Поначалу встречи с ним потрясали меня до глубины души. Увидев его, я застывала на месте, мне сжимало грудь, и я не могла вздохнуть. Мне приходилось скрывать это от Питера-младшего и старшего, от матушки и от рыночных сплетниц.
   Я еще долго надеялась, что что-то для него значу.
   Но с течением времени я убедилась, что его больше интересовал мой портрет, чем я сама.
   Когда родился Ян, мне стало легче с этим мириться. Сын заставил меня сосредоточить внимание на семье — как это было, когда я была ребенком и прежде чем поступила в услужение. Я была так занята сыном, что мне стало некогда глядеть по сторонам. Теперь, когда у меня на руках был ребенок, я перестала ходить вокруг восьмиконечной звезды посреди площади и ломать голову, куда меня завели бы остальные семь лучей. Когда я видела на другой стороне площади своего прежнего хозяина, мое сердце больше не сжималось, как кулак. Я больше не думала о жемчугах и мехах. И мне больше не хотелось увидеть хотя бы одну из его картин.
   Иногда я встречала на улицах других обитателей дома на Ауде Лангендейк — Катарину, детей или Марию Тинс. Мы с Катариной отворачивались друг от друга. Так нам было проще. Корнелия смотрела как бы сквозь меня, и у нее был разочарованный вид. Мне кажется, что она раньше надеялась окончательно меня извести. Лисбет была занята с мальчиками, которые меня не помнили. А Алейдис походила на отца: ее серые глаза смотрели по сторонам, не останавливаясь на ближних предметах. Потом появились дети, которых я не знала или узнавала лишь по глазам отца или волосам матери.
   Из всех них только Мария Тинс и Мартхе признавали меня. Мария Тинс, встретившись со мной, слегка кивала головой. Мартхе втайне от всех приходила в мясной ряд поговорить со мной. Это она принесла мне мои пожитки — разбитый изразец, молитвенник, воротнички и капоры. Это она сообщила мне о смерти его матери, о том, что он сам занимается харчевней, о том, что у них растут долги и что Таннеке попало в лицо кипящее масло.
   Однажды Мартхе с восторгом воскликнула:
   — Папа пишет мой портрет в той же манере, как и твой. На картине больше никого нет, и я смотрю на него через левое плечо. Ты ведь знаешь, что больше он никого так не рисовал.
   Не совсем в той же манере, подумала я. Не совсем. Однако я удивилась, что она знает о моем портрете. Интересно, видела ли она его?
   В разговорах с ней я не забывала, что она все еще ребенок и что ее нельзя чересчур уж подробно расспрашивать о ее семье. Мне приходилось довольствоваться тем немногим, что она сама рассказывала. К тому времени, когда она повзрослела и могла быть со мной более откровенной, у меня были свои дети и я не так интересовалась Вермерами.
   Питер терпел ее посещения, но я знала, что они его тревожили. Он почувствовал большое облегчение, когда Мартхе вышла замуж за торговца шелковыми тканями, стала реже к нам приходить и покупала мясо у другого мясника.
   И вот сейчас, по прошествии десяти лет, меня опять позвали в дом на Ауде Лангендейк; из которого я так внезапно убежала.
   За два месяца до этого я разрезала на прилавке язык, когда вдруг услышала, что одна из женщин, дожидающихся своей очереди, сказала другой:
   — Подумать только: умереть, оставив вдове одиннадцать детей и кучу долгов!
   Я дернулась и порезала ладонь. Но боли не почувствовала.
   — О ком вы говорите? — спросила я, и женщина ответила:
   — Умер художник Вермер.
 
   Покончив с делами в палатке, я тщательно вымыла руки и почистила ногти. Я давно уже перестала отчищать их в конце каждого дня, что очень веселило Питера-старшего.
   — Ну вот ты и привыкла к следам крови на руках, и к мухам тоже, — говорил он. — Теперь, когда ты получше узнала жизнь, ты понимаешь, что без конца мыть руки нет никакого смысла. Они все равно пачкаются опять. Чистота — не главное, как ты думала в девушках. Верно ведь?
