Я не ответила. Просто дождалась, когда он отвесит мясо, положила его в корзину и ушла.
   — У тебя сегодня действительно день рождения, Грета? — прошептала Мартхе на выходе из мясного ряда.
   — Да.
   — И сколько тебе исполнилось лет?
   — Восемнадцать.
   — И что в этом важного?
   — Ничего. Не слушай его — он вечно несет чепуху.
   Эти слова как будто не убедили Мартхе. Да и меня тоже. Почему-то у меня защемило на душе.
   Все утро я кипятила и полоскала белье. Когда я присела на минуту, дожидаясь, пока вода в корыте немного остынет, мне в голову полезли разные мысли. Где сейчас Франс? Знают ли наши родители, что он уехал из Делфта? Что имел в виду Питер-старший и к кому отправился Питер-младший? Я вспомнила тот вечер в переулке. Я думала о своем портрете: когда он будет закончен и что со мной тогда станется? И при этом у меня все время — стоило мне повернуть голову — дергало ухо.
   Потом за мной пришла Мария Тинс.
   — Хватит стирать, девушка, — сказала она у меня за спиной. — Он зовет тебя наверх.
   Она стояла в дверях, потряхивая что-то в кулаке. Я вскочила, захваченная врасплох.
   — Сейчас, сударыня?
   — Да, сейчас. И не надо морочить мне голову. Ты отлично знаешь, зачем он тебя зовет. Катарина ушла из дому, а она сейчас не часто это делает — до родов осталось недалеко. Давай руку.
   Я вытерла руку о фартук и протянула ее Марии Тинс. Та положила мне на ладонь жемчужные серьги.
   — Бери и иди наверх. Да поторопись.
   Я застыла на месте. В руке у меня были две жемчужины размером с орех, которым была придана форма капель воды. Даже на солнце они были серебристо-серого цвета. Мне уже приходилось их трогать — когда я приносила жемчуга в мастерскую для жены Ван Рейвена и помогала ей надевать ожерелье. Или клала их на стол. Но раньше они никогда не были предназначены для меня.
   — Ну иди же! — поторопила меня Мария Тинс. — Катарина может вернуться раньше, чем обещала.
   На подгибающихся ногах я вышла в прихожую, оставив белье невыжатым, и пошла вверх по лестнице на глазах Таннеке, которая принесла воду с канала, и Алейдис и Корнелии, которые катали в коридоре стеклянные шарики. Все они уставились на меня.
   — Куда ты идешь? — с любопытством спросила Алейдис.
   — На чердак, — тихо ответила я.
   — Можно нам с тобой? — вызывающе спросила Корнелия.
   — Нет.
   — Девочки, вы загораживаете мне дорогу. — Таннеке с мрачным видом протиснулась мимо них.
   Дверь мастерской была открыта. Я прошла внутрь, крепко сжав губы. У меня вдруг скрутило в животе. Потом закрыла за собой дверь.
   Он ждал меня. Я протянула ему руку и положила жемчужины ему в горсть.
   Он улыбнулся:
   — Поди замотай голову.
   Я сменила головной убор в кладовке. Он не пришел посмотреть на мои волосы. Вернувшись, я глянула на картину «Сводня». Мужчина улыбался девушке с таким видом, точно сжимал на рынке грушу, чтобы убедиться, что она спелая. Хозяин поднял сережку. На солнечном свете в ней вспыхнул крошечный ярко-белый огонек.
   — Надевай, Грета, — сказал он, протягивая мне сережку.
   — Грета! Грета! К тебе пришли! — крикнула снизу Мартхе.
   Я подошла к окну. Хозин встал рядом со мной, и мы оба посмотрели на улицу.
   Там, скрестив руки, стоял Питер-младший. Он поднял глаза и увидел нас обоих в окне.
   — Спустись ко мне, Грета! — крикнул он. — Мне надо тебе кое-что сказать.
   У него был такой вид, словно он никогда не сдвинется с этого места.
   Я отступила от окна.
   — Извините, сударь, — тихо сказала я. — Я сейчас вернусь.
