Он не услышал, как вошла Маша, возбужденная, радостная. Расцеловала его и сразу, не переводя дыхания:
   — Ну как твой лебедь? — И замерла перед композицией, испаряющей специфический запах глины. Лицо сияет, в глазах озорная смешинка. — А он довольно агрессивен.
   — Что ты, Машенька, это благородная и добрая птица. Он целует. Ты погляди на лицо девушки, всмотрись. Ей приятно? Или… больно?
   — Приятно. А теперь хватит вкалывать. Оставим их вдвоем — лебедя и лебедицу — и пойдем ужинать.
   Они вошли в гостиную, где в центре стола демонстративно возвышалась бутылка портвейна.
   — В честь чего? — спросил Алексей Петрович.
   — У меня сегодня гонорар. Решила по этому поводу устроить пир. А это тебе. — И она подала мужу носки.
   — Спасибо, девочка. — Он грустно улыбнулся и поцеловал ее горячую щеку. — К сожалению, у меня гонораров не предвидится.
   — И не нужно сожалеть: у тебя есть пенсия, у меня зарплата да плюс гонорары иногда набегают. Будем жить — не тужить, — с нарочитой беспечностью сказала Маша и начала накрывать на стол.
   — И все же досадно, что мы не встретились с тобой в пору моего материального благоденствия.
   Алексей Петрович с грустью вздохнул, и Маша правильно поняла его вздох. Она вообще умела тонко улавливать его душевное состояние и настроение, иногда безошибочно читала его мысли по выражению лица, по голосу. «Он переживает, сокрушается», — подумала она.
   — Не досадуй, родной. Материальное благополучие — дело третьестепенное. Вдвоем мы выстоим назло всем мафиозным демократам, миллионерам и американским лакеям. У нас есть главное — наша любовь, вечная, неугасимая, святая. Она нам поможет не просто выжить, а выстоять в жестокой войне.
   Он осенил ее благодарным взглядом, тихие глаза его блеснули влагой, бережно, как хрупкую драгоценную чашу, взял ее тонкую руку и поднес к своим губам; в ответ она нежно потрепала его по щеке и сказала:
   — Не надо падать духом: мы с тобой патриоты.
   — Какая ж ты необыкновенная, моя лебедица.
   — Она хочет быть достойной своего нежного и чистого душой лебедя.
   Он был безмерно благодарен ей за понимание, поддержку, за любовь.
   На другой день в мастерскую Иванова наведался представитель «Демроссии» — именно так отрекомендовал себя шустрый, упитанный молодой человек по имени Роман Сергеевич — и сразу же, без лишних церемоний, усевшись в предложенное кресло, приступил к делу:
   — Демократическая общественность решила воздвигнуть памятник защитникам Белого Дома, нашим героям. — Он сделал внушительную паузу и устремил на Иванова торжествующе-величественный взгляд, на который Алексей Петрович никак не реагировал. — В Союзе художников, куда мы обратились, нам предложили несколько известных скульпторов, которые могли бы выполнить этот благородный заказ. В том числе и вас, уважаемый Алексей Петрович.
   По лицу Иванова скользнула мимолетная улыбка легкого удивления. Предложение было неожиданным и не очень логичным.
   — Мне? — переспросил он, не скрывая своего изумления. — Странно. Я же не монументалист. Почему именно мне такая честь?
   — Вы художник, можно сказать, деполитизированный, без идеологических комплексов. — Энергичный Роман Сергеевич не уловил иронии в последних словах Иванова. — Вы мастер, профессионал высокого класса. Мы знаем ваши произведения.
   — Какие, например? — Иванов решил остудить апломб самоуверенного гостя.
   — Те, что публиковались недавно в газете. Девушка с ромашкой гадает: любит — не любит. — Роман Сергеевич состроил игривую улыбку.
   — Похвально, — загадочно отозвался Иванов, и снова коварный вопросик: — А вы не обратили внимания в той же газете на другую мою работу — «Ветеран»?
   — Разумеется, — мельком обронил Роман Сергеевич.
   — Так что, по-вашему, там нет ни политики, ни идеологии?
   — Эта работа не в вашем стиле, нетипичная для вас. Скорее дань вашим однополчанам. Вы ведь сами участник войны?