   Однако иногда я засовывала себе под рубашку истолченные листья и лепестки лаванды — чтобы отбить запах мяса, который преследовал меня, даже когда я была далеко от мясного ряда.
   Мне много к чему пришлось привыкнуть.
   Я переменила платье, повязал чистый фартук и надела на голову свеженакрахмаленный капор. Я все еще носила капор так, как раньше, и, наверное, внешне мало отличалась от той Греты, что десять лет назад впервые отправилась на работу. Только глаза у меня были уже не такие большие и не такие невинные.
   Хотя был февраль, на улице не очень холодно. На Рыночной площади толпилось много народу — наши покупатели, наши соседи, люди, которые нас знали и заметят, что я пошла в сторону Ауде Лангендейк впервые за десять лет. Придется со временем рассказать Питеру, что я там была. Я пока не знала, придется ли мне солгать ему, зачем я туда ходила.
   Я пересекла площадь, потом прошла по мосту, который вел к началу Ауде Лангендейк. Я ни на минуту не замедлила шаг, не желая привлекать к себе слишком много внимания. Потом быстро пошла по улице. Идти было недалеко — через полминуты я уже подошла к их парадной двери. Но это небольшое расстояние показалось мне долгим — словно я шла по полузабытому городу, где не была много лет.
   Как я уже сказала, день был теплый, и парадная дверь была открыта. На скамейке сидело четверо детей — два мальчика и две девочки, — расположившись по возрасту, как десять лет назад, когда я впервые пришла в этот дом. Старший мальчик пускал мыльные пузыри, как в тот день делала Мартхе, но, увидев меня, сразу положил трубку. Ему было лет десять-одиннадцать, подумав, я решила, что это Франциск, хотя он совсем не был похож на того младенца, которого я знала. Но тогда, будучи молодой девушкой, я не особенно задумывалась о младенцах. Других детей я не узнала, хотя и видела их иногда на рынке в сопровождении старших девочек. Все четверо таращили на меня глаза. Я обратилась к Франциску:
   — Пожалуйста, скажи бабушке, что пришла Грета.
   Франциск повернулся к одной из младших девочек:
   — Беатриса, сходи за Марией Тинс.
   Девочка послушно вскочила и пошла в дом. Я вспомнила, как десять лет назад Мартхе и Корнелия наперегонки бросились сообщать о моем появлении, и улыбнулась про себя.
   Дети продолжали на меня таращиться.
   — Я знаю, кто вы, — объявил Франциск.
   — Вряд ли ты можешь меня помнить, Франциск. Ты был совсем маленьким.
   — Вы та дама на картине, — продолжал он, игнорируя мои слова.
   Я вздрогнула, и Франциск торжествующе улыбнулся:
   — Я вас узнал, хотя на картине на вас не капор, а затейливая желто-голубая повязка.
   — А где сейчас эта картина?
   Он словно бы удивился такому вопросу:
   — У дочери Ван Рейвена — где же еще?
   Он умер в прошлом году.
   Весть о смерти Ван Рейвена, которую я услышала на рынке, принесла мне большое облегчение. После того как я ушла от Вермеров, он ни разу не пытался меня найти, но меня преследовал страх, что он опять как-нибудь появится со своей масляной улыбкой и начнет распускать руки прямо при Питере.
   — Где же ты видел картину, если она у Ван Рейвенов?
   — Папа попросил, чтобы они на несколько дней вернули ему картину, — объяснил Франциск. — На другой день после папиной смерти мама отослала картину назад дочери Ван Рейвена.
   Трясущимися руками я поправила накидку.
   — Ему захотелось увидеть картину еще раз? — с трудом проговорила я.
   — Да, — раздался голос Марии Тинс, которая появилась в дверях. — И, уверяю тебя, от этого обстановка в доме не улучшилась. Но к этому времени он был так плох, что мы не осмелились ему отказать, даже Катарина не осмелилась.
