И пару-тройку раз я взял грех на душу, получая письма "до востребования" на имя Владимира Гордина на К-9, без указания отчества и отечества, когда по ошибке выдавались не мне адресованные письма. Возвращать вскрытые конверты было нелепо, читать их стыдно, но увлекательно, чувствуя себя не просто соглядатаем чужой жизни, летящей мимо, как восточный экспресс, мигающий огнями, но частным детективом, сыщиком, напавшим на верный след.
   Владимир Степанович Гордин был моим погодком, судя по письмам, не то на год старше, не то на столько же моложе. В столицу он переехал из Саратова, был не чужд музам, после окончания университета работал журналистом, сначала на радио, потом в газетах, часто разъезжал по командировкам. Семья у него была, видимо, традиционная: жена, дочь, но вот ходок он был, судя опять же по письмам, отменный. Романы у него были длительные, многолетние. Жаль, что я не сохранил их предусмотрительно, забавные образчики трепетных обращений к нему любящих женщин, они могли бы украсить новейший письмовник. Я-то, признаюсь честно, по женской части слабак, личный опыт у меня совершенно ничтожен, только из книг знаю я приблизительно о разных типах любви, впрочем, другой доли не искал и не представляю себя без Марианны Петровны и Златы, которые в свою очередь относятся ко мне жалостливо, но высокомерно, как к безнадежно больному. А я, что там я, если бы высшие или низшие силы предложили бы мне новый выбор в начале жизненного распутья, то я выбрал бы тот же путь, какой отшагал уже на две трети.
   Саратовский Владимир Гордин не входил в круг моих знакомых довольно долго, хотя я начал различать довольно отчетливые контуры биографии моего невыносимого двойника. Кстати, у Королькова была такая же история с романистом, отличавшимся от него только отчеством, ну и естественно, литературным голосом, но кажется, двойник его уже почил в бозе, мир праху его. Во время моего кратковременного пребывания в "Макулатурке" Степаныч устроился собственным корреспондентом "Комсомольской плавки" в Казахстане, куда, кстати, приглашали вначале меня, но попытав полдня в ЦК ВЛКСМ, мол, что я хотел сотворить с замечательным органом печати и изрядно попугав меня и поручившихся за меня людей, отстали, обвинив напоследок в антисоветчине и потребовав искупительной поездки на БАМ, что через какое-то время я, склонный к конформизму, и выполнил. Затем мой двойник перешел в "Макулатуру и жизнь", откуда я благополучно уволился, изрядно скомпрометированный зловещим Сержантовым. Яйцещемящее ему за то спасибо! Талант мой не окислился в царской водке желтобульварной газеты, а мог бы, мог бы вполне я превратиться ещё в одного литературного хрюнделя, благополучно обделывающего мерзопакостные делишки. Судьба Владимира хранила! Шло время и мы, Владимиры Гордины, не пересекаясь, ходили почти по одним и тем же орбитам, только в разные годы.
   Господи, какие влюбленные письма писали ему женщины, которые есть ещё в русских селеньях! Я за всю свою жизнь не читал в свой адрес ничего подобного. Определенно, Степаныч был из породы "везунчиков", настоящих коммунистов. В Казахстане, как поведали мне злые языки, его единогласно приняли в местный Союз писателей в основном за мои публикации в столичной периодике, где не имели обыкновение указывать отчество автора, в отличие от книг. А он был горазд мастерски втереть очки, даром, что тоже был близорук, только не был окулистом. Но и мне, каюсь, несколько раз повезло оказаться в его личине. Газета "Комсомольская плавка" напечатала в трудное для меня время огромный цикл его стихов с фотографией, где по странной случайности он оказался необыкновенно похож на меня, видимо, странный ракурс и провинциальная размытость исполнения довершили камуфляж.
   И вот почти в разгар моего служебного падения, общественного забвения и отлучения от литературы к удивлению и ужасу моих врагов (у Сержантова даже случился разрыв мочевого пузыря) над стихами, мягко сказать, среднего уровня появляется одиозная в узких кругах фамилия и имя Ваньки-встаньки, то бишь меня (признаюсь, на самом деле и это очередная маска, почти псевдоним, так как является фамилией отчима), и вот уже девушки на Тверской, пардон, на улице Горького, узнавая меня не в мое лицо, почти падают в объятия и жаждут продолжения стихов. Тогда девушки любили поэтов больше иных, больше ученых, спортсменов, певцов, разве только космонавты могли нас превзойти или иностранцы, но последних боялись не меньше, чем КГБ.
