Даня. – Тебе на работе, что ли, дерьма мало?
   – Нет, ты послушай. Послушай! Что, плохо правду переносишь? Кстати, да, вот еще одна твоя проблема. Ты слишком много врешь! А писатель должен быть искренен. Все должно быть чисто, сильно, от души… Знаешь, написал и умер… Ага… Так вот, я говорю, от души! А ты что пишешь? Если ты настоящий писатель, то пиши тогда книгу «Как я превратился в кусок говна за полгода», а не вот это вот, что ты тут воротишь. Представь себе, твои эротические фантасмагории с перегрузкой фальшивых эмоций никому, кроме тебя же, не интересны. Дай-ка я еще раз гляну, – Никитин берет у Дани блокнот. – Слушай, а зачем ты «наебнуться» вычеркнул? Отличное слово, зря ты так! Еще «сисечки» хорошее… Так, а «большесиська» – это же я придумал, вот ты гад, Дэн, спиздил слово! Хмм… Знаешь, завязывай с гиперстимуляцией событий: людей укачивать будет… Так-так… Дэн, ты слышал вообще такие слова: кульминация, развязка? Судя по всему, нет, а если и слышал, то очень давно… И ты не записывай тут за мной. Ишь, записывает он. Сколько у тебя этих блокнотов? Напился, как последняя скотина, и все равно записывает! Еврей! Дэн, ты еврей?
   – Неа, – писатель шумно икает. – Я дистрибутив вечности!
   – Бля, Шеповалов, ну серьезно – хватит выебываться, это реально утомляет! Какая кому разница, кто ты такой? Сейчас на свете около 7 миллиардов людей. Шесть с чем-то там миллиардов! Ты хоть представляешь себе это число? Если ты будешь считать до шести миллиардов, по единице в секунду, то у тебя на это уйдет 220 лет. Врубаешься? И у каждого из этих людей, которых ты за свою жизнь даже не сможешь сосчитать, у всех них свои проблемы, и всем совершенно наплевать на тебя. А мне, твоему другу детства, вдруг на миг – каприз, да и только, на миг лишь стало интересно, какая у тебя национальность, и ты не можешь правду сказать? И записывать хватит! Я говорю: перестань записывать! У меня племянник тоже писатель. Пишет роман «Приключения Лавилаза»… Чего ты смеешься-то, я не пойму, у тебя книжка вообще как пылесос называется… А если уж тебе так нравится твой маниакальный реализм, хотя бы потрудился фоны прописать нормально. И вообще, Дэн, я тебе сейчас действительно дельный совет дам. Резать надо твои тексты! – Никитин с чувством ударяет кулаком по стойке, так что бармен вопросительно смотрит на него – не пора ли уже вызывать охрану. – Резать к чертовой матери!!!
   – Допиздишься сейчас, – огрызается Даня, демонстративно щелкая авторучкой и отбирая у Никитина блокнот. – Не умный, не наблюдательный, резать… Одной почки ему, блин, много… Очень просто сейчас исправим.
   – Ну, можно, в принципе, и не резать, – спохватывается Никитин, до которого вдруг тоже доходит двусмысленность его собственных слов. – По большому счету, ничего – бодренько так… Эй! Дэн… Перестань! – Никитин хватает писателя за рукав. – В шутки не врубаешься? Дэн! Послушай меня! То, что ты делаешь, очень круто! Очень! Ты им всем покажешь, как надо! Всем этим занудам! Даня продолжает что-то вычеркивать в блокноте.
   – Дэн! Да ты чего? Да мы же все детство вместе провели! Помнишь, как мы конфеты на кладбище воровали? А анчоусы, помнишь, мы анчоусы нашли на свалке у болота?
   – Какие еще анчоусы?
   – Ну, рыбки такие маленькие сушеные…
   – Аа-а…Писатель вновь возвращается к своему занятию.
   – Дэн! Ну, серьезно, перестань, это уже не смешно! Положи ручку, тебе говорят! А помнишь, мы на задней парте сидели и трепались, и эта сука у доски говорит: «Никитин! Шеповалов! Ну что вас ждет в жизни?» Помнишь? Дэн? Помнишь, что мы ответили?