   «Они считают меня „нейтралом“, „ничейным“. Любопытно. Может, потому их критики, клеймящие реалистическое, патриотическое искусство, не трогают меня, награждают замалчиванием», — подумал Иванов и спросил, опять же не без шпильки:
   — А почему бы вам не обратиться с этим, как вы изволили выразиться, благородным заказом к маститым, к академикам-лауреатам: Кербелю, Цигалю, Чернову?
   — Да, нам их рекомендовали. Но, понимаете, в данной ситуации желательно, чтоб автор был русский. Среди погибших героев два русских и один еврей. — Он испытующе устремил на Иванова заговорщический взгляд, но Алексей Петрович молчал. Тогда напористый господин решил подбросить козырную карту: — Вы имейте в виду — мы хорошо заплатим. У нас богатые спонсоры.
   — Фонд Горбачева, Боровой? Еще бы — ограбили народ. Моими деньгами, украденными у меня, и расплатитесь.
   — Вы имеете в виду вклады в сбербанках? Да, это наша общая беда. Я так же пострадал, как и все. Эта акция на совести Горбачева, которого, как я понимаю, вы не жалуете. И тут я с вами солидарен: он принес много бед нашему народу своей нерешительностью и непоследовательностью. Но как бы мы к нему ни относились, несмотря на восторги и проклятия, он войдет в Историю России, как Ленин.
   — Сравнение довольно рискованное. Вам не кажется? — сказал Иванов и подумал: «А он не торопится решать дело, которое привело его сюда. А может, догадался, что не соглашусь». И ему вспомнилась история с памятником Свердлову, когда он отказался от «престижного заказа», и тоже по идеологическому мотиву. От бронзового палача казачества остался только постамент. Что останется от героев Белого Дома, даже если им сварганит монумент вездесущий скульптор, выступающий под псевдонимом Чернов?
   — И нисколько не рискованное. Согласитесь, что и Ленин, и Горбачев перевернули Россию вверх ногами, хоть и вели в противоположные стороны. Как к Ленину, так и к Горбачеву отношения граждан были полярные: одни молились, другие проклинали.
   Иванову любопытно было вот так, лицом к лицу, встретиться с представителем «Демроссии». Гость кого-то ему напоминал, какого-то партчиновника. Он спросил:
   — Ну а вы, Роман Сергеевич? Молились?
   — Отнюдь — проклинал и того и другого.
   — Вы были в партии?
   — Состоял. Но вышел, как и тысячи подобных. «Ах, как он похож на того функционера со Старой площади! — сверлила мозг навязчивая мысль. — Нет, не он, конечно, у того была другая фамилия и имя другое. Но похож — и манеры, и апломб, и самоуверенность».
   — Вы, Роман Сергеевич, не работали в ЦК?
   — Бог миловал, — как-то даже с гордостью ответил гость. — А почему вы спросили?
   — Может, случайно знали — был там такой деятель от культуры по имени Альберт?
   — Альберт? А фамилия? — без особого интереса спросил гость.
   — Точно не помню, то ли Белов, то ли Беляков. Такой важный, надутый индюк. И глупый, как индюк. Лет десять тому назад он обратился ко мне тоже, как и вы, с благородным заказом — сделать мемориальную доску одному члену политбюро. Для дома, в котором он жил.
   — И что? Вы сделали?
   — Нет.
   — Почему? Не ваше амплуа?
   — Не поэтому. Покойный был такой же дурак, как и Альберт. А у меня какая-то аллергия на дураков. Не на всех, конечно, а только на тех, которые напускают на себя важность, чтоб показаться умным. Но это между прочим, мы отвлеклись. С вами интересно побеседовать. Ленин и Горбачев. Оригинальная мысль. Первый — гений, второй — подлец. Если ей следовать, можно провести следующую параллель: Сталин и Ельцин.
   — Не вижу связи.
   — Первый — гений, второй — наоборот. Ельцин сделал себе карьеру на критике привилегий. Сталин был аскетом и органически не терпел привилегий.
   — Ну уж оставьте сказки о сталинском аскетизме, — как неопровержимую истину изрек Роман Сергеевич и брезгливо поморщился.
   — Сказки? Нет, уважаемый Роман Сергеевич, я не любитель сказок, это удел вашей демократической прессы. Я предпочитаю подлинные факты, подтвержденные документами. А документы — опись личного имущества Сталина, составленная после его смерти, свидетельствует: три костюма, трое брюк, одни подтяжки, четыре пары кальсон, семь пар носков и четыре трубки. А теперь сравните с имуществом отважного борца с привилегиями вашего дорогого Бориса Николаевича и его ближайших подручных.
