Мы вышли в Осеевской и пошли лесом. Снега еще не было. Елочка шла впереди и стала ворчать, зачем мы сошли в Осеевской. Я молчал. Она продолжала злиться и стала меня ругать. Тогда я подбежал к ней сзади и ударил ее молотком в затылок. Да… Она вскрикнула и сразу упала. Видно, я хорошо ударил, если от одного удара она стала покойницей. Меня даже удивило это, и мелькнула дурацкая мысль: судьба!.. Потом я поплакал — хотите верьте, хотите нет, да, поплакал…

А потом стал осуществлять свой план. Я засыпал ее тело сучьями, хвоей и песком, — там много песка, — потом поехал обратно и разыграл всю историю с ее пропажей… Потом снова поехал в этот лес с заступом, — в то время многие москвичи-огородники ездили с заступами, и это не было подозрительным… До поздней ночи я рыл могилу и зарыл в ней Елочку, сровнял могилу, чтобы не было заметно, и вернулся домой… Ну, все остальное вы знаете… Не знаете вы только, что я много раз ездил туда, к Елочке… Сам не знаю почему… И вот что я еще хочу сказать вам, уже не для протокола: никогда бы вы не доказали моей вины, если б сам я ее не признал… Конечно, у меня были просчеты — с письмами и с деньгами, — вы ловко за них уцепились, но все-таки не смогли бы доказать, что я убийца… А за то, что я хотел вам пакость устроить, — не сердитесь… Как говорят французы: се ля ви (такова жизнь)…

— Почему же вы решили сознаться, Михаил Борисович?

— Потому, что вы в полчаса рассказали мне весь этот проклятый год и все ожило в памяти… И еще потому, что вы не злились за жалобу и говорили, меня жалея… Это я почувствовал и этого выдержать не мог… А в общем — какое это имеет значение?!. Сознался и все!..


Уже наступил вечер, когда протокол допроса был закончен, прочитан им лично и подписан. Нам не хотелось откладывать извлечение трупа на следующий день, тем более что в глубине души я не исключал, что к утру Глотник передумает, откажется от показаний и скажет, что все это он выдумал, находясь в полубезумном состоянии, А без трупа Елочки его показания стоили мало.

Я поговорил с тюремным врачом, и он сказал, что Глотник вполне может ехать, так как состояние у него хорошее. Взяв его под свою личную расписку, мы вместе с Голомысовым вывели его за тюремные ворота и посадили в машину. Глотник и Голомысов сидели сзади, я — рядом с женщиной-шофером (в годы войны большинство шоферов прокуратуры были женщины), которую звали Ольга.

По пути мы заехали в Прокуратуру СССР за заступами, а потом помчались дальше. Тихий майский вечер уже совсем догорал, огромное багровое солнце дымилось на горизонте. На десятом примерно километре Северного шоссе выстрелил правый баллон — прокол камеры. Ольга долго возилась с переменой баллона, солнце скрылось совсем, и в небе вызвездило. Наконец, мы поехали дальше, и через пять-шесть километров снова спустил баллон. Снова большая задержка.

В результате к платформе Осеевская мы добрались поздно, около двенадцати часов ночи. Прямо за линией железнодорожного полотна черной стеною стоял лес. Уже было совсем темно, а я имел только карманный электрический фонарь-динамку. Глотник, хорошо знавший эти места, сказал, что машина дальше не пройдет надо до места добираться пешком. Впереди пошел я, жужжа своей динамкой, дававшей очень слабый и неравномерный луч света, вырывавший из темноты отдельные стволы густо стоявших сосен, кучи старого хвороста, муравейники. Лес был глухой, мой слабенький фонарик казался в нем совсем беспомощным, и от его робкого света по сторонам возникали и прыгали какие-то тени.

За мною шел Глотник, отрывисто говоривший, куда идти, за ним Голомысов, за Голомысовым шла, тяжело дыша от волнения, непривычно тихая Ольга, обычно очень бойкая, веселая молодая женщина.

