Утро туманное, утро седое.
Нивы печальные снегом покрытые…
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица давно позабытые.
………………………………
Многое вспомнишь родное, далекое,
Слушая говор колес непрестанный,
Глядя задумчиво в небо широкое…
 
   Алексей Петрович протянул руку к стоящему рядом с диваном магнитофону и нажал клавишу. В доме воцарилась звонкая тишина, а в очарованной душе Иванова звучал уже не голос Штоколова, а его собственный, не слышный для посторонних голос:
 
Вспомнишь обильные страстные речи,
Взгляды, так жадно, так робко ловимые,
Первые встречи, последние встречи,
Тихого голоса звуки любимые.
 
   «Взгляды, так жадно, так робко ловимые». «О ком это, о чьем тихом голосе? — мысленно спросил он, вспоминая тихий голос и… жадный взгляд. — Точно сказано: у нее был жадный и робкий взгляд. Это все о Маше». Почему о ней, и при чем тут она? Уж скорее это должно относиться к Ларисе, его первой любви. Но о ней почему-то не хотелось думать и не было желания встречаться с ней еще раз, тем более в его мастерской. Ей видите ли, хочется посмотреть на его искусство. А что она в нем понимает? — уже с неприязнью подумал он и чтобы отвлечься от неожиданно свалившихся на него странных размышлений, решил ознакомиться со статьей Льва Толстого, которую принес ему епископ Хрисанф. Как-то он спросил владыку: за что отлучили Толстого от церкви? «Он кощунственно выражал свое несогласие с апостолом Павлом», — кратко ответил архиерей, но в голосе его Иванов не почувствовал осуждения им великого писателя. «А можно почитать статью Толстого?» — спросил тогда Иванов, и владыко пообещал принести ему.
   Статью Толстого Алексей Петрович читал медленно, вдумчиво и с нарастающим интересом. Великий писатель спорил с одним из высоко чтимых в христианстве учеником Иисуса Христа. Настоящее имя его было Савел, и сам он вначале принадлежал к фарисеям — гонителям Христа. Но когда увидел, что за Христом идут люди, что в него верят, поменял имя Савла на Павла и примкнул к ученикам Иисуса. («Как нынешние партийные оборотни — всевозможные яковлевы, горбачевы, ельцины, шеварднадзе», — подумал Алексей Петрович.) Толстой писал: «Да, основа учения Христа — истина, смысл — назначение жизни. Основа учения Павла — расчет и фантазия». «Евангелие говорит, что люди все равны; Павел знает рабов и велит им подчиняться господам». Толстой не согласен «с мелкой, сектантской, случайной, задорной проповедью непросвещенного, самоуверенного и мелко тщеславного, хвастливого и ловкого еврея». «Павел, как и все самолюбивые, славолюбивые проповедники лжи, суетился, бегал из места в место, вербовал учеников, не брезгуя никакими средствами для приобретения их», — писал Лев Николаевич.
   Прочитав эти строки, Иванов задумался: «Вон оно что! Во всемирной истории, оказывается, всегда были мелкие, самоуверенные, хвастливые и ловкие авантюристы, вроде троцких, свердловых, — проповедники лжи, бегающие из места в место, не брезгающие никакими средствами ради достижения личных, корыстных целей. Как это похоже на наше трагическое время. Разве не о горбачевых, яковлевых, ельциных и прочей сволочи, именующей себя демократами, говорил Лев Толстой, раскрывая подлинное лицо и деяния Савла-Павла который, — читал Иванов, — „… сделался основателем новой религиозной секты, в основы которой он положил те очень неопределенные и неясные понятия, которые он имел об учении Христа; все сросшиеся с ним еврейские фарисейские предания, а главное — свои измышления о действительности веры, которая должна спасать и оправдывать людей“.
   «Да, глубоки корни у этих Иуд — кроются они в глубинках еврейского фарисейства, — размышлял Алексей Петрович, вдумываясь в слова русского гения. — Их измышления о действенности веры в наши дни вылились в так называемое „новое мышление“ Яковлева-Горбачева, изобретенное ими или подсказанное из Тель-Авива, как заокеанская удавка для удушения русского народа и в целом великого государства. Пожалуй, прав мой генерал, когда он так убежденно утверждает, что самый страшный враг и нашей страны, и всего человечества — это сионизм с его масонской гвардией, этот кровожадный и жестоко ненасытный спрут, обвивший своими ядовитыми щупальцами весь земной шар. У него триллионы денег, золото и алмазы для подкупа власть имущих лакеев, у него вся пресса, телевидение, радио, кино, искусство, наука — это орудие оглупления, нравственного и физического растления народных масс, которые под воздействием иудоистского гипноза не понимают, кто их подлинный палач и душитель, и нападают на мнимых палачей, на которых им указывают сионистские гипнотизеры».