   — Я понял, что вы не жалуете Бориса Николаевича, — холодно сказал Роман Сергеевич и посмотрел на Иванова тяжелым, отчужденным взглядом.
   — Презираю, как и большинство людей бывшего СССР.
   — Насчет большинства можно спорить, но это не входит в программу моего визита. Значит, вы не хотите делать памятник героям августа? По идейным соображениям. Правильно? — В голосе гостя прозвучал металл, вызвав на лице Иванова ироническую улыбку.
   — Как вам будет угодно.
   — А кого бы вы порекомендовали? Реалиста и русского.
   — Вячеслава Клыкова, например, — с умыслом подбросил Иванов.
   — Ой, нет. Он же красно-коричневый.
   — Вячеслав? Красный? Да для него красный флаг все равно что красный плащ для быка. Уж скорее я красный, хотя в партии никогда не состоял.
   — Вы — беспартийный большевик, — съязвил гость.
   — У меня было и есть много друзей-коммунистов. Особенно среди фронтовых ребят. Прекрасные люди, честные, патриоты. Недавно схоронил своего самого близкого друга, генерала. Благороднейший гражданин. Отважный был воин.
   — И, конечно, сталинист.
   — Горячий и убежденный, — с вызовом ответил Иванов.
   — Это он вам рассказал, сколько у Сталина было кальсон? Беда всех воинов и боль. — Он встал. — Я вам искренне сочувствую. И прощайте.
   Приблизительно через час после ухода незваного гостя появилась Маша.
   — У тебя кто-то был? — с порога полюбопытствовала она.
   — А ты как догадалась? — удивился Алексей Петрович.
   — Предчувствие.
   — А если всерьез?
   — Серьезно. Еду в метро, как всегда, тороплюсь. И вдруг ловлю себя на мысли, что спешу больше обычного и что ты сейчас не один в мастерской. Притом уверена, что не один. Подмывает любопытство: с кем?
   — Неужто ревность?
   — Нет, просто любопытство. Меня это не удивило: предчувствие поселилось во мне с тех пор, как я начала думать об инопланетянах, уверовала в них. Но у тебя действительно кто-то был?
   — Был, Машенька, представитель демократии, — весело ответил Иванов, целуя жену.
   — По случаю?
   — Новая власть пыталась меня облагодетельствовать: предлагала престижный государственный заказ.
   — Статую Ельцина?
   — Ты почти угадала: пока что памятник героям Белого Дома.
   — И ты согласился? — встревоженным тоном спросила она.
   — Что ты, родная, я б не стал себя уважать, если б принял такой позорный заказ. Пусть поищут среди своих. Желающие найдутся. Тем более сулят большие деньги.
   — И я б тебя сразу разлюбила. Я б тебя не простила, если б ты согласился. Помню, ты мне рассказывал, как отказался делать памятник Свердлову. Нам нельзя терять достоинство ни при какой погоде и ни за какие блага. Талант и совесть неразделимы.
   — Спасибо, родная, я рад, что ты одобрила мой поступок.

Глава десятая
ВОЗНЕСЕНИЕ

1
   Весна наступала стремительно, сухая и жаркая. Сразу же после оплеванных демократами майских праздников — Первомая и Дня Победы — Лариса Матвеевна с Настенькой переехали на дачу, купленную когда-то отставным дипломатом Сергеем Зорянкиным на севере от Москвы в зеленом Радонежье. Днями раньше Иванов и Маша субботу и воскресенье провели на даче, вскопали грядки под огород, сделали уборку в доме, словом, приготовили дачу к летнему сезону. Маша любила свою дачу, и не столько сам дом, небольшой, бревенчатый и далеко не новый, сколько здешние окрестности, с зелеными лесными массивами, солнечными полянами и голубыми прудами, которые дачники величали озерами и даже морями. «Загорское море!» Это звучит солидно и заманчиво, хотя воды в этом море по колено, зато есть флот — полдюжины лодок, которыми пользуются и рыбаки, и просто отдыхающие. Маша такое море не принимала всерьез и не завидовала барахтающимся в его не очень чистой, несточной воде. Маша родилась на берегу Средиземного моря и на всю жизнь запомнила его песчаные пляжи, тихие всплески теплой воды. Память детства самая цепкая и впечатляющая. Беспощадное время не в состоянии стереть или затмить трогательные, милые сердцу картины. Они чисты, светлы и безоблачны. Они — навечно.