Мы продвигались медленно, то и дело спотыкаясь о какие-то коряги и пни. Но Глотник шел уверенно, указывая направление, и было похоже, что в этом лесном мраке его ведет какое-то особое звериное чутье…

Наконец, пройдя километра полтора, мы выбрались на маленькую поляну, окруженную со всех сторон могучими соснами. Глотник остановился и, указав на одну из них, тихо сказал:

— Она здесь…

Я огляделся, усиленно сжимая рычажок своей динамки. Испуганные тени побежали в разные стороны, но вокруг было очень темно, и я до сих пор не понимаю, как Глотник мог определить в этом лесном мраке, что это именно то место, которое мы ищем.

— Она лежит здесь, — повторил Глотник. Я предложил Глотнику сесть у подножья сосны, а сам, вместе с Ольгой и Голомысовым, начал собирать хворост для костра, без которого трудно было начинать раскопки. Через несколько минут сухой хворост уже трещал в языках пламени, зловеще освещавшего эту маленькую полянку и фигуру Глотника, сидевшего у подножья сосны, прислонясь спиной к ее стволу. Даже в багровом отсвете костра его лицо поражало своей бледностью.

Голомысов, Ольга и я стали рыть. Земля оказалась рыхлой, и работа шла легко. Глотник молча следил за тем, как мы работаем, изредка вздрагивая и бормоча что-то невнятное… Голомысов, продолжая работать заступом, не сводил с Глотника глаз. Измученное напряженной работой и волнениями последнего месяца, лицо следователя было очень усталым, грустным и сосредоточенным. Где-то высоко над нами взволнованно перешептывались верхушки сосен.

— Осторожно, вы ей заденете ножку! — внезапно истерически закричал Глотник, и в ту же минуту мой заступ глухо стукнулся о каблук женского туфля: Мы нажали на заступы и через пару минут увидели труп Елочки.

— Ой, мамочка, что ж такое с собою люди делают?! — прошептала Ольга и, отойдя в сторону, зарыдала. Что могли мы ответить на этот горький вопрос?

1956
<p>ВОЛЧЬЯ СТАЯ</p>

Вначале 1928 года, в ту пору, когда я был переведен в Ленинград, там была довольно значительная преступность, и ленинградские следователи были завалены всевозможными делами. В городе неистовствовал нэп. Он отличался от московского нэпа прежде всего самими нэпманами, которые здесь в большинстве своем были представителями дореволюционной коммерческой знати и были тесно связаны с еще сохранившимися обломками столичной аристократии. Ленинградские нэпманы охотно женились на невестах с княжескими и графскими титулами и в своем образе жизни и манерах всячески подражали старому петербургскому «свету».

Нэпманы нередко обманывали руководителей государственных трестов и предприятий, с которыми они заключали всевозможные договоры и соглашения. Стремясь разложить тех советских работников, с которыми они имели дело, нэпманы старались пробудить в них стремления к «легкой жизни», действуя подкупом и всякого рода мелкими услугами, угощениями и «подарками». А соблазнов было много.

В знаменитом Владимирском клубе, занимавшем роскошный дом с колоннами на проспекте Нахимсона, функционировало фешенебельное казино с лощеными крупье в смокингах и дорогими кокотками. Знаменитый до революции ресторатор Федоров, великан с лицом, напоминавшим выставочную тыкву, вновь открыл свой ресторан и демонстрировал в нем чудеса кулинарии. С ним конкурировали всевозможные «Сан-Суси», «Италия», «Слон», «Палермо», «Квисисана», «Забвение» и «Услада».

По вечерам открывался в огромных подвалах «Европейской гостиницы» и бушевал до рассвета знаменитый «Бар», с его трехэтажным, лишенным внутренних перекрытий залом, тремя оркестрами и уймой столиков, за которыми сидели, пили, пели, ели, смеялись, ссорились и объяснялись в любви проститутки и сутенеры, художники и нэпманы, налетчики и карманники, бывшие князья и княгини, румяные моряки и студенты. Между столиков сновали ошалевшие от криков, музыки и пестроты лиц, красок и костюмов официанты в белых кителях и хорошенькие, кокетливые цветочницы, готовые, впрочем, торговать не только фиалками.

«Короли» ленинградского нэпа — всякого рода Кюны, Магиды, Симановы, Сальманы, Крафты, Федоровы обычно кутили в дорогих ресторанах — «Первом товариществе» на Садовой, Федоровском, «Астории» или на «Крыше» «Европейской гостиницы». Летом славился ресторан курзала Сестрорецкого курорта с его огромной открытой, выходящей на море террасой и только входившим тогда в моду джазом. Сюда любили приезжать на машинах ночью, после премьер в «Свободном театре» Утесова, или в мюзик-холле, или в театре комедии, арендованном в порядке частной антрепризы Надеждиным и Грановской — очень талантливыми комедийными актерами, любимцами города.