   Я поспешила в кладовку, стащила с головы свою повязку и надела капор. Когда я прошла через мастерскую к двери, он все еще стоял у окна спиной ко мне.
   Девочки рядком сидели на скамейке, глядя на Питера, а он вызывающе глядел на них.
   — Давай завернем за угол, — прошептала я ему и шагнула в направлении Моленпорта. Питер, однако, стоял, сложив на груди руки, и не двинулся с места.
   — Что у тебя было на голове? — спросил он. Я остановилась и повернулась к нему:
   — Мой капор.
   — Нет. Это было что-то сине-желтое.
   На нас были устремлены пять пар глаз — девочек на скамейке и хозяина у окна. Когда в дверях появилась Таннеке, их стало шесть.
   — Пожалуйста, Питер, — прошипела я. — Давай немного отойдем.
   — То, что я хочу тебе сказать, можно говорить при всех. Мне скрывать нечего, — сказал он, вызывающе дернув головой и разметав светлые кудри.
   Я поняла, что заставить его замолчать мне не удастся. Он все равно скажет то, чего я боялась, и все это услышат.
   Питер не повысил голоса, но отчетливо проговорил:
   — Сегодня утром я разговаривал с твоим отцом, и он согласен, чтобы мы поженились. Тебе уже восемнадцать лет. Ты можешь уйти отсюда и переехать ко мне. Прямо сегодня.
   У меня вспыхнуло лицо — не то от гнева, не то от стыда. Все ждали, что я отвечу.
   Я собралась с духом.
   — Здесь не место об этом разговаривать, — сурово сказала я. — О таких вещах не говорят на улице. Тебе не следовало сюда приходить.
   Не дожидаясь ответа, я повернулась и пошла к двери.
   — Грета! — воскликнул он убитым голосом.
   Я протиснулась в дверь мимо Таннеке, которая прошипела мне в ухо:
   — Шлюха!
   Я взбежала по лестнице в мастерскую. Он все еще стоял у окна.
   — Извините, сударь, — сказала я. — Я сейчас переоденусь.
   Хозяин сказал, не поворачиваясь ко мне:
   — Он все еще здесь.
   Вернувшись, я подошла к окну, но не настолько близко, чтобы Питер опять увидел у меня на голове сине-желтую повязку.
   Хозяин уже поднял глаза и смотрел вдаль, на шпиль Новой церкви. Я осторожно глянула вниз. Питер ушел.
   Я села на стул с львиными головами и стала ждать. Когда он наконец повернулся ко мне, его глаза ничего не выражали. Прочесть его мысли было еще труднее, чем всегда.
   — Значит, ты скоро от нас уйдешь, — сказал он.
   — Не знаю, сударь. Не обращайте внимания на слова, мимоходом сказанные на улице.
   — Ты выйдешь за него замуж?
   — Пожалуйста, не спрашивайте меня о нем.
   — Ладно, не буду. Ну, давай начнем.
   Он взял с комода сережку и протянул ее мне.
   — Пожалуйста, наденьте ее сами.
   Я даже не представляла себе, что могу быть такой дерзкой.
   Видимо, такого не представлял и он. Он поднял брови, открыл рот, но ничего не сказал.
   Хозяин подошел к моему стулу. Я стиснула зубы, но сумела прямо держать голову. Он тихонько коснулся пальцами мочки моего уха.
   У меня вырвался вздох, словно я долго сдерживала дыхание под водой.
   Он потер распухшую мочку большим и указательным пальцами, потом туго ее натянул. Другой рукой он продел в отверстие проволочку от сережки. Меня пронзила боль, и на глазах выступили слезы.
   Он не убрал руки, но провел пальцами по шее и щеке, словно ощупывая контур моего лица. Затем вытер большим пальцем слезы с моих глаз. И спустил его к моим губам. Я лизнула палец — он был соленый.
   Я закрыла глаза, и он убрал руку. Когда я их открыла, он уже сидел за мольбертом, взяв в руки палитру.
   Я сидела на стуле в привычной мне позе и смотрела на него через плечо. Сережка тянула мочку уха, и она вся горела. Я не могла думать ни о чем, кроме его руки у меня на шее и его большого пальца у меня на губах.