   Стоило мне написать эти строки, работая, как обычно, на коленке, в дороге, как поезд метро остановился на моей станции, пришлось с сожалением остановить бег шариковой ручки по финской бумаге, и проходящая мимо девушка в светлом клетчатом костюме и черных колготках как-то особо заинтересованно, я бы даже сказал: плотоядно, вгляделась в мою литературную стряпню.
   Спрятав поспешно листки в кейс, я пошел рядом, примериваясь взглядом и желая во что бы то ни стало выпытать причину внезапного интереса. Поэт издалека заводит речь, поэта далеко заводит речь. Зашел, как водится, издалека:
   - Извините, вы бываете в Доме художника?
   - Крайне редко. Всего раза четыре. Последний раз - год назад на выставке Айвазовского. А что?
   - А вас случайно не Кларой зовут?
   - Нет, а почему именно Кларой?
   - Разве вы не играете на кларнете?
   - Нет, с чего вы взяли?
   - У вас губы сложены трубочкой. Простите великодушно, если помешал. А у вас найдется две минуты на эскалаторе для беседы?
   - О чем?
   - Обо всем и ни о чем. Кто вы по знаку Зодиака?
   - А как вы думаете? Угадайте.
   - Козерог?
   - Никогда. Я не такая нервно-заносчивая.
   - Дева?
   - Нет, я вовсе не мнительно-кокетливая. Ну, последняя попытка.
   - Погожу. Но совершенно уверен, что вы интересуетесь литературой профессионально. Кто, кстати, вы по профессии?
   - Психиатр.
   - ???
   - Но вы угадали, я собиралась поступать в Литературный институт, но меня не приняли.
   - Творческий конкурс не прошли?
   - Его-то как раз и прошла, но не разрешили бесплатно получать второе образование, особенно, когда я не закончила ещё и мединститут.
   - Странно, раньше разрешали.
   - Ну то было раньше, когда государство не считало копейки. А сейчас считает. А вас зовут, случайно, не Карл?
   - Почему именно Карл?
   - Но ведь именно Карл украл у Клары кораллы, которая в свою очередь беззастенчиво украла у него кларнет.
   - Один-один. А что вы пишете?
   - А кто ректор Литинститута, вы знаете?
   - Есин.
   - А как его зовут?
   - Сергей.
   - Правильно. А отчество?
   - Не помню его отчества, я с ним только шапочно знаком, и общался без отчества.
   - А вы что пишете?
   - Все. Сейчас преимущественно прозу, а чаще стихи.
   - И я стихи. Чаще всего эпиграммы на своих однокурсников.
   - Не прочитаете ли.
   - Пожалуйста. Он - удивительный петух, повсюду дамам строит куры, хотя огонь в глазах потух до окончанья процедуры. Он - просто жалкий лицедей, а не орел и не стервятник, пускай закончил он лицей, но не освоил он курятник. Как?
   - Забавно.
   Я вгляделся в собеседницу. Передо мной под дешевеньким зонтиком стояла полубезумная девушка с тусклым знакомым огоньком в глазах, курносый нос был вызывающе задран вверх, волосы полусожженной паклей торчали над наморщенным лбом. Но ноги, действительно, были стройными. А лицо все-таки отталкивало.
   - Какие у вас дальнейшие планы?
   - Надо сдавать госэкзамены. И потом я работаю, больные ждут. Простите, вот и мой автобус.
   И она ринулась вперед, последний раз мелькнув притягательными черными колготками. Я понял, кого она мне напоминала: п-скую Ниночку и одновременно её полубезумную мать. Во всяком случае усталое лицо двадцатидвухлетней девушки впитало изрядное количество убийственных эмоций. Ведь с кем поведешься, от того и наберешься. Поэтому предусмотрительно я и не стал психиатром, хотя желание было. Зато психиатром стал Виталий Белов, мой товарищ по мединституту. Сейчас он директор оздоровительного центра в Филадельфии, эмигрировав со своей полуеврейкой-женой Заремой Зильберштейн, киноведом и медсестрой по совместительству. Как киновед, она посещает профессиональные тусовки и издала книгу о Занусси, а как медсестра лечила собственного мужа и работает с ним бок о бок в профилактории. С меня в свое время хватило несколько недель студенческой обязательной практики. Когда один из пациентов, историю болезни которого я обязан был заполнить, начал мне чрезвычайно убедительно рассказывать о том, что ему некие органы перекрыли все выходы, я поинтересовался, какие выходы? Так у вас тоже часть перекрыта, неужели не замечаете? - вежливо поинтересовался больной. И я понял, что ещё парочка таких больных и я точно свихнусь. Недаром, все преподаватели страдали не только особого рода речью, лицо каждого из них было мучнисто-отечным, словно недопеченное тесто, какие в то время были у диссидентов, вылеченных при помощи инсулинового шока.