   – Помню, – говорит Даня, отрываясь от блок-пота. Взгляд его теплеет.
   Никитин с облегчением переводит дыхание.
   – Ну, давай опять вместе! Никитин, Шеповалов! Что вас ждет в жизни?
   – Слава… Деньги… Женщины…
   – Наркологическая клиника, – продолжает Глеб Давыдов, подсаживаясь за стойку вместе с подругой, – все как у людей…
   Даня и Никитин смеются…
   …They only want you when you're seventeenWhen you're twenty-oneYou're no fun…
   – Клево тут! – робко начинает Вера. – Правда? Сквозь громкую музыку приходится кричать, чтобы тебя услышали.
   – Да, ничего, – соглашается Рита.
   – А мальчика этого как зовут?
   – Тим. Это мой младший брат. Двоюродный…
   – Слушай… – видно, что Вера колеблется, но все же ей очень хочется спросить. – Может, это, конечно, и не мое дело, но… что-то он очень странно на тебя смотрел. И на меня тоже, когда ты захотела со мной танцевать. Я имею в виду, странно для брата. Даже для двоюродного.
   – Я знаю, – улыбается Рита. – Просто он меня очень любит. Очень, – повторяет она.
   …They take a polaroid and let you goSay they'll let you knowSo come on…
   Вера чувствует, как из низа ее живота поднимается и медленно разливается по всему телу томная, лениво-сладостная истома. Когда она добирается до груди, сердце начинает биться очень быстро, неровно, с отчетливо ощутимыми перерывами. От этого становится страшно и приятно одновременно. Страшно – потому что сердце может не выдержать. И что тогда будет дальше? Приятно, потому что… Потому что… Что? Вере хочется опуститься на пол и закрыть глаза. Громкая музыка вдруг куда то исчезает, люди вокруг становятся размытыми и неважными. Ри-та. Остается только она. Вера хочет что-то сказать, выразить свои чувства, но, взглянув на Риту, понимает, что та уже все знает.
   – Очень, – вновь тихо, по слогам повторяет Рита.
   Все тело Веры вздрагивает в рефлекторном спазме, она запрокидывает голову, стонет, чувствуя, как безжалостный сладкий вирус пробирается еще выше. Ей тяжело, ей не хватает кислорода. Вера глубоко вздыхает: душный прокуренный воздух кажется ей самым свежим и упоительным глотком, который она только делала в своей жизни. Становится чуть легче, она открывает глаза и тут же понимает, что сделала это зря: рядом с ней такое невероятно красивое существо, от близости к совершенству которого хочется немедленно умереть.
   – Ты… Ты… – шепчет Вера.
   Рита касается пальцами узких скул девушки, приближается к ней. Та в ответ подается вперед и несмело касается своими губами губ Риты. Не ощутив никакого сопротивления, проталкивает свой язык ей в рот, снова рефлекторно дернувшись всем телом. Набирается смелости и принимается жадно целовать Риту. Она хочет подарить всю себя этому божеству, отдать за него свою жизнь. Красочные картины самопожертвования стремительно сменяют одна другую, оставляя Вере лишь ослепительные, безумно нежные ощущения, острые, как влажное лезвие ее увязшего в наслаждениях языка. В этих ощущениях хочется раствориться навсегда. Вера едва успевает схватиться руками за плечи Риты, чтобы не упасть, бессильно отклоняется, прижавшись бедрами к ней. Юбка висит на выступающих косточках, открывая узкую полоску незагорелой кожи. Веру бьет первый в ее жизни оргазм. Она впервые кого-то любит.
   – Как же я могла забыть, – стонет она. – Как же я могла забыть… Ведь это… Это…
   Рита смотрит в широко раскрытые глаза девушки. Юное лицо, расчерченное послесвечением лазерных сканеров. Она берет Веру за плечи и рывком разворачивает ее, спиной к себе, на мгновение придавая своим движениям горячую, почти мужскую уверенность. Лопатки, движущиеся, текущие под упругой загорелой кожей. Пятна веснушек на хрупких плечах. Вера снимает резинку, расплескивая распущенные волосы по плечам.