   Он смотрел на меня, но рисовать не начинал. О чем он думает?
   Наконец он опять потянулся к комоду.
   — Надо надеть и вторую сережку, — объявил он и протянул мне серьгу.
   На мгновение я потеряла дар речи. Мне хотелось, чтобы он думал обо мне, а не о портрете.
   — Зачем? — наконец проговорила я. — Ее же не видно на картине.
   — Надень обе серьги, — настаивал он. — Кто же носит одну? Это какой-то фарс.
   — Но у меня не проколото второе ухо, — запинаясь, сказала я.
   — Тогда проколи.
   Он все еще протягивал мне руку с сережкой.
   Я взяла ее. И я сделала это для него. Я достала гвоздичное масло и иголку и проколола второе ухо. И при этом не вскрикнула и не потеряла сознание. И затем я все утро позировала ему. И он рисовал сережку, которая была ему видна. А я чувствовала, как у меня горит ухо там, где была невидимая ему сережка.
   Белье, которое я замочила в прачечной комнате, конечно, остыло. Таннеке гремела посудой на кухне, девочки шумели на улице. Мы сидели за закрытой дверью и смотрели друг на друга. И он рисовал.
   Наконец он положил кисть и палитру. Я не изменила свой позы, хотя от того, что мне пришлось столько времени смотреть искоса, у меня заболели глаза. Но мне не хотелось шевелиться.
   — Теперь все, — сказал он приглушенным голосом.
   Отвернувшись, он стал протирать нож тряпкой. Я смотрела на нож, измазанный белой краской.
   — Сними серьги и, когда спустишься, отдай их Марии Тинс, — добавил он.
   Беззвучно плача, я встала и пошла в кладовку, где сняла с головы сине-желтую повязку. Подождала минуту, стоя с распущенными волосами, но он не пришел. Он закончил портрет, и я больше не была ему нужна.
   Я посмотрела на себя в зеркальце и вынула из ушей серьги. Из обоих мочек шла кровь. Я вытерла ее тряпочкой, затем завязала волосы и накрыла их капором, оставив его концы болтаться под подбородком.
   Когда я вышла в мастерскую, его там уже не было. Дверь была открыта. Мне захотелось взглянуть на портрет, посмотреть, что он с ним сделал, посмотреть его в завершенном виде с сережкой в ухе. Но я решила подождать ночи, когда я смогу его хорошенько рассмотреть, не опасаясь, что кто-нибудь войдет.
   Я вышла из мастерской и закрыла за собой дверь. Я сожалела об этом решении до конца своих дней. Мне так и не пришлось хорошенько рассмотреть законченную картину.
 
   Катарина вернулась домой буквально через несколько минут после того, как я отдала серьги Марии Тинс, которая немедленно положила их назад в шкатулку. Я поспешила в кухню помочь Таннеке с обедом. Она ни разу не посмотрела мне прямо в лицо, но бросала на меня взгляды искоса, иногда покачивая головой.
   За обедом его не было — он куда-то ушел. После того как мы убрали со стола посуду, я пошла во двор дополаскивать белье. Мне пришлось заново натаскать воды и нагреть ее. Пока я работала, Катарина спала в большой зале. Мария Тинс курила и писала письма в комнате с распятием. Таннеке сидела на крыльце и шила. Рядом с ней Алейдис и Лисбет играли со своими ракушками.
   Корнелии не было видно.
   Я вешала на веревку фартук, когда услышала голос Марии Тинс:
   — Ты куда идешь?
   Не столько ее слова, сколько тон заставили меня насторожиться. В нем звучало беспокойство.
   Я зашла в дом и тихонько прошла по коридору. Мария Тинс стояла у подножия лестницы и смотрела наверх. Таннеке, как и утром, стояла в проеме входной двери, но смотрела в глубь дома, туда же, куда смотрела ее госпожа. Я услышала скрип лестницы и тяжелое дыхание. Катарина взбиралась наверх.
   В эту минуту я поняла, что сейчас случится — с ней, с ним и со мной.