   Радонежский край Маша увидела уже в зрелые лета, когда вместе с родителями приезжала смотреть свою будущую дачу. Из Москвы они приехали в Сергиев Посад, который тогда носил позорное имя большевика-троцкиста Загорского-Лубоцкого. Был теплый солнечный день середины сентября, ярким многоцветьем листвы полыхало бабье лето. Ослепительным золотом блистала Троице-Сергиева Лавра. Словно дети солнца, играли и струились в голубом просторе купола соборов и корона колокольни, высотой своей превосходящая колокольню Ивана Великого в Московском Кремле. Ее узрела Маша еще с вокзальной площади — она впервые была в городе преподобного Сергия Радонежского, — узрела и ахнула, встрепенулась душой. И не красота неописуемая, не чудесное творение рук человеческих поразили ее, а то, что она это великолепие уже видела и знает его с давних пор, с самого детства носит его в сердце своем. Видела не на фотографиях и открытках, не на картинах и в кино. Видела не глазами, а всем своим существом, каждой клеточкой своего тела. Какая-то невиданная, властная сила потянула ее к Лавре, исходящие от куполов золотистые струи проникали в душу, просветляли разум, манили к себе невидимыми чарами и окрыляли. Ей хотелось лететь. И она быстрым и легким шагом, опередив родителей, полетела навстречу неземному видению, на его кровный зов, и ей казалось, что золотистые звезды, рассыпанные по голубым куполам Успенского собора, не что иное, как посланцы Вселенной. И тогда ее осенила ясная мысль о нетленной вечности всего сущего — природы, человека и творения рук его, о мудром творце мироздания, о бессмертии души.
   В бессмертие души Маша уверовала еще в студенческие годы и считала, что в незапамятные времена душа ее обитала в другом бренном теле и, покинув его в свое время, странствовала в беспределах Вселенной, пока не воплотилась в ней — Маше Зорянкиной. Этим она объясняла сновидения, когда неоднократно видела во сне один и тот же город, который не существовал в действительности, знала его обитателей в лицо, их имена, но наяву, в жизни их не было. И делала вывод, что она, то есть душа ее, но в другой плоти, жила в этом городе и среди этих людей, что это были се друзья и знакомые. Об этом она подумала, увидав впервые Троице-Сергиеву Лавру, которая, между прочим, ей никогда не снилась. Просто в этой обители, представшей перед ней так неожиданно, она нашла что-то очень родное и близкое для своей души. С тех пор в дачный сезон она нередко посещала Лавру в надежде найти там умиротворение и душевный покой. Находясь на своей даче, она с трепетным волнением слушала доносимый ветром из Сергиева Посада далекий колокольный звон, который теплыми струями разливался в душе.
   Маша была убеждена, что ее доисторические предки жили в этих благодатных краях, потому и влечет ее сюда божественная сила и шепчет внушительно ей внутренний голос: здесь твои корни, здесь тысячи лет тому назад была предана земле твоя плоть перед тем, как бессмертная душа твоя отправилась в долгое странствие, чтоб в середине двадцатого столетия снова войти в твою плоть. Потому и дороги и любы тебе эти места, которые ты считаешь своей родиной, — не южный берег Средиземного моря, где ты родилась и провела свое детство, и не Москва, в которой безоблачно прошли твоя юность и молодость, а радонежское Копнино.
   В четырех километрах от дачи Зорянкиных, среди полян и перелесков, где на березовых опушках водятся подберезовики, а в молодом ельнике в грибную пору встречается благородный рыжик, высоко ценимый знатоками, даже выше боровика и груздя, есть урочище или большая поляна с названием Копнино. Должно быть, оно получило это имя от копен, которые маячат тут в пору сенокоса. В самом центре поляны заросший мхом пруд круглой формы, обрамленный сибирским кедром. Говорят, когда-то давным-давно здесь был скит, и пруд этот вырыли монахи.
   Вот это Копнино Маша считала своей кровной родиной — оно жило в ней самой, в ее сознании, в ее сердце, неотлучно, постоянно, как драгоценный дар, унаследованный от далеких предков, которые являлись к ней только в радужных, безгреховных снах. Копнино снилось нечасто, реже, чем белоснежный Алжир в голубом мареве знойного неба и теплого моря. То было просто приятное путешествие в детство, не содержащее в себе ничего вещего. Этим средиземноморским сновидениям, в которых она всегда была веселым, беззаботным ребенком, Маша не придавала никакого значения. Иное дело — Копнино. Оно всегда предвещало нечто неожиданное, необычное и судьбоносное.