   – Как же я могла забыть… – смеется она.
   Рита наклоняется и целует девушку, как тлеющие угли в костре, раздувая огонь в низу ее живота. Огня становится так много, что он прорывает свою оболочку и медленно, со змеиным шипением поднимается по позвоночнику Веры, спиралью пылающих языков пробивая себе дорогу. Рита жадно пьет его, это тяжело – огонь обжигает и пьянит до потери сознания, но она старается не упустить ни глотка. Наконец тело Веры еще несколько раз экстатично дергается – и девушка замертво падает на пол. В ее тускнеющих, застывающих глазах отражается медленно опускающееся на пол перышко, потревоженное падением…
   Заметно похорошевшая Рита несколько секунд равнодушно смотрит на мертвую девчонку, затем перешагивает через нее и идет к стойке бара… К телу Веры подбегают сотрудники службы безопасности – оно еще бьется в судорогах эпилептического припадка. Скудные вспышки стробоскопа высвечивают белки закатившихся глаз, прозрачную струйку слюны, тянущуюся из уголка рта…
   Последний великий писатель смотрит на пузырьки, поднимающиеся в его бокале. Они взрываются на поверхности волнами микроскопических цунами, отражающими огни дискотеки.
   – Даня, а тебе не кажется, что алкоголизм – это отвратительно? – спрашивает его Рита, подходя к барной стойке. – Привет, Глеб! Симпатичный пиджак! Никитин вскакивает с места и предлагает девушке свой стул.
   – Конечно, отвратительно, – соглашается Даня. – Но все остальное еще отвратительнее.
   – Ты говоришь прямо как мой дядя… – Рита поднимает руку, подзывая бармена. – Но вообще-то я с вами согласна… Красное сухое. Да, вот это…
   – А что там за шум? – спрашивает Глеб, пытаясь рассмотреть хоть что-то за спинами людей, столпившихся на танцполе.
   – Ничего особенного, – Рита берет свой бокал. – У какой-то девчонки эпилепсия…
   Писатель достает из нагрудного кармана рубашки солнцезащитные очки и надевает их, пряча глаза. Сквозь затемненные стекла все окружающее становится очень контрастным, отчетливо видны только главные линии, полутона отступают на второй план. Так сложно увидеть все сразу.
   Рядом опускается остроносый ботинок из крокодиловой кожи. Это бармен залез с ногами на стойку, прибавляет громкость на телевизоре, который висит под потолком.
   – Пульт сломался, – извиняется он перед посетителями.
   На экране носятся люди с мячом: то ли футбол, то ли регби.
   «Моня делает пас Хряпе. Хряпа – Гольденцвайгу… Опасный момент! Го-о-ол! Сборная России лидирует!»
   – Да уж, ничего себе у России сборная! – возмущается Никитин. – Моня, Хряпа и Гольденцвайг…
   – И еще негр, – добавляет Рита.
   – Где негр?
   – Вон, видишь, в углу, номер 22…
   – Моня, Хряпа, Гольденцвайг и негр… – сокрушается Никитин.
   – Ну и что? – пожимает плечами Рита. – Мне нот наплевать.
   – Почему?
   – Все это варварские игры. Обойти всех и забить гол в чужие ворота. Или убить мужчин-врагов и изнасиловать их женщин. Одно и то же. Мне это совсем не интересно… Кстати, Даня, я тут подумала, никакой ты не последний великий писатель!
   – Почему это?
   – Потому что настоящий последний великий писатель не должен в своей жизни написать ни одного слова, ни одной фразы, как бы ему этого ни хотелось! – говорит Рита. – Он должен все это видеть и все равно ничего не написать. Только тогда он станет пос…
   – Ты можешь заткнуться?! – грубо обрывает ее Даня. – Можешь помолчать хотя бы…
   – Минуту? – заканчивает за писателя Рита. – Даня, какой же ты все-таки сентиментальный…
   – Черт, меня от вас всех уже тошнит!