   Корнелия там, подумала я. Она ведет мать к картине.
   Я могла бы избавить себя от мучительного ожидания, могла бы тогда же выйти на улицу, оставив белье недополосканным, и уйти, ни разу не оглянувшись. Но я стояла окаменев. Так же как Мария Тинс, стоявшая у подножия лестницы. Она тоже знала, что случится, и не могла этого предотвратить.
   Подо мной подломились ноги. Мария Тинс увидела меня, но ничего не сказала. Она в растерянности смотрела наверх. Потом скрип лестницы прекратился, и мы услышали, как тяжелые шаги Катарины приближаются к двери в мастерскую. Мария Тинс побежала вверх по лестнице. Я же осталась стоять на коленях, не имея сил подняться. Таннеке стояла в дверях, загораживая свет. Она смотрела на меня без всякого выражения, скрестив руки на груди.
   И тут сверху раздался вопль ярости. Затем я услышала громкие голоса, которые вскоре понизились. Корнелия спустилась по лестнице.
   — Мама хочет, чтобы папа вернулся домой, — объявила она Таннеке.
   Таннеке, попятившись, вышла на улицу и повернулась к скамейке.
   — Мартхе, сходи за отцом. Он пошел в Гильдию, — приказала она. — Скажи, чтобы шел поскорей. Его требует жена.
   Корнелия оглянулась. Увидев меня, она с торжеством улыбнулась. Я встала с колен и побрела обратно во двор. Мне ничего не оставалось, как развесить белье и ждать.
   Когда он пришел, у меня мелькнула надежда, что он найдет меня во дворе среди развешанных простынь. Но он не пришел. Я слышала, как он поднимался по лестнице — и больше ничего.
   Я прислонилась к теплой кирпичной стене и подняла глаза к небу. День был солнечный, на небе совсем не было облаков, и оно, словно в издевку, ярко синело.
   Это был день, когда дети с криками бегают по улицам, когда молодые пары выходят через городские ворота и гуляют вдоль каналов и мимо мельниц, когда старухи сидят на солнышке, закрыв глаза. Мой отец тоже, наверное, сидит на скамейке возле нашего дома, повернув лицо туда, откуда льется теплый солнечный свет. Ночью вдруг может ударить мороз, но сегодня было по-весеннему тепло.
   За мной прислали Корнелию. Когда она вынырнула из-под простынь и злорадно посмотрела на меня, мне захотелось дать ей пощечину, как в тот первый день. Но я этого не сделала. Я просто сидела, ссутулившись и уронив руки на колени, и смотрела на ее торжествующее лицо. Под лучами солнца в ее рыжих волосах вспыхивали золотые икры — наследие ее матери.
   — Тебя зовут наверх, — сухо сказала она. — Им нужно с тобой поговорить.
   Я наклонилась и смахнула с башмака пылинку. Потом встала, оправила юбку, разгладила фартук, натянула поглубже капор и проверила, не выбились ли из-под него волосы. Потом облизала губы, плотно их сжала, набрала в грудь воздуху и последовала за Корнелией.
   Мне сразу стало ясно, что Катарина недавно плакала — у нее покраснел нос и припухли глаза. Она сидела на стуле, который хозяин обычно приставлял к мольберту. Сейчас он стоял у комода, в котором хранил краски и нож для палитры. Когда я вошла, она с усилием поднялась и выпрямилась во весь рост — огромная и толстая. Она сверлила меня гневным взглядом, но ничего не говорила. Потом прижала руки к животу и вздрогнула.
   Мария Тинс стояла рядом с мольбертом со строгим и одновременно раздраженным видом — словно у нее были гораздо более важные дела, чем разбирать склоки между мужем и женой.
   Он стоял рядом с Катариной. Его лицо ничего не выражало, руки были опущены, глаза прикованы к портрету. Он словно ждал, чтобы кто-нибудь из нас заговорил — Катарина, Мария Тинс или я.
   Я остановилась в дверях. Корнелия осталась позади меня. С того места, где я стояла, мне не было видно портрета.