   Алексей Петрович часто спорил с генералом Якубенко по поводу деятельности сионистов вообще в мире и в частности в нашей стране. Он считал, что Дмитрий Михеевич преувеличивает роль сионистов. Ну, были в окружении Горбачева, в его президентском совете лица еврейской национальности, разные политологи, липовые академики. Но ведь так было всегда — и при Хрущеве, и при Брежневе. Но после августовских событий, так называемого «путча» Иванову уж слишком заметно бросилось в глаза еврейское засилье на главных позициях общественной жизни. Официально были созданы по всей стране сионистские организации. Радио и телевидение уж слишком подчеркнуто начало грассировать — русские патриоты к микрофонам и телекамерам не допускаются. Большинство газет демонстрируют откровенно произраильскую позицию. В банках, на биржах, в смешанных предприятиях, в непроизводительных кооперативах главенствующие посты заняли лица еврейской национальности. Миллионеры-предприниматели — тоже из них. Все повторяется, как и в первые годы советской власти. Такое же положение и в США, где еврейский капитал с помощью еврейских средств информации — а они там главенствуют — фактически руководит государством.
   «Да, генерал Якубенко, пожалуй, прав, — решил Иванов. — Но где же выход из адского положения, в которое ввергла страну „пятая колонна“ с сионистами во главе? А назначение Горбачевым сиониста Панкина министром иностранных дел, а Примакова руководителем внешней разведки?» Генерал Якубенко назвал эту акцию одной из главных в серии бессчетных преступлений Горбачева. Не успев войти в свой кабинет на Смоленской площади, Панкин тотчас же поспешил восстановить дипломатические отношения с сионистским Израилем, а новый генеральный секретарь ООН, араб, женатый на еврейке, поспешил амнистировать Израиль, отменив решение Генеральной Ассамблеи, принятое большинством государств в 1975 году о сионизме, как форме расизма и расовой дискриминации. Тогдашнее советское руководство поддержало решение Генеральной Ассамблеи ООН. А нынешнее с восторгом двумя руками голосовало за его отмену. «О чем это говорит, — спрашивал Якубенко Иванова и, не дожидаясь ответа, говорил: — О том, что сионизм укрепил свои позиции во всем мире и, главное, в нашей стране. Потому-то Израиль плюет на все решения ООН и Совета безопасности, ведет себя, как международный гангстер, на которого нет управы, ибо за его спиной стоят сионистские США.
   Израилю все позволено: ежедневно убивать палестинских детей, бесчинствовать на оккупированных им арабских землях. И если раньше до «перестройки» наше правительство поддерживало арабов, то нынешнее — аплодирует сионистским детоубийцам».
   Да, генерал прав. Обеспокоен активностью сионистов у нас и епископ Хрисанф, только он предпочитает не говорить об этом громогласно. Боится. А кого? Своего патриарха или иудеев, стремящихся к интеграции в православии? Иванов спросил об этом владыку напрямую, что называется в лоб. Владыко горестно улыбнулся, повел плечами и промолчал.
   — А каково окружение Ельцина, что из себя представляет его команда, все эти бурбулисы, гайдары, шахраи? — спросил Алексей Петрович Дмитрия Михеевича. — Я вот читал, что отец Егора — Тимур Гайдар писатель и адмирал. А дед по материнской линии — писатель Бажов.
   — Отец, конечно, контр-адмирал, но никогда никаким кораблем не командовал, а начиная с капитан-лейтенанта плавал по волнам газетных страниц, то есть заурядный журналист. А ты бы лучше поинтересовался, кто у Егора бабка по отцовской линии, — то есть мать Тимура? — По лицу Дмитрия Михеевича пробежала хитрая язвительная усмешка, и он добавил свое привычное: — То-то и оно!