   Виталий Белов - особ статья, мы были неразлучны лет пять, курса со второго. Он пробовал писать стихи, но быстро выдохся, зато любил читать те же книги, что и я, и жил практически теми же интересами. Только с женщинами он был достаточно робок, и когда я познакомил его с Заремой, которая на тот момент служила в областной библиотеке и являла для меня загадочный тип свободолюбивой порочной женщины, совершенно не стеснявшейся своих грехов: она пила, курила и бравировала близкими отношениями с великими современниками - Андреем Тарковским, Андреем Вознесенским, Андреем Битовым, была, видимо, у неё такая андреемания, из покойных классиков она выше всех ставила Андрея Белого. Внешне она была совершенно неавантажна: коротконогая, с отвислым животом и размазанными лепешками грудей, носатая женщина в очках, но губы у неё были постоянно в сладострастном движении, как трущиеся друг о друга дождевые черви, что одновременно пугало и притягивало, во всяком случае завораживало. Счастье мое, что я не поддался животному гипнозу самки, в отличие от моего друга, который немедленно стал курить, пить дешевое плодово-ягодное вино и, видимо, спать с Заремой, что окончилось его женитьбой на ней через месяц после знакомства, полным переходом под её духовную, а не только физическую опеку, их общей враждебностью по отношению ко мне, что со стороны Заремы Зильберштейн вполне объяснимо, ибо я пытался помешать её женскому счастью, нечаянно его поначалу устроив. Я усугубил наши отношения быстротечным романом с двоюродной сестрой Заремы Светланой, муж которой был на срочной службе в армии. Светлана работала в детском саду воспитательницей, отличалась длинноногостью и любовью к черным чулкам (колготок тогда ещё не было в изобилии), также курила как паровоз и целоваться с ней было все равно, что лизать пепельницу, но охота пуще неволи, а дурная голова ногам покоя не давала.
   Меня спасала боязнь брачных уз и удивительная способность мгновенно забывать об объекте вожделения, как только он пропадал с глаз. И мгновенное новое увлечение новым объектом, оказавшимся в визуальной досягаемости.
   На самом деле основным моим занятием была словесная лаборатория, которой я отдавался до изнеможения и в гордом одиночестве. Редко кто разделял мои увлечение Велемиром Хлебниковым, палиндромным стихом, например, куллинар ранил лук, рвал лавр, бел хлеб, но мил лимон. Заметьте, именно мил лимон, а не то, чтобы - да, но мил лимонад. Никакой химии, сплошная естественность. Никаких крашеных блондинок. Мне нравилась строка сейчас забытого автора, может быть, он тоже слинял в Израиль: "И слово "Обувь", как "Любовь" я прочитал на магазине". Моя несравненная Марианна Петровна по иронии судьбы жила как раз на третьем этаже дома, первый этаж которого занимал самый лучший городской магазин "Обувь". Толпы страждущих земляков стояли в три кольца вокруг дома не только днем, но и ночью. Все хотели носить чешскую обувь марки "Цебо", немецкую (предел мечтаний) марки "Саламандра", а получали чаще всего ленинградский или кунгурский "Скороход".
   Мне довелось жить в этом доме, когда уже никакой импортной обуви не было в магазине не только в свободной продаже (ее, в основном, распродавали из-под прилавка), но и в помине, а когда я уехал в столицу, то, вернувшись через несколько лет в командировку, обнаружил вместо обувного магазина салон художественной продукции: линогравюры, живопись, графика и скульптура малых форм заполнили его доотказа.
   III
   Любовь одноглаза, ненависть слепа. Расследование аварии показало, что она не была случайной: взорвалась мина, заложенная в багажник. Кого хотели уничтожить: Гордина или владельца машины, было неизвестно. Велось расследование.
   Владимир Михайлович Гордин оказался в палате двенадцатым по счету пациентом, быстро пришел в себя и на следующий день уже сочинял центонный роман-хеппенинг "В другое время в другом месте", который опубликовал автор этих строк.
   Любопытно, что я оказался сейчас как бы третьим лишним в выяснении отношений между Гордиными-двойниками, тем не менее по каким-то параметрам будучи им весьма близким по занятиям и образу жизни, нося, впрочем, другое имя и фамилию. А то не миновать бы тройной разборки!