   В один из дней середины мая — это был четверг (Маша считала, что вещие сны бывают в ночь с понедельника на вторник и с четверга на пятницу) — она проснулась в четыре утра в небывалом возбуждении и совершенно бодром состоянии, словно и не спала. Одновременно с ней проснулся и Алексей Петрович, и не она его потревожила, а проснулся сам, нежно прошептав:
   — Ты не спишь, зоряночка? Ты чем-то встревожена?
   Вместо ответа Маша прижалась к нему теплым трепетным телом, словно ища защиты. Она часто дышала, и Алексей Петрович слышал, как колотится ее сердце. Он поцеловал ее, как всегда, трогательно и нежно и снова спросил:
   — Тебе приснился нехороший сон?
   — Да, милый, приснился. Копнино мое снилось. Нет, никаких кошмаров. Просто очень явственно и… — она запнулась, не находя слов, — и жутко, эмоционально, когда мороз по коже. Представь себе — колокольный звон и тревожные голоса глашатая: «На митинг, все на митинг! Судный час настал!» Это слово «судный» меня как огнем обожгло, и я пошла на митинг со всем народом. А митинг почему-то в Копнино. Вся поляна заполнена людьми, от края до края, а в центре белая церковь с ярко-золотым куполом, совсем небольшая, точно такая, как в Радонеже. Ты помнишь? Ну, там, где Клыков памятник преподобному Сергию поставил? Я пробираюсь сквозь толпу ближе к церкви, где стоит каменный Сергий. Колокола гудят тревожно, надрывно, а потом сразу умолкают, и воцаряется тишина, глухая, непроницаемая тишина.
   Маша притихла, затаилась, словно прислушалась к тишине. Алексей Петрович настороженно ждал.
   — А вот преподобный Сергий из каменного превратился в живого, стукнул грозно посохом о землю и громко сказал: «Люди!» Он говорил страстную речь, слова его обжигали огнем, возбуждали душу. Это были какие-то особые слова, я не могу тебе их передать, но я хорошо помню их смысл. Мол, на землю русскую пришел враг лживый и коварный. Он принес народу голод, страдания и смерть. Восстаньте, русичи, и стар и млад, забудьте распри и обиды, всем миром навалитесь на заморское чудище. Мне врезались в память эти слова: «заморское чудище». «Князья Александр и Дмитрий! Маршалы Кутузов и Жуков! Воскресните в образе своих потомков, внуков и правнуков! Не пожалейте живота своего за Русь святую!» И трубный глас его, как раскат грома, как ураганный шквал, пронесся над Радонежем. Представляешь, Алеша?! Этого невозможно передать. Он еще и сейчас звучит во мне, не в ушах, а где-то в глубинах души, этот призывный набат, как глас Божий.
   Она все еще дрожала от волнения и спасительно прижималась к Алексею Петровичу.
   — К сожалению, Машенька, народ глух, и слеп, и глуп, — произнес Иванов. — Он ничего не видит и не слышит и по глупости своей не желает посмотреть правде в глаза и прислушаться к трезвым голосам патриотов.
   Помолчали. Затем Маша сказала все еще возбужденно и торопливо:
   — Алешенька, я уже не усну. Я должна поехать. Я волнуюсь — как там Настенька и мама?
   — Почему ты должна, а не мы?
   — А ты сможешь? Со мной?
   — Я смогу в любое время, а как ты? Сегодня пятница.
   — Я не пойду на работу. Поедем сейчас, с первой электричкой. Я очень волнуюсь: такие сны мне снятся непременно к чему-то.
   — Хорошо, зоряночка, поедем утром. Только не волнуйся. Твой сон — отражение наших дум и забот.
   С появлением первых солнечных лучей электричка мчала их на север от столицы. По обе стороны Ярославской железной дороги буйно цвели черемуха и сирень. День выдался безоблачным и теплым. Большие бетонные плиты, ограждающие рельсовые пути от близко примыкающих к железной дороге жилых массивов, метровыми буквами посылали проклятья Горбачеву и Ельцину. Чаще всего их величали предателями, иудами, агентами ЦРУ. И не видно было ни одного «лозунга» в поддержку этих лидеров перестройки. По этому поводу Маша заметила:
   — Вот он — настоящий рейтинг отношения народа к «вождям», а не та ложь, которой пичкают телезрителей фальшивых дел мастера социологических исследований.