3
   На другой день Иванову пришлось снова побывать на выставке вместе с Якубенко. Посетовав на Алексея Петровича за то, что тот не пригласил его на вернисаж, генерал в шутку, естественно, приказал своему бывшему подчиненному исправить ошибку и, не откладывая в долгий ящик, сопровождать его в Манеж. Иванов выразил сожаление, что не успел к выставке перевести бюст генерала в материал — еще не был даже отформован в гипсе, на что Дмитрий Михеевич махнул рукой, сказав, что это совсем не обязательно, что военные, особенно генералы сейчас не в моде, что ему хочется посмотреть, как выглядит «Первая любовь» среди других скульптурных работ. На этот раз зрителей было гораздо меньше, чем вчера — возможно, по случаю понедельника, — и они около двух часов внимательно рассматривали выставленные работы. Дмитрия Михеевича раздражали и даже возмущали произведения «авангардистов», которые он называл хороводом бездарей и подонков. Иванов старался гасить его слишком эмоциональную неприязнь, объясняя тем, что среди зрителей есть поклонники и такого искусства, что всякий художник имеет право на свое видение мира, на свой стиль и манеру, хотя сам Иванов не принимал и не воспринимал опусы «авангардистов», — он был неисправимый убежденный реалист.
   Возвратясь с выставки и наскоро пообедав, Алексей Петрович занялся формовкой портрета Дмитрия Михеевича. Услугами форматоров он пользовался редко, особенно сейчас, когда так немилосердно взвинчены цены. Это довольно не простое мастерство он освоил, когда работал в мастерской академика с формовщиками высокого класса.
   Он не успел облачиться в рабочий комбинезон, как в дверь позвонили. Сегодня он никого не ждал и хотел было сделать вид, что его нет дома. Но звонки настойчиво повторялись, пришлось открыть. Перед ним у порога стояла Лариса Матвеевна в шубе из черного каракуля и пушистой шапке из белого песца. Иванов мучительно удивился нежданному визиту, а она заговорила извиняющимся тоном:
   — Была у своей знакомой тут недалеко и решила зайти. А телефон не помню, где-то у Маши твоя визитка.
   Иванов не стал изображать на своем лице радость, но и недовольства не показал. Лишь сухо пригласил, распахнув дверь:
   — Пожалуйста, заходи в мою хижину.
   В прихожей, помогая ей снять шубу, небрежно-равнодушным голосом объявил:
   — Собирался поработать.
   — А я вот видишь — помешала. Конечно, лучше бы позвонить. Да так получилось. Ты уж извини меня, я ненадолго. Я так была рада нашей встрече на выставке. Надо же. Вот и совсем не собиралась, и не хожу я по выставкам. А тут какая-то сила потянула меня. Мы с Машей проходили по Моховой, смотрим, народ толпится. Маша говорит: давай зайдем, — сбивчиво и торопливо тараторила она, проходя в кабинет, и остановилась в нерешительности.
   Приход ее для Иванова был совсем некстати, он не знал, о чем им говорить. Ворошить прошлое, такое далекое и уже как бы и нереальное, он не намерен. Все чистое, светлое, но очень короткое, что было между ними, перегорело в молодой душе, превратилось в пепел, не оставив ни обид, ни упреков. Перед ним сидела старая женщина с подштукатуренным лицом, отмеченным печатью уныния и грусти. Одета она была в дорогой темно-коричневый бархатный костюм, престижный четверть века тому назад, и светлую блузку, на которой покоились крупные бусы. Речь ее была торопливая, манерная, а блуждающий взгляд не мог скрыть внутреннюю пустоту.
   — Расскажи, как ты эти годы, живешь-то как? Покажи свои хоромы.
   — Живу, как видишь, не жалуюсь. А хоромы — смотри, — сказал он с терпеливым благодушием и развел руками.
   Лариса Матвеевна очень проворно встала и бодрой энергичной походкой направилась в «зал», где стояли его готовые работы. Глаза ее смотрели открыто и прямо с каким-то двойственным удивлением: она видела произведения настоящего мастера и в то же время ее смущали женские торсы, обнаженные женские фигуры. Он наблюдал за ней с терпеливой вежливостью и даже с тайным любопытством и снисходительной иронией. Сказал:
   — Ты тут посмотри, а я пойду поставлю чай. Или ты предпочитаешь кофе?