   Мария Тинс совсем не изменилась. Она никогда не станет дряхлой старухой, подумала я. Просто как-нибудь заснет и не проснется.
   — Примите мои соболезнования, сударыня, — сказала я.
   — Что ж, жизнь — это сплошная глупость. Если долго живешь, перестаешь чему-нибудь удивляться.
   Я не знала, что ответить на эти слова, и поэтому сказала то, в чем была уверена:
   — Вы хотели меня видеть, сударыня?
   — Нет, тебя хочет видеть Катарина.
   — Катарина? — спросила я, не сумев скрыть удивления.
   Мария Тинс криво усмехнулась:
   — Я вижу, ты так и не научилась держать свои мысли при себе, девушка. Ну ничего, полагаю, что ты живешь в мире со своим мясником, если он с тебя не слишком много спрашивает.
   Я открыла рот, но тут же захлопнула его, ничего не сказав.
   — Так-то лучше. Кое-чему ты все-таки научилась. Так вот, Катарина и Ван Левенгук ждут тебя в большой зале. Ты знаешь, что он назначен душеприказчиком?
   Я этого не знала и хотела спросить, что это значит и почему Ван Левенгук ждет меня вместе с Катариной, но не посмела.
   — Да, сударыня.
   Мария Тинс хохотнула:
   — У нас никогда не было столько неприятностей из-за прислуги.
   Она покачала головой и ушла в дом.
   Я вошла в прихожую. На стенах, как и раньше, висели картины. Некоторые я узнала, другие — нет. Мне даже подумалось, не висит ли мой портрет тоже здесь, среди натюрмортов и морских видов, но, конечно, его не было.
   Я посмотрела на лестницу, ведущую к его мастерской, и у меня сжалось сердце. Опять оказаться у него в доме, опять стоять у лестницы, ведущей к нему в мастерскую, было для меня более мучительным испытанием, чем я предполагала, хотя я и знала, что его там больше нет. Я столько лет запрещала себе вспоминать часы, когда я толкла краски за одним столом с ним или сидела в кресле и смотрела на то, как он смотрит на меня. Впервые за два месяца я полностью осознала, что он умер. Он умер и больше не будет писать картин. Он написал их так мало — до меня доходили разговоры, что он так и не стал рисовать быстрее, как ни настаивали на этом Мария Тинс и Катарина.
   Только когда открылась дверь в комнату с распятием и оттуда высунулась девичья голова, я заставила себя глубоко вдохнуть и пойти по коридору навстречу ей, Корнелии сейчас было приблизительно столько же лет, сколько было мне, когда я поступила к ним в услужение. Ее рыжие волосы потемнели и были причесаны просто, без лент или косичек. Сейчас я уже не так ее боялась — скорее жалела, потому что каверзная гримаса не украшала ее девичье лицо.
   Что с ней теперь будет? — подумала я. Что станется со всеми ними? Хотя Таннеке и была убеждена, что ее хозяйка найдет выход из затруднений, все же это была большая семья, на которой висел большой долг. Я слышала на рынке, что они три года не платили по счету булочнику и что после смерти хозяина булочник сжалился над Катариной и согласился взять в счет долга одну из картин. Мне подумалось: уж не собирается ли Катарина тоже предложить мне картину в счет долга Питеру.
   Голова Корнелии исчезла, и я вошла в большую залу — она мало изменилась с тех пор, как я убирала ее каждый день. Постель была по-прежнему завешена порядочно выцветшим зеленым пологом. Комод с инкрустацией из черного дерева стоял на том же месте, там же, где и раньше, стояли стол и кожаные стулья. Там же висели портреты членов обеих семей. Но все как-то постарело, запылилось, износилось. Красные и коричневые плитки во многих местах треснули или вообще отсутствовали, оставив в полу щербины. Левенгук стоял спиной к двери и, сцепив руки за спиной, разглядывал картину, на которой были изображены солдаты, веселящиеся в таверне. Обернувшись, он поклонился мне со своей обычной любезностью.