   На дачу приехали, когда цвели вишни и только-только распускалась сирень. На все лады заливались птицы. Особенно усердствовали неутомимые зяблики и садовые славки. Им подпевала зорянка: то умолкала, то снова насвистывала свой незатейливый мотив, перелетая с ветки на ветку. Осторожная, но не пугливая, она позволяла людям рассмотреть ее брачный наряд — ярко-оранжевую манишку.
   — Твоя однофамилица, для тебя поет-старается, — сказал Иванов, кивком головы указывая Маше на серенькую пичужку с малюсенькими глазками-пуговками на круглой головке. Маша плохо разбиралась в птицах, хотя трясогузку могла отличить от синицы и воробья от зяблика. В Москве в это время в Останкинском парке выводили свои рулады соловьи. Здесь же, в семидесяти километрах на север от Москвы, они еще помалкивали. Зато неугомонные и вездесущие дрозды-белобровики, певчие, дерябы «отбивали» утренние зори, тщетно пытаясь подражать соловьям. Алмазные росы сверкали в лучах солнца на желтых нарциссах и на бутонах еще не распустившихся ранних темно-красных пионов. Вопреки всем невзгодам и напастям природа жила по своим извечным законам, хотя неразумные двуногие эгоисты постоянно пытаются помешать естественному ходу ее жизнедеятельности. Весна торжественно справляла пробуждение природы, выставляла напоказ ее жизненные силы и нерукотворную красоту, и человек хоть на короткое время отвлекался от бремени житейских забот и бед и находил в душе своей мимолетную радость и восторг окружающим миром, его божественным совершенством.
   Алексей Петрович всего лишь второй раз был на даче Зорянкиных — первый раз в конце апреля, когда природа только-только пробуждалась от зимнего сна. И теперь, пока Маша и Лариса Матвеевна готовили завтрак, он подвесил гамак и сооружал между двух берез качели для Настеньки, которая ни на шаг не отходила от него, все щебетала, восторгалась и гамаком, и качелями.
   Машу же не покидало возбуждение, охватившее ее в четыре часа утра. Напротив, оно как бы даже усиливалось, хотя уже и без тревожных предчувствий. Во всех ее действиях и движениях сквозили приподнятая торопливость и окрыленность, стремление поскорей отозваться на смутный, но неукротимый зов, боязнь куда-то опоздать. И это «куда-то» называлось Копнино, где она побывала минувшей ночью на вселенском соборе и слушала трубный голос преподобного Сергия Радонежского. Она все еще находилась во власти странного, но до осязаемости четкого сновидения, воспринимала его как пророчество, как веление вселенских сил.
   В Копнино Маша отправилась вдвоем с Алексеем Петровичем. Настеньку с собой не взяли: воспротивилась бабушка, считая такую прогулку для девочки утомительной. У Маши было приподнятое настроение, она шла легко, стремительно, и лицо ее сияло блаженством и радостью. От дачи к Копнину вела неширокая лесная просека, по которой в пору сенокоса проходил трактор с прицепом, груженным сеном. Из чащи справа и слева с шумом выстреливали дрозды. Где-то свиристела пеночка-веснянка, но ее тоненький мелодичный голосок заглушала своей трескотней пеночка-трещотка. По обочине просеки сверкали золотые головки купавы. Маша походя сорвала три цветка и поднесла к лицу, понюхала.
   — Какой тонкий, едва уловимый аромат. Скоро зацветут ландыши.
   — А, между прочим, и купава, и ландыши занесены в Красную книгу, — дружески напомнил Иванов.
   — Ландыши — да, а вот купава — извини, не знала.
   День разгорался теплый и тихий. Солнце разбрасывало по лесу золотистые блики. Густой аромат молодой листвы, свежей травы и цветов пьянил, радовал. Маша взяла Иванова за руку и энергично потащила за собой приговаривая:
   — Не отставай, прибавь шагу, быстрей, быстрей!
   — А зачем спешить, куда спешить? Дай насладиться природой. — Иванов не мог понять ее неукротимого стремительного бега. Да она и сама не понимала, что с ней происходит, какие магниты влекут ее к заветной поляне. Она была в состоянии необъяснимого порыва, и Алексей Петрович едва поспевал за ней.