   Интересно, кстати, пересечение силовых линий традиций и новаторства, своего и чужого. Надеюсь, вы помните, что лев состоит из переваренной баранины. А двадцать лет тому назад Гордин, работая в газете "Макулатура и жизнь" получил накануне 8-го марта письмо от жительницы далекого уральского городка Чердынь, где в свое время падал из окна Осип Мандельштам. Письмо это его необычайно тронуло, он попытался подготовить его к печати, но косность коллег и быстрый уход из газеты помешали публикации. Оно и сегодня, на мой взгляд, поражает безыскусным глубокомыслием и подумалось: "А что, если это проза да и смешная?"
   Приведу хотя бы фрагмент письма:
   "...В свое время некий известный художник, чуть ли не Брюллов, отравился парами ртути в процессе приготовления краски. А Риман (друг и коллега М.В. Ломоносова) был убит молнией во время опытов по изучению атмосферного электричества. Старый человек - нередко переполненный мешок опыта.
   Упомянутые выше люди занимались весьма нужным и полезным делом, их старания заслуживают одобрения, а безвременная кончина - искреннего сожаления, но вот если иной человек "обжигается" на пустяках и притом ради забавы, то ему в самый раз "сочувствие" Демьяна Бедного из басни "Свеча": "...сам на себя пеняй и сам себя жалей, а мне тебя не жаль, польстившись на пустой подарок, что заслужил, то получи - заместо сотенной свечи копеечный огарок".
   Но мой "поединок" другого рода, и хоть закончился он 1:0 в пользу потерпевшей (так ведь и должно быть накануне Женского дня), но победа досталась, признаюсь сразу, нелегко.
   А начинался он незаметно, польстилась я на соленый арбуз, купила, принесла домой, положила на стол, разрезала его; на вид он казался очень соблазнителен: черные крапинки семечек, раскиданные по ярко-красной сочной мякоти, а на вкус? Яд. Голимая соль. То есть, как говорят, видит око, да зуб неймет.
   И помстилось мне, бедной, неладное: а что, если туда добавить сахару? Надо честно сказать, не все мое сознание полностью голосовало "за", но соблазн взял верх, заглушил здравые мысли; и в результате более чем достаточно было опущено сахару в чрево соленого арбуза, воспетого в свое время прозаиком Владимиром Орловым в журнале "Юность", который я люблю читать от корки до корки.
   Что там происходило далее (не в журнале, конечно, а в арбузе) неизвестно, а вот что происходит в желудке после того, как спустя некоторое время часть оного снадобья была направлена "по этапу" в желудок, запомнилось мне очень хорошо и, видимо, надолго.
   И вот вам новое мое мнение: кто бы подумал, что приправы, которые человек употребляет ежедневно, могут при известной совокупности и концентрации причинить организму сильный вред? А последствия говорят сами за себя.
   Две противоположности: соль и сахар учинили в желудке яростную борьбу, одно на "сжатие", другое - на "разрыв": соль - сжать, сахар - разжать, а тело вынуждено дрожать (извините за случайную рифму), но не сразу, тянулось более суток тихо, спокойно, гладко, затем общее недомогание, нарастание температуры 37; 37,5; 38,2; 39,7; 40,3... Но рост температуры мог быть вызван простудой, а все вместе быстро и сильно воздействовало на организм.
   Желудок ведь, что ТЭЦ для горожан: не поступает тепло и "тело" города застынет, особенно в сильные морозы.
   Вспомнилось, кстати, в то время прочитанное в какой-то книге ещё в школьные годы: "Вот человек, которого мы вчера видели здоровым, сегодня - в жару и без сознания; и тело его содрогается в холода, хотя он укрыт несколькими тулупами". Посмотрела на себя в зеркало и не узнала: очень сильная перемена произошла за двое суток - расплата за эксперимент. Разные методы борьбы не помогали, а может кое-что вредило, как у Прокла ("спускали родимого в прорубь, под курячий клади насест, всему подчинялся, как голубь, а плохо: не пьет и не ест")
   От проруби и от насеста, конечно, я была далека, а что касается "не пьет и не ест" - вполне было достаточно. Была на волосок от "скорой помощи", а не решилась только потому что надеялась на русский авось - само пройдет и не хотелось ложиться в больницу. Помогло одно немудреное лекарство, приготовленное по всем правилам медицины, и хотя нельзя сказать, что болезнь как рукой сняло после того, как употребила его три раза, как и требовало предписание на пачке, но прошло быстрее, чем постепенно, и "грозы как будто вовсе не бывало, все как и прежде тихо и спокойно