   Она предпочитала кофе. Иванов поставил на плиту чайник и с чашками, ложечками и банкой растворимого кофе вернулся в «зал», выгрузил посуду на стол и снова вышел за сушками и печеньем. Когда вернулся, она стояла посреди комнаты и смотрела на Алексея Петровича с лукавой улыбкой глуповатыми растерянными глазами.
   — А ты молодец, ты очень вырос, — похвалила она с потугой на светскую утонченность. — А что это у тебя такой интерес к нашему полу? И все голые. Ты что, женский угодник? — В вопросе ее звучало неприличие, а в глазах играла загадочная улыбка.
   — Бабник? Ты это хотела сказать?
   — Наверно, все твои любовницы, — игриво сказала она, но в голосе ее не было осуждения.
   — Возлюбленные, — небрежно и равнодушно ответил он и посмотрел на нее испытующе.
   — Да ну тебя: жениться тебе надо. Я знаю, со Светланой ты не был счастлив. Она — женщина с норовом… с тяжелым характером.
   — А ты счастлива?
   — Я?.. Было счастье, да уплыло. — Она горестно вздохнула, глаза ее затуманились. Выдержав паузу, сообщила: — Я своего схоронила, вот уже три года прошло. Живем втроем — Маша и внучка Настенька. Четыре годика в сентябре ей исполнилось. Живем скромно. Квартира у нас хорошая, трехкомнатная, на Кутузовском, в хорошем доме. Мы долго жили за границей, Сергей Иванович был первым советником посла. Приоделись, вещичками кой-какими обзавелись. Жили в достатке и на черный день приберегли. Ты заходи к нам. Всегда будем рады. И Маша.
   Он вышел на кухню и вернулся с кофейником и сахаром. Разговор не клеился. Иванов бросал на нее короткие скользящие взгляды и думал: «Неужто эта та самая Лариса, от одного имени которой ныло его сердце и перехватывало дыхание, недосягаемая мечта, которая так сладко целовалась в весеннем Измайловском парке? Да это было в мае, — вспомнил он и взглянул на ее потрескавшиеся бледные, плотно сжатые губы и с иронией подумал: вот так целовалась Светлана, не размыкая губ. Зачем ей нужна встреча со мной? О чем она сейчас думает, как, с каким чувством вспоминает майские послевоенные дни? Что ей от меня нужно?» Пауза была рискованно долгой, Лариса Матвеевна это понимала и решилась взять инициативу в беседе. Повторила снова вопрос, от ответа на который Иванов умело уклонился, а для нее это был важный вопрос:
   — Почему же ты не женишься? — Тон ее преднамеренно не серьезный, даже игривый. А он не принял его и отвечал с серьезным видом:
   — Для того чтоб жениться, надо влюбиться. Однажды в молодости я влюбился, и ты знаешь, чем это закончилось. Второй раз я женился без любви, кому-то назло. А результат — тот же. Так что стоит ли рисковать? Подобные неудачи дорого обходятся.
   — А любовницы или, как ты называешь, возлюбленные не дорого?
   — Совсем нет. Пожалуй, наоборот.
   — Они что — тебе платят? — спросила она с презрительным любопытством. В ответ он звучно рассмеялся язвительным смехом, но смеялись губы, а глаза оставались холодными.
   — Мои возлюбленные в мечтах, плод моей фантазии, вроде той, что ты видела на выставке, или этих, что в соседней комнате, как ты сказала — голых. Они по крайней мере не изменят. — Его колкий намек она пропустила мимо ушей и продолжала допрашивать:
   — А наяву?
   — Не хочу попусту растрачивать душевные силы. Берегу.
   — Для кого? Ты ж сказал, что твой поезд ушел.
   — Поезд ушел, а вдруг подвернется попутная машина.
   — Значит, надеешься? — глаза ее беспомощно и жалко задрожали. — Правильно делаешь: надежду никогда не надо терять. Одиночество — страшное дело. Вот у меня и дочь, и внучка, а я все равно одинока. Душа-то она не стареет, она, может быть, с возрастом еще больше нуждается в ласке, чем в молодости. Молодость — она ветренна. Она ярко светит, но не греет.
   На лицо ее в мелких морщинах легла тихая печаль.
   Разговор принимал нежелательный для Иванова характер, и он спросил:
   — Чем занимается твой зять?
   — Зятя нет, — ответила она и скорбно вздохнула. — И не было. А Настенька — случайный плод легкомыслия. Хотя Маша у меня совсем не легкомысленная, серьезная девушка. Но так случилось. — Лариса Матвеевна вздохнула.