   Наконец заговорила Мария Тинс:
   — Что ж, девушка, моя дочь хочет знать, как у тебя оказались ее серьги.
   Она произнесла это так, словно не ожидала от меня ответа.
   Я вгляделась ей в лицо. Она ни за что не признается, что помогла мне достать серьги. И он тоже. Что же мне сказать? И я не стала ничего объяснять.
   — Ты украла ключ от моей шкатулки и забрала серьги?
   Катарина словно хотела убедить саму себя, что именно так все и было. Ее голос дрожал.
   — Нет, сударыня.
   Хотя я знала, что всем будет легче, если я скажу, что украла серьги, я не собиралась себя оговаривать.
   — Не лги! Служанки всегда обкрадывают хозяев. Ты взяла мои серьги.
   — Вы смотрели в шкатулке, сударыня? Может быть, они там.
   На минуту Катарина смутилась. Она, конечно, не проверяла шкатулку с тех пор, как увидела портрет, и понятия не имела, там серьги или нет. Но ей не понравилось, что я задаю вопросы.
   — Молчать, воровка! Тебя посадят в тюрьму, и ты много лет не увидишь солнца.
   Она опять дернулась. С ней что-то было не в порядке.
   — Но, сударыня…
   — Катарина, не взвинчивай себя, — перебил меня хозяин. — Как только картина высохнет, Ван Рейвен ее заберет. И на том дело и кончится.
   Он тоже не хотел, чтобы я сказала правду. Никто не хотел. Мне было непонятно, зачем они позвали меня наверх, если все так боятся услышать, что я скажу.
   А я могла бы сказать:
   «Знаете, как он смотрел на меня, пока писал портрет?»
   Или:
   «Ваша мать и муж сговорились между собой и обманули вас».
   Или:
   «Ваш муж касался меня в этой самой комнате».
   Они не знали, чего от меня ожидать.
   Катарина была неглупа. Она понимала, что я не крала серег. Она хотела представить дело именно так, хотела приписать всю вину мне, но этого не получалось. Она повернулась к мужу:
   — Почему ты ни разу не написал мой портрет?
   Они молча смотрели друг на друга, и я в первый раз заметила, что она выше его и в какой-то мере прочнее.
   — Ты и дети не имеете отношения к искусству, — сказал он. — Это — другой мир.
   — А она имеет? — визгливо закричала Катарина, дернув головой в мою сторону.
   Он не ответил. По-настоящему Марии Тинс, Корнелии и мне следовало бы быть на кухне, или в комнате с распятием, или где-нибудь на рынке. Такие вопросы муж с женой должны обсуждать наедине.
   — И с моими серьгами?
   Он опять не ответил, и это взбесило Катарину даже больше, чем его слова. Она затрясла головой. Ее кудри мотались вокруг ее ушей.
   — Я не потерплю такого в собственном доме, — заявила она. — Не потерплю!
   Ее взгляд упал на нож для палитры. Я вздрогнула и шагнула вперед в ту самую минуту, как она метнулась к комоду и схватила нож. Что она сделает? Я остановилась в нерешительности.
   Но он знал, что она хочет сделать. Он знал свою жену. Она шагнула к картине, но он ее опередил и схватил за руку за секунду до того, как нож вонзился в портрет. Оттуда, где я стояла, мне было видно большой глаз и блеск сережки, которую он нарисовал утром, и лезвие, сверкнувшее перед самым полотном. Катарина пыталась вырвать руку, но он держал ее крепко, дожидаясь, когда она бросит нож. Вдруг она застонала, отбросила нож и схватилась за живот. Нож прокатился по плиткам к моим ногам, затем завертелся волчком, постепенно замедляя ход. Все глаза были устремлены на него. Когда он остановился, острие указывало на меня.
   Все ждали, что я его подниму — ведь служанки для того и существуют, чтобы поднимать вещи, оброненные их хозяевами, и класть их на место.
   Я подняла голову и встретила его взгляд. Несколько секунд я смотрела в его серые глаза. Я знала, что вижу их в последний раз. Никого другого я не видела. Мне показалось, что в его глазах мелькнуло сожаление.