Здесь, за роскошно сервированными столиками на прохладной от ночного залива мягко освещенной террасе, под тихий рокот прибоя, «короли» завершали миллионные сделки, торговались, вступали в соглашения и коммерческие альянсы и тщательно обсуждали «общую ситуацию», которая, по их мнению, в 1928 году складывалась весьма тревожно.

Самые дальновидные из них начинали понимать, что «временное отступление» подходит к концу и что молодая, но уже окрепшая за эти годы государственная промышленность, кооперация и торговля начинают наступать на частный сектор. Нэпманов особенно беспокоила система налогового обложения их доходов, и они наперебой проклинали начальника налогового управления ленинградского облфинотдела Сергея Степановича Тер-Аванесова, руководившего работой фининспекторов и известного тем, что к нему «подобрать ключи невозможно».

Правда, в самом конце 1927 года прополз слушок, что лакокрасочник Николай Артурович Кюн и шоколадник Альберт Карлович Крафт сумели каким-то загадочным путем добиться благосклонности Тер-Аванесова, но они сами в ответ на вопросы своих знакомых «королей» так горячо и искренне уверяли, что эти слухи сущий вздор, что им в конце концов поверили.

И вдруг в начале 1928 года начались грозные события: были арестованы в течение одной ночи и Тер-Аванесов, и более десятка фининспекторов, и многие крупные нэпманы, в том числе Крафт и Сальман, Магид и Федоров, и многие, многие другие. По городу поползли слухи, что следственные органы вскрыли многочисленные факты дачи нэпманами взяток фининспекторам за снижение налогов.

Знаменитый Кюн сбежал в неизвестном направлении. На его фабрику лакокрасок был наложен арест. Чуть ли не в одну ночь с Кюном сбежал и крупный нэпман мебельщик Янаки, грек из Одессы, в руках которого была сосредоточена чуть ли не вся торговля антикварной мебелью.

Вместо арестованных фининспекторов были назначены другие, и подступиться к ним уже было абсолютно невозможно.

«Вечерняя Красная газета», имевшая в те годы широкую подписку в связи с тем, что в качестве приложения к ней печатался сенсационный «дневник фрейлины Вырубовой» — любимицы императрицы и подруги Гришки Распутина, — поместила довольно глухую, но весьма зловещую заметку о том, что следствие по делу группы фининспекторов, незаконно снижавших нэпманам налоги, успешно разворачивается и выясняются все новые лица, причастные к этим преступлениям.

Ночные поездки в Сестрорецк и кутежи в «Астории» и на «Крыше» прекратились. Начали закрываться многие частные магазины и товарищества. Лихачи и владельцы машин с желтым кругом на борту, обозначавшим, что эта машина работает на прокате, простаивали без дела на стоянках — пассажиров почти не было.

«Линия фронта» была явно прорвана во многих направлениях.

Большое групповое дело фининспекторов и нэпманов, получавших и дававших взятки, поступило в мое производство. В этом многотомном деле были десятки эпизодов, тысячи всякого рода документов, много экспертиз. Работать приходилось очень напряженно, и областной прокурор, наблюдавший за следствием, торопил с его окончанием, так как дело привлекало большой общественный интерес.

Существует мнение, столь же распространенное, сколь и ошибочное, что по так называемым хозяйственным и должностным делам следователю редко приходится встречаться с человеческими драмами, психологическими конфликтами и большими чувствами. Это далеко не так. Конечно, по делам о преступлениях бытовых, вроде убийств на почве ревности, доведения до самоубийства, понуждения к сожительству и т. п., сама «фабула» дела выдвигает перед следователем прежде всего вопросы психологические, связанные с любовью, ревностью, местью, коварством, обманом, насилием над чужой волей и прочим. По таким делам невозможно закончить следствие, не выяснив до конца всей суммы этих вопросов, имеющих первостепенное значение хотя бы потому, что они освещают мотивысовершенного преступления, причины и обстоятельства возникновения преступного умысла и подготовку к его осуществлению.