   — Она не похожа на тебя, вернее не очень похожа, — случайно сорвалась у него язвительная фраза. Но Лариса Матвеевна не обиделась и не смутилась. Напротив, на лице ее заиграла манящая улыбка, сказала весело и таинственно:
   — А ты не находишь, что она на тебя похожа? — и заискивающая улыбка блеснула в ее прищуренных глазах. «Ну и ну, это уже непозволительная наглость или откровенная глупость», — подумал Иванов и, посмотрев на нее с удивлением, сказал, нещадно рассмеявшись:
   — Насколько я знаю, от поцелуев дети не рождаются.
   Лицо Ларисы Матвеевны порозовело, она рассмеялась нервным беспричинным смехом и, подавляя его, сказала:
   — Я пошутила. Я имела в виду ее характер, такой же, как у тебя: серьезный и добрый.
   «Откуда знать тебе мой характер?» — с холодной отчужденностью подумал Иванов. Разговор и встреча уже тяготили его. Ему было ясно, что привело ее сюда совсем не желание посмотреть его работы, — это был лишь удобный предлог. Она шла с определенным намерением и слабой надеждой, но, поняв, что надежда ее оказалась иллюзорной, сделала последний выстрел: покончила с чаепитием, она подошла к нему вплотную и, будучи не в силах скрыть свое волнение, громко вздохнула и сдавленным деревянным голосом произнесла:
   — Спасибо тебе, Алеша, не ругай, что отвлекла тебя от дела, но не могла не увидеть тебя еще раз. После той встречи на выставке, поверишь, я всю ночь глаз не сомкнула. Всю свою жизнь передумала, перечувствовала. Себя корила за свое легкомыслие, молодая была, да глупая. Любила я тебя и все эти годы вспоминала, не могла забыть. И когда Машеньку под сердцем носила, о тебе думала. Может, оттого и похожа она на тебя. Говорят, так бывает. Ты сказал, что от поцелуев дети не рождаются. Только бывают поцелуи, которые оставляют свой след на всю жизнь. И всю жизнь вспоминаешь их в минуты, когда душа плачет, когда находит на тебя такое, чему и названия нет. Я знаю — душа у тебя добрая и сердце нежное. Как представлю твои переживания — места себе не нахожу.
   Он слушал терпеливо и покорно ее исповедь, смотрел на редкие складки вокруг ее тонких губ, на ее дрожащие, морщинистые руки, на благородную голубизну изрядно поредевших, а когда-то пышных волос, видел, как меркнут и туманятся ее глаза, и в мыслях его зарождалась какая-то путаница и разноголосица: он хотел понять и поверить в искренность ее слов, но мешали сомнения: а может, свой монолог она заранее продумала. Душа его смягчилась, появилось чувство жалости и прощения, и он с мягкой и вежливой уступчивостью сказал:
   — Не надо ворошить прошлое, Лариса. Что было, то сплыло.
   — Не говори, Алеша, не сплыло. Хорошее не забывается, — взволнованно перебила она. — Любила я тебя. И люблю. И буду любить всегда. И если тебе понадобится помощь — дай знать, не стесняйся. Я с радостью .. — осеклась она и вдруг порывисто поцеловала его в щеку. А он стоял перед ней, растерянный и смущенный, и не находил слов в ответ на ее признание, и в то же время понимал, что «выстрел» ее прошел мимо.

Глава пятая
ЗВЕЗДА ЛЮБВИ ПРИВЕТНАЯ

1
   Новый, 1992 год Алексей Петрович встречал в семье Дмитрия Михеевича Якубенко. Генерал жил вдвоем с женой в двухкомнатной квартире в большом доме на площади Победы. Из окон была видна Поклонная гора, вокруг которой еще недавно бушевали страсти: быть или не быть там мемориалу в честь победы над гитлеровским нашествием, а если быть, то каким? Якубенко уговаривал Иванова предложить свой проект на конкурс — мол, тебе, фронтовику, и карты в руки, — но Алексей Петрович категорически отказывался, ссылаясь на то что это не его «жанр», что он не монументалист, что тут нужен вучетичевский размах. И высказывал уже не новую, родившуюся еще при жизни Вучетича идею перенести в Москву из берлинского Трептов парка бронзового солдата с ребенком на руке и мечом, разрубившим фашистскую свастику. Страсти улеглись, перестройка отодвинула идею с памятником куда-то на задворки старанием сионистской прессы, юродствующей над нашей победой, над воинской доблестью и славой, над памятью павших и горькой судьбой доживающих свой век в нищете и позоре ветеранов Великой Отечественной.