   Катарина сидела за столом. Вопреки моим ожиданиям, она не была в трауре, а может быть, в насмешку надо мной надела отороченную горностаем желтую накидку. Вид у нее был тоже изрядно поношенный. На рукавах виднелись небрежно заштопанные дыры, мех был местами проеден молью. Тем не менее Катарина по-прежнему разыгрывала роль элегантной хозяйки дома. Она старательно причесалась, напудрила лицо и надела жемчужное ожерелье.
   Но серег у нее в ушах не было.
   Однако выражение ее лица совсем не производило впечатления элегантности. Даже под толстым слоем пудры было видно, что оно искажено гневом и страхом. Она не хотела со мной встречаться, но была вынуждена это сделать.
   — Вы хотели меня видеть, сударыня?
   Я сочла за лучшее обратиться к ней, хотя глаза мои были устремлены на Левенгука.
   — Да.
   Катарина не предложила мне сесть, как обязательно предложила бы гостье. Ничего, дескать, постоишь.
   Наступила неловкая пауза. Она сидела и молчала, а я стояла и ждала. Было очевидно, что она просто не могла заставить себя заговорить. Ван Левенгук переминался с ноги на ногу.
   Я не пыталась ей помочь. Да и как я могла ей помочь? Я смотрела, как она перебирала какие-то бумаги на столе, потом провела рукой по крышке своей шкатулки, взяла пуховку и тут же положила ее назад. Потом вытерла руки о белую скатерть.
   — Ты, конечно, знаешь, что мой муж умер два месяца назад, — наконец заговорила она.
   — Да, я слышала об этом, сударыня. Примите мои соболезнования. Упокой, Господи, его душу.
   Катарина словно бы не слышала мой растерянный лепет. Ее мысли были заняты другим. Она подняла пуховку и пробежала по ней пальцами.
   — Это все получилось из-за войны с Францией. Никто не хотел покупать картин, даже Ван Рейвен. Моя мать с трудом выбивала плату из своих жильцов. Мужу к тому же пришлось взять на себя выплату закладных за харчевню своей матери. Так что не приходится удивляться, что для нас наступили трудные времена.
   Вот уж чего я не ожидала от Катарины, так это объяснения, почему они залезли в долги. Пятнадцать гульденов — не такие уж большие деньги, хотела сказать я. Питер махнул на них рукой. Забудьте о них. Но я не смела ее перебивать.
   — А дети! Ты знаешь, сколько одиннадцать детей съедают одного хлеба?
   Она мельком подняла на меня глаза, потом опять уставилась на пуховку.
   За весь хлеб, съеденный за три года, вы расплатились с дружественно настроенным булочником одной картиной, ответила я ей про себя. Одной хорошей картиной.
   Я услышала, как в прихожей звякнула плитка под каблуком и зашуршало платье. Шорох тут же прекратился. Корнелия, подумала я. Верна себе — опять шпионит. У нее своя роль в этой драме.
   Я ждала, сдерживая распирающие меня вопросы.
   Тут заговорил Ван Левенгук.
   — Грета, твой хозяин оставил завещание, — начал он своим глубоким басом. — Необходимо сделать опись имущества, чтобы определить, насколько семья способна расплатиться с долгами. Но прежде Катарина хочет разделаться с некоторыми обязательствами личного порядка.
   Он посмотрел на Катарину. Та продолжала вертеть в руках пуховку.
   Они по-прежнему плохо относятся друг к другу, подумала я. И даже не оказались бы в одной комнате, если бы их не вынудила к тому необходимость.
   Ван Левенгук взял со стола какую-то бумагу.
   — Это письмо, которое он написал мне за десять дней до смерти, — сказал он. Потом обратился к Катарине: — Сделать это следует вам, — повелительно сказал он, — потому что они принадлежат вам, а не ему и не мне. Как душеприказчик, я даже не обязан при этом присутствовать, но он был моим другом, и я хотел бы видеть, что вы исполнили его волю.