   Я не стала поднимать нож. Я повернулась и вышла из мастерской, спустилась по лестнице и, оттолкнув Таннеке, вышла на улицу. Я даже не посмотрела на детей, которые, как я знала, сидели на скамейке. Не посмотрела я и на Таннеке, которая наверняка рассердилась за то, что я ее оттолкнула. Не посмотрела я и на окна второго этажа, откуда он, может быть, смотрел на улицу. Я побежала по Ауде Лангендейк, потом через мост по направлению к Рыночной площади. Бегают только воры и дети.
   Я добежала до центра площади и остановилась возле выложенного плитками круга с восьмиконечной звездой посередине. Я могла направиться по любому из восьми направлений, куда указывали ее лучи. Я могла вернуться к родителям. Я могла отыскать Питера в мясном ряду и сказать ему, что согласна выйти за него замуж.
   Я могла пойти к дому Ван Рейвена — он с радостью примет меня.
   Я могла пойти к Ван Левенгуку и воззвать к его снисхождению.
   Я могла отправиться в Роттердам на поиски Франса.
   Я могла просто уехать куда-нибудь подальше.
   Я могла вернуться в Квартал папистов.
   Я могла пойти в Новую церковь и просить Бога, чтобы Он меня надоумил.
   Я стояла в середине круга и размышляла, снова и снова поворачиваясь вокруг себя.
   Затем я приняла решение, то, которое и следовало принять. Я поставила ноги на луч звезды и твердо пошла в том направлении, куда он указывал.
* * *
   Когда я подняла глаза, я чуть не выронила из рук нож. Я не видела ее десять лет. Она почти не изменилась, только еще потолстела, и вдобавок к старым оспинам у нее на одной щеке были новые шрамы: Мартхе, которая время от времени приходила со мной повидаться, рассказала, что со сковороды, на которой она жарила баранину, ей в лицо брызнуло кипящим жиром.
   Таннеке никогда не умела жарить мясо.
   Она стояла довольно далеко, так что я не была уверена, что она пришла ко мне. Но я знала, что случайно она здесь оказаться не могла. Целых десять лет она умудрялась избегать меня в нашем небольшом городе. Я ни разу не встретилась с ней на рынке, или в мясном ряду, или на дорожках вдоль каналов. А на Ауде Лангендейк я никогда не ходила.
   Она неохотно приблизилась ко мне. Я положила нож и вытерла запачканные кровью руки о фартук.
   — Здравствуй, Таннеке, — спокойно сказала я, точно видела ее на прошлой неделе. — Как у тебя дела?
   — Хозяйка хочет тебя видеть, — напрямик сказала Таннеке. — Приходи к нам после обеда.
   Со мной уже много лет никто не говорил в таком повелительном тоне. Покупатели просили отрезать им тот или иной кусок. Но это было другое дело. Если мне не нравился их тон, я могла им отказать.
   — Как Мария Тинс? — вежливо спросила я. — И как Катарина?
   — Да не так уж плохо, если учесть, что хозяйка потеряла ребенка.
   — Ничего, у них их много.
   — Моей хозяйке пришлось продать пару домов, но она умело распорядилась деньгами. Дети будут обеспечены.
   Как и прежде, Таннеке при каждом удобном случае превозносила Марию Тинс — всем, кто соглашался ее слушать. И не жалела подробностей.
   Подошли две покупательницы и встали позади Таннеке, дожидаясь своей очереди. Меня раздирали противоречивые желания. С одной стороны, я предпочла бы, чтобы за Таннеке никто не стоял и я могла бы хорошенько порасспросить ее, узнать новые подробности — ведь меня многое интересовало в их доме. С другой стороны, рассудок говорил, что мне не стоит иметь с ней никакого дела — а я за прошедшие годы научилась следовать голосу рассудка. Нет, я ничего не хочу знать. Женщины, стоявшие позади Таннеке, переминались с ноги на ногу, а та загораживала весь прилавок, хмуро глядя на меня. Потом она стала рассматривать выложенные на прилавке куски мяса.
   — Ты будешь что-нибудь покупать? — спросила я. Она встрепенулась и пробурчала:
   — Нет!