   – Правда? И от меня тошнит? – спрашивает Рита.
   – От тебя в первую очередь! Пошли вы! Я – последний великий писатель, а вы все кто? – глаза Дани прикрыты затемненными стеклами, но по голосу чувствуется, что он плачет.
   Рита делает глоток вина.
   – Даня, знаешь, когда пьяные мужчины плачут, это не то что отвратительно, это вообще пиздец… – равнодушно говорит она.
   Писатель поднимается со стула, берет свой блокнот и зло швыряет его в девушку:
   – Ну, раз так: на, держи! Пишите, блядь, сами, раз вы лучше меня все знаете! Делайте что хотите!
   – Ой, Дэн… – брезгливо морщится Никитин, – вот только не надо этих твоих игрушечных трагедий, тоже мне, Офелия какая выискалась…
   Шатаясь из стороны в сторону, Даня бредет к выходу, натыкается на прозрачную стену и падает на пол. Очки отлетают в сторону, одно из затемненных стекол разбивается. Писатель поднимает их, вновь надевает. Сквозь разбитое стекло он видит, что за стойкой бара никого нет. Кто-то берет его за руку:
   – Даня, с тобой все в порядке? Тебе помочь? Дима Мишенин склонился над писателем.
   – Все хорошо! – отталкивает его тот. – Ничего не надо! Потом… Все потом…
   Даня засовывает два пальца в рот, его рвет на мол. Что это? Второй язык? Нет, помидорчик… Юная спутница Димы с отвращением наблюдает эту сцену.
   Мир вокруг писателя кружится сбитым вертолетом, стремительно падает вниз, шелестит погнутым винтом, из которого клубами валит черный дым. Даня спускается по лестнице, держась рукой за стену.
   «Очень мне, блядь, повезло, такая фигня…» – шепчет он себе под нос. Что именно писатель имеет в виду, не знает даже он сам. Одну руку Даня облил шампанским, ему очень неприятно, что одна рука мокрая, а другая – нет. Ему кажется, что если намочить в туалете под краном и вторую ладонь, то все сразу встанет на свои места. Но это не помогает. Он опускает голову под струю холодной воды, льет ее на грудь. Мокрая ладонь со скрипом скользит по поверхности зеркала. Жарко. Нужно выйти на улицу – подышать свежим воздухом. И правда, что это за истерики? Стыдно даже. Надо больше спать, завязать с антидепрессантами.
   – Ну, куда же вы? – кричит ему вслед гардеробщик. – И часу еще не побыли! Подождите… А костюм? Ваш костюм…
   На улице писателя чуть отрезвляют холод и моросящий дождь. Шум машин: протекторы с трудом цепляются за мокрый асфальт, отбрасывая в сторону мелкие камешки. Так много звуков, так много всего… Ему всего уже слишком! Ему уже хватит! Так странно – он сбежал от Риты, от Тимы, от всей этой их истории, теперь он может пойти куда угодно, но его что-то держит: невидимый эластичный шнур, который натянулся до предела и тащит назад. Даня неловкими движениями стягивает с себя свитер, колючий воротник никак не хочет отпускать голову, но потом все же поддается. Жарко, очень жарко. Он садится на корточки, опирается голой спиной о шершавую стену: какая же она приятная, какая холодная. Как хорошо, когда прохладно. Поднимает глаза к небу: там переливается магнитными всполохами северное сияние. Или это просто свет «Аквариума» преломляется в низких облаках?..
   Рита на ходу кидает блокнот в сумку, спускается по лестнице на второй этаж. Грохот видеоигр там почти заглушает музыку. Вокруг Тимы и Сиднея уже собрались зрители, среди которых Рита замечает профессора Быданова. Тот стоит в обнимку с двумя молоденькими студентками, держит в руке лазурный коктейль. Мятая рубашка профессора выбилась из брюк, за ней виден заткнутый за пояс пистолет.
   – Так ему, парень! – возбужденно кричит он, – Так ему! Пыром! И с разворота еще!