Конечно, в деле о даче и получении взятки эти вопросы иногда вообще не всплывают, и следствие, прежде всего выяснив самый факт взяточничества, должно ответить на вопрос, за что быладана и получена взятка. Как и в каждом уголовном деле, здесь нельзя ограничиваться признанием обвиняемых, давших и получивших взятку, ибо ставка на признание обвиняемых — как «царицу всех доказательств» — всегда свидетельствует либо о юридической и психологической тупости следователя, либо о его нежелании или неумении справиться со своими обязанностями. В деле фининспекторов и нэпманов почти все обвиняемые признались. Но это признание надо было объективно проверить и подтвердить документами, фактами, точно установленными цифрами, поскольку речь шла о незаконном снижении налогов.

Поэтому буквально по каждому из многочисленных эпизодов дела я считал своим долгом точно установить факт и размеры незаконного снижения налога, как результата данной и полученной взятки.

С другой стороны, меня не меньше занимал вопрос, имевший, как я был убежден, и социально-психологическое значение: как могло случиться, что значительная группа людей, в том числе и коммунистов, поставленных на ответственные участки нашего финансового фронта, встала по существу на путь измены, оказавшись в одних случаях перебежчиками, в других — лазутчиками врага?

Я старался найти ответ на этот вопрос в биографии, характере, условиях жизни каждого из фининспекторов, привлеченных по этому делу. Постепенно выяснилась и эта сторона дела, и вскрылись разные причины, мотивы и обстоятельства — пьянство и моральная неустойчивость, неизбежное сползание на дно на почве бесхарактерности и беспринципности, жадность и стремление к легкой жизни, очень последовательное и тонкое обволакивание со стороны нэпманов. Один становился взяточником потому, что никогда не имел за душой ни искренних убеждений, ни твердых взглядов, ни веры в дело, которому должен был служить. Другой начал пьянствовать и постепенно, незаметно для самого себя, стал алкоголиком и пропил и свою честь и свою судьбу. Третий, будучи раньше человеком честным, подпал под влияние дурной среды и, начав с мелких подношений и одолжений, которые он принимал от нэпманов, сумевших к нему подойти, потом уже стал матерым взяточником, махнувшим на все рукой по известной формуле «пропади все пропадом». Четвертый, подпав под влияние жены — цепкой и жадной бабенки, неустанно укоряющей за то, что «все люди как люди живут, а я одна, несчастная, мучаюсь — даже котиковой шубки себе справить не могу», — принимал в конце концов эту котиковую шубку от налогоплательщика и уже оказывался у черта в лапах.

Мне запомнился любопытный эпизод по этому делу, когда нэпман Гире, человек очень ловкий и вкрадчивый, сумев всучить котиковую шубку фининспектору Платонову, без ума влюбленному в свою молоденькую, хорошенькую и очень требовательную жену, — потом стал из этого Платонова веревки вить до такой степени, что начал от его имени получать взятки у нэпманов и, присваивая львиную долю себе, заставлял Платонова делать все, что он требовал. Платонов — молодой белокурый голубоглазый человек с добродушным лицом и полногубым, мягко очерченным ртом чувственного и бесхарактерного человека, пытался пару раз взбунтоваться, но Гире, уже считая себя полновластным хозяином этого человека, только выразительно поднимал брови и произносил своим скрипучим голосом неизменную фразу: «Вы, кажется, милейший, начинаете забывать, чем мне обязаны».

Это произносилось в таком открыто угрожающем тоне и сопровождалось таким злым и холодным взглядом, что Платонов начинал что-то лепетать и извиняться, проклиная в глубине души и этого дьявола, и свою хорошенькую жену, и ту страшную котиковую шубку, которая превратила его в раба…

Я хорошо помню, что тогда, как и в последующие годы своей следственной работы, сталкиваясь со многими фактами подчинения слабохарактерных, малоустойчивых, хотя в прошлом и неплохих людей чужой злой и преступной воле, я всегда жалел этих несчастных, хотя они и заслуживали презрения за свою тупую, какую-то скотскую, недостойную человека безропотность, превращавшую их в белых рабов. Безволие — сестра преступления, и как часто мне приходилось наблюдать это зловещее родство!..