   Катарина выхватила бумагу из его рук.
   — Мой муж был в здравом уме, — сказала она мне. — Он отвечал за свои поступки вплоть до последних двух дней. Мысли о долгах вызвали у него умственное расстройство.
   Я не могла себе представить, чтобы хозяин мог прийти в умственное расстройство.
   Катарина посмотрел на письмо мужа, потом на Ван Левенгука и затем открыла шкатулку.
   — Он велел отдать их тебе.
   Она вынула жемчужные серьги, минуту помедлила, потом положила их на стол.
   У меня подкосились ноги. Я закрыла глаза и ухватилась за спинку стула, чтобы не упасть.
   — Я их с тех пор не надевала, — с горечью сказала Катарина. — Не могла к ним притронуться.
   Я открыла глаза:
   — Я не могу взять ваши серьги, сударыня.
   — Почему это? Брала же ты их раньше. И вообще, не тебе решать. Решение принял он — за тебя и за меня. Теперь они твои. Забирай их.
   Поколебавшись, я протянула руку и взяла серьги. Они были прохладные и гладкие — такие, как я их помнила. И в их бело-серых шариках отражался целый мир.
   — Хорошо, беру.
   — А теперь иди, — сказала Катарина голосом, в котором звучали подавленные слезы. — Я выполнила его повеление. Больше говорить не о чем.
   Она встала, смяла письмо и бросила его в огонь. Стоя ко мне спиной, она смотрела, как оно вспыхнуло и сгорело.
   Мне ее было искренне жаль. Хотя она этого не видела, я почтительно ей поклонилась, а потом Ван Левенгуку, который улыбнулся мне. Еще так давно он предостерегал меня: «Соблюдай себя». Он имел в виду тогда: «Оставайся сама собой». Осталась я сама собой или нет, я не знала. Это не всегда легко понять.
   Я прошла через большую залу, стиснув в кулаке свои серьги. Под ногами у меня звякали отвалившиеся плитки. Потом я тихо затворила за собой дверь.
   В прихожей стояла Корнелия. На ней было не очень чистое коричневое платье с заплатами.
   Когда я проходила мимо, она тихо, но настойчиво сказала:
   — Отдай их мне.
   Ее алчные глаза смеялись.
   Я подняла руку и дала ей пощечину.
 
   Вернувшись на Рыночную площадь, я остановилась около восьмиконечной звезды и посмотрела на жемчужины. Оставить у себя я их не могла. Что же с ними делать? Я не могу сказать Питеру, как я их получила — придется слишком многое объяснять. И это было так давно. Да мне все равно не придется их носить — жене мясника это так же мало пристало, как и служанке.
   Я несколько раз обошла вокруг звезды. Затем направилась искать человека, о котором слышала, но которого никогда не видела. Я нашла его лавчонку на маленькой улочке позади Новой церкви. Десять лет назад я бы ни за что не пошла в такое место.
   Профессия этого человека обязывала его хранить секреты. Я знала, что он не задаст мне вопросов и никому не скажет, что я у него была. Через его руки прошло столько ценностей, что он уже не интересовался их происхождением. Он поднес серьги к лампе, попробовал их на зуб, потом вышел наружу, чтобы хорошенько их рассмотреть.
   — Двадцать гульденов, — сказал он. Я кивнула, взяла протянутые им монеты и ушла не оглядываясь.
   Я никак не смогу объяснить лишние пять гульденов. Придется спрятать их в таком месте, куда мой муж и сыновья никогда не вздумают заглянуть, в потайном месте, о котором, кроме меня, никто не будет знать.
   И я никогда их не истрачу.
   А Питер будет рад получить пятнадцать гульденов. Теперь Вермеры с ним расплатились. Я ничего ему не стоила. Он получил невесту даром.