   Студентки с обожанием смотрят на своего кумира. Похоже, прошедшие сутки сильно повлияли на профессора. Быданов тоже замечает Риту, бросает своих спутниц и бежит к ней.
   – Вы моя спасительница! – он падает на колени и целует ей ступни. – Какое там – муза! Муза! Блондинки ревностно оглядывают Риту, недовольно перешептываются. Профессор поднимается с пола, не забыв отряхнуть брюки:
   – Это был триумф!!! Новое слово в философии!!! Маргарита, вы не поверите, на конференции мне аплодировали стоя! Академики, студенты, аспиранты – все! Даже французская делегация, я у них переводчика случайно застрелил, так что они не понимали ни черта, но все равно хлопали как проклятые. Вы представляете?
   – Супер, – коротко бросает Рита. Берет профессора за галстук и отводит за угол, подальше от посторонних глаз.
   – Куда вы… Ох… Они хотели меня избрать ректором. Досрочно! Но я отказался! Ну уж нет, сказал я им, дудки, – профессор хитро улыбнулся и помахал пальцем из стороны в сторону – Я должен открыть людям глаза, вот в чем моя задача. Как вы открыли мне! А не какие-то там административные дрязги.
   – Класс, – кивнула Рита. – Мне нужен ствол. Обратно.
   – Зачем?
   – Философский эксперимент…
   Быданов лезет за пояс и протягивает девушке пистолет, рукояткой вперед. Видно, что ему жалко расставаться с оружием. Рита проверяет обойму: там еще осталось три патрона…
   «REAL POETS AREN'T AFRAID MATH». Талантливое граффити на стене трансформаторной будки рядом с «Аквариумом». Даня не видит его – от непрекращающейся рвоты глаза подернулись мутной сеткой кровеносных сосудов, ему трудно сфокусировать взгляд. Что-то колючей сверкающей болью взрывается у писателя в левом боку. Даня опускается на асфальт, зажав бок рукой. Закрывает глаза. Спать… Потом, он потом со всем разберется, а сейчас надо спать.
   «APROACHING TABA CYCLONE
   Тонкий писк со всех сторон. Какие-то маленькие пушистые существа снуют вокруг писателя. Это мышки, маленькие мышки бегают рядом с ним, щекотно задевая кожу хвостиками. Даня понимает, что у него нет сил даже пошевелить рукой, чтобы отогнать их, ему хочется спать: кажется, что тело от усталости стало вылитым из свинца и уже продавливает асфальт. «Ну вот, сейчас я усну, и они меня сгрызут, как сыр, – равнодушно думает Даня, проваливаясь в полудрему, уже не чувствуя боли. – А Никитин напечатает про это в своем журнале. Последнего великого писателя съела стая мышей…» Но, похоже, мышки не собираются грызть Даню. Они заползают под писателя: под ладони, локти, бедра, живот, колени – везде снуют юркие теплые комочки шерсти. Попискивают, переговариваясь, меняются местами. Приподнимают его над землей и тащат куда-то. «В норку, – думает Даня. – Решили съесть в норке…»
   Писателя убаюкивает едва слышный шелест десятков маленьких лапок, бегущих по асфальту, кружится голова – ему кажется, что мышки слишком часто поворачивают в одну и ту же сторону, будто двигаются по спирали. Дане вдруг становится уютно и хорошо. Не надо ни о чем думать, не надо ни за что отвечать. Просто мышки несут тебя куда-то на своих спинках – и наверняка они лучше знают, куда ему надо, и может, даже не съедят – он ведь покормил их вечером сыром и молоком, так что он, наверное, теперь их друг или что-то типа того. Может быть, они отвезут его в мышиную страну и поселят в своем мышином зоопарке. Или будут менять ему подземное золото и потерянные монеты на сыр и молоко, он станет мышиным агентом в мире людей. Неважно куда, пусть они несут его на своих спинках все время, он не хочет ничего другого. Пусть это не прекращается никогда. Темнота за закрытыми веками писателя начинает понемногу расходиться. Сколько времени прошло? Уже наступило утро?