<p>Западня</p>

Но именно по этому делу мне довелось столкнуться с одним особенно разительным фактом, когда любовь и безволие превратили честного до того человека в серьезного и опасного преступника, а его до того безупречная жизнь была в результате искалечена. Таким человеком оказался Сергей Степанович Тер-Аванесов.

В Ленинградском облфинотделе Тер-Аванесов работал чуть ли не с первых дней революции. Экономист по образованию, он был бесспорно очень крупным финансистом и отличным работником. Он не состоял в партии, но, как принято было тогда выражаться, «вполне стоял на платформе советской власти».

Он был уже немолод и одинок. Как-то так сложилась его жизнь, что сначала наука, а затем сутолока повседневной и напряженной работы поглощали его с головой, и в день своего пятидесятилетия Сергей Степанович обнаружил, что жизнь-то уже почти прожита, а у него нет и никогда не было семьи, детей, даже серьезных увлечений.

— В тот день. Лев Романович, — рассказывал мне Тер-Аванесов, — я, знаете ли, подошел к зеркалу и очень внимательно, как бы со стороны, на себя поглядел… Мне не понравился этот пожилой маленький толстый человек с большой лысиной и отечным лицом, который уныло смотрел на меня из зеркала и как бы говорил: «Э, брат, видишь, до чего ты меня довел? Старик, совсем старик, а на старости и вспомнить нечего! Финансовая крыса!.. Что ты видел, осел, кроме своих параграфов и статей бюджета, начислений и пени?.. Был ли у тебя хоть один настоящий роман с настоящей женщиной, с сердцебиением, бессонницей, ревностью, прогулками в белые ночи по набережной Невы, горечью от ее равнодушия и счастьем от ее первого „да“?..» В общем, это был скверный день с весьма печальным подведением весьма печальных итогов…

Тер-Аванесов вздохнул, закурил папиросу и задумался. За распахнутыми окнами моего кабинета, выходящими на Фонтанку, шумел солнечный майский день. Вдали зеленела пышная листва Летнего сада, оттуда доносились веселые крики играющих детей.

— А в общем, Лев Романович, — внезапно сказал Тер-Аванесов, — все это не имеет решительно никакого отношения к моему делу. Я признал себя виновным в том, что получал взятки от Кюна и Крафта и за это снизил им налог. А все прочее — изящная словесность и повод для размышлений в тюремной камере…

— Но до этого вы получали когда-нибудь взятки?

— Честное слово — нет!.. До осени тысяча девятьсот двадцать седьмого года мне не за что краснеть!.. Даю вам честное слово!..

Это вырвалось у него так горячо и искренне, что я сразу ему поверил. Да и в деле не было ни малейших, даже косвенных, указаний на то, что Тер-Аванесов за многие годы своей работы в финотделе совершил хотя бы один проступок. Напротив, его отношение к своим служебным обязанностям было безупречным, и это признавали все.

Что же могло столкнуть этого образованного, в прошлом честного и вполне зрелого человека с пути, по которому он твердо шел вот уже столько лет?

Однако ответ на этот вопрос мог дать только он один, а он явно не хотел этого делать. Несколько раз после окончания допроса я пытался завести разговор на эту тему, объяснял Тер-Аванесову, что интересуюсь этим «не для протокола», но он только грустно усмехался и тактично, но решительно уклонялся от ответа.

Между тем следствие по этому делу подходило к концу. Женам обвиняемых были разрешены еженедельные свидания с мужьями, и каждый четверг ко мне приходили эти женщины за ордерами на свидание. В частности, являлась и жена Тер-Аванесова, на которой он женился за два года до своего ареста, — очень красивая молодая женщина с большими зелеными глазами, пикантно вздернутым носиком и пухлым, капризным ртом.

Она, как и все жены обвиняемых, держалась очень скромно, справлялась о здоровье мужа, получала ордер и, кивнув головкой, удалялась. Я заметил, что всякий раз она приходила в сопровождении молодого, элегантного блондина, примерно одного с нею возраста, который всегда ожидал ее в коридоре, а потом уходил вместе с нею. Раза два я случайно увидел в окне, как они шли по набережной Фонтанки под руку; она смеялась, а он что-то ей весело рассказывал. Потом я заметил, что, приходя за ордером на свидание, Тер-Аванесова обычно приносила с собою обшитый полотном, в виде почтовой посылки, сверток с продуктами, который она передавала мужу через администрацию тюрьмы. Я обратил внимание на то, что надпись на свертках всегда отлично выписана синей краской — уверенными, твердыми, профессиональными штрихами.