   У Якубенко не было детей. Встречать Новый год, кроме Иванова, они пригласили своего лечащего врача и «друга дома» Тамару Афанасьевну, работающую в военной поликлинике. Это была миловидная вдовушка, муж которой погиб в Афганистане незадолго до вывода советских войск из этой многострадальной исламской страны. Тамаре Афанасьевне шел сорок пятый год, то есть она вплотную приблизилась к той возрастной черте, когда говорят «бабе сорок пять — баба ягодка опять». Тамара Афанасьевна в полной мере соответствовала народному изречению: она принадлежала к категории людей, наделенных оптимизмом от рождения. Чувство радости жизни, умение владеть собой, не поддаваться унынию в самые трагические дни — составляли черту ее характера. Даже смерть любимого человека не смогла сломить ее, и она стоически перенесла эту мучительную трагедию. В дни печали и житейских невзгод она любила повторять строки своей выдающейся землячки Леси Украинки:
 
«Да, я буду сквозь плач улыбаться.
Песни петь даже в горькие дни,
Без надежды надеясь смеяться.
Прочь, унылые думы мои!»
 
   Генерал Якубенко не однажды советовал Иванову жениться.
   — Это пока у тебя есть силенки и здоровье, ты все хорохоришься, свободой своей холостяцкой наслаждаешься, — увещевал друга Дмитрий Михеевич. — А заболеешь, одряхлеешь, как тогда? Так и будешь околевать в этом своем шалаше? Воды некому будет подать. То-то и оно. В наши годы надо почаще вперед смотреть.
   — У тебя и невеста, стало быть, на примете? — иронически шутил Иванов.
   — И невеста. Бесподобная будет жена. Врач по профессии. Великолепный специалист-терапевт. Обаятельная женщина. Для нашего подлого времени — ангел, хранитель и утешитель.
   — Вот именно утешителей я и опасаюсь, поскольку не нуждаюсь в утешении. А они — утешители, все равно будут утешать, то бишь — не для меня. Как говорят, это мы уже проходили.
   И чем сильней противился Иванов, тем настойчивей старался Якубенко надеть на друга семейный хомут. С этой целью и была приглашена встречать Новый год Тамара Афанасьевна. От супруги Дмитрия Михеевича она имела полную информацию об Иванове, как о потенциальном женихе и человеке положительном по всем статьям. На Алексея Петровича, который с некоторой долей иронии и любопытства рассматривал приготовленный ему хомут, Тамара Афанасьевна произвела приятное впечатление. Ниже среднего роста, пепельноволосая блондинка с постоянной доверчивой улыбкой на круглом, мелком здоровом лице, сохранившем естественный румянец, она напоминала общительную воспитательницу детского сада. В светло голубых притягивающих глазах ее сияло мечтательное счастье и готовность быть полезной людям. Маленький рот ее с резко очерченными и слегка накрашенными губами постоянно обнажал мелкие жемчужины зубов. Пушистый пепел волос придавал ей беззаботную легкость и беспечность. И это впечатление усиливал птичий щебечущий голосок, теплый, ласкающий, как дуновение июльского ветра. И все это выглядело естественно, без нарочитости и манерничания. Да и одета она скромно, хотя и элегантно: серый костюм — пиджак и юбка — хорошо вырисовывал ее еще не полную, но склонную к полноте фигуру. Маленькие уши украшали две капельки солнечного янтаря. Такая же капелька нанизывала единственное колечко.
   Вместе с генеральшей Тамара Афанасьевна побывала на выставке и сделала Иванову комплимент, впрочем, довольно тактично, без восклицательных восторгов. Ей искренне понравилась «Первая любовь», но, пожалуй еще больше понравился сам автор, о котором она потом сказала супруге Дмитрия Михеевича: «Он какой-то святой». Слова эти генеральша передала генералу, а Якубенко не замедлил передать их «святому», который в ответ весело и раскатисто расхохотался. Он не чувствовал в себе никакой святости, не понимал, что именно имела в виду Тамара Афанасьевна, назвав его «святым человеком»?