   Теперь они брали мясо у другого мясника, палатка которого стояла на другом конце мясного ряда. Как только я стала обслуживать покупателей вместе с Питером, они поменяли мясника — даже не заплатив по счету. Они все еще были должны нам пятнадцать гульденов. Питер ни разу им об этом не напомнил.
   — Это — выкуп, который я заплатил за тебя, — иногда шутил он. — Теперь я знаю, сколько стоит невеста.
   Мне не очень нравились эти его шуточки.
   Кто-то потянул меня за юбку. Это был мой сынишка Франс. Я погладила его по светлым кудряшкам, так похожим на волосы его отца.
   — Пришел? — сказала я. — А где Ян и бабушка?
   Он был еще слишком мал, чтобы мне ответить. Но тут я увидела матушку, которая вела за руку моего старшего сына.
   Таннеке посмотрела на моих сыновей тяжелым взглядом. Потом бросила на меня укоризненный взгляд, но ничего не сказала. Шагнув назад, она наступила на ногу стоявшей позади нее женщины.
   — Не опаздывай, — сказала она и отошла, прежде чем я успела ответить.
   У них теперь было одиннадцать детей — я узнавала о каждом новом ребенке от Мартхе и из рыночных сплетен. Но тот ребенок, который родился в день, когда она увидела мой портрет и бросилась на него с ножом, не выжил. Она родила его прямо в мастерской — потому что не могла спуститься по лестнице. Ребенок был недоношен и очень слаб. Он умер вскоре после того, как они отпраздновали его рождение. Я знала, что Таннеке винила в его смерти меня.
   Иногда я пыталась представить себе мастерскую с лужей крови на полу и удивлялась, как он мог после этого там работать.
   Ян подбежал к брату и повлек его в угол, где валялась кость, которую они начали перебрасывать ногами.
   — Кто это был? — спросила матушка, которая ни разу не видела Таннеке.
   — Покупательница, — ответила я. Я старалась оберегать ее от огорчений. После смерти отца она стала пугаться всего нового и необычного.
   — Но она ничего не купила, — сказала матушка.
   — У нас нет того, что ей нужно.
   Пока матушка не задала еще какой-нибудь вопрос, я повернулась к следующей покупательнице.
   Появились Питер с отцом — они несли половину говяжьей туши. Бросив ее на стол для разделки, они взяли ножи. Ян и малыш Франс бросили свою кость и побежали посмотреть. Матушка попятилась — она так и не привыкла к такому изобилию мяса.
   — Я пойду, — сказала она, подбирая корзину для покупок.
   — Ты сможешь присмотреть за мальчиками после обеда? — спросила я. — Мне надо кое-куда сходить.
   — Куда это?
   Я подняла брови. Я уже раньше говорила матушке, что она задает слишком много вопросов. Постарев, она стала подозрительной, хотя подозревать меня было не в чем. Странным образом сейчас, когда мне действительно было что скрывать, ее вопрос не вызвал у меня раздражения. Я просто на него не ответила.
   С Питером все было проще. Когда он вопросительно поглядел на меня, я просто кивнула ему. Он давно уже дал зарок не задавать мне вопросов, хотя и знал, что у меня иногда появляются мысли, о которых я ему не говорю. Когда в нашу первую брачную ночь он снял у меня с головы капор и увидел, что у меня проткнуты уши, он ничего не сказал.
   Ранки на ушах давно заросли — от них остались всего лишь крошечные затвердения, которые я ощущала, только если зажимала мочки между пальцами.
 
   Прошло два месяца с тех пор, как я узнала о его смерти. Вот уже два месяца я могла ходить по Делфту, не опасаясь его встретить. До этого я иногда видела его издалека — когда он шел в Гильдию или обратно, или около харчевни его матери, или рядом с домом Ван Левенгука, расположенным недалеко от мясного ряда. Я ни разу к нему не подошла и даже не уверена, видел ли он меня. Он решительным шагом шел по улице или через площадь, глядя куда-то в пространство. В этом не было нарочитой грубости; казалось, что он просто находится в другом мире.