— Кто это вам так лихо рисует надписи на передачах? — спросил я ее однажды, когда она вошла в мой кабинет, держа такой сверток в руках.

— Это один наш друг — ответила она, чуть покраснев.

— Тот самый, который вас обычно сопровождает? — спросил я.

— Да, — не очень охотно ответила она.

Я не стал больше ее расспрашивать, тем более что этот вопрос не имел прямого отношения к делу, но про себя подумал, что Тер-Аванесов расплачивается за то, что женился на женщине, которая лет на двадцать пять моложе его. В данном случае эта ситуация, весьма опасная уже сама по себе осложнялась и тем, что муж этой женщины находился в тюрьме и она знала, что минимум на который он может рассчитывать, — это десять лет лагеря, а в худшем случае ему угрожает расстрел, так как в те годы статья 114-я, часть вторая, ему предъявленная, предусматривала такую карательную санкцию.

Мне, как и всякому следователю, увы, приходилось не раз убеждаться в том, что жены обвиняемых редко остаются верны своим мужьям. Иногда еще в стадии следствия по делу эти молодые женщины уже начинали озабоченно подыскивать «запасный аэродром», как однажды цинично и прямо сказала мне одна из них.

Жена того самого Платонова, который погиб из-за котиковой шубки для нее, — статная, полногрудая, ленивая шатенка, всегда надушенная, модно причесанная и кокетливая, — несколько раз вообще не являлась за ордерами на свидание, и когда я, получив от него отчаянное заявление, вызвал ее и спросил, почему она вот уже два раза пропустила свидания и не отнесла мужу передачи, — посмотрела на меня ясными большими и очень красивыми Серыми глазами и спокойно произнесла:

— Неужели он не понимает, что мне надо позаботиться о себе? Не могу же я остаться женой арестанта и плакать у разбитого корыта!.. Я уже не девочка, мне двадцать восемь лет, а хорошо выйти замуж не так просто… Еще счастье, что у меня нет детей, а то с ребенком и вовсе не устроишься…

— А вы не считаете, что у вас есть обязанности в отношении мужа, который, кстати, сел в тюрьму не без вашей вины, гражданка Платонова? — не выдержав, спросил я.

— Насчет моей вины вы бросьте, — ответила она. — Просто он тюфяк и не сумел умно себя вести. А что касается обязанностей, то всему есть предел. Я отдала ему все — молодость, красоту, первое чувство… И он обязан был создать мне красивую жизнь… Не сумел — тем хуже для него…

Я лишний раз понял, что имею дело с вполне законченной «философией» определенной категории женщин, считающих, что выйти замуж — это значит «устроиться», что мужья обязаны «создать им красивую жизнь» в виде своеобразного эквивалента за «молодость, красоту и первое чувство». Я до сих пор не могу понять, почему этим дамам не приходит в голову простой вопрос: что ведь и мужья отдавали им свою молодость, а нередко и свое первое чувство, и почему, следовательно, «котируются» только «вложения» одной стороны?.. В самом деле, почему?

Правда, справедливость требует отметить, что хотя и редко, но еще встречались в свое время и мужчины-сутенеры, набрасывавшиеся на молодых красивых женщин, мужья которых были арестованы, как волки на овец. Видимо, считая, что жена арестованного, оказавшись в очень трудном положении, будет сговорчивей, такие негодяи начинали окружать ее тем особым профессионально-сутенерским «вниманием», которое всегда важно женщине, а тем более в таком положении, — и в конце концов добивались своего. А если эта женщина имела какой-то самостоятельный заработок или сбережения, оставшиеся от мужа, то присосавшийся к ней подлец старался извлечь из связи с нею не только любовные утехи.

Одним из таких «жоржиков» был и друг Тер-Аванесовой, тот самый светлоглазый элегантный блондин, который приходил с нею за ордерами на свидания. Я давно обратил на него внимание, но роль, которую он сыграл в жизни этой семьи, стала мне ясна только в день объявления Тер-Аванесову об окончании следствия. После подписания протокола о том, что с материалами дела он ознакомился и дополнить следствие ничем не может, Тер-Аванесов вдруг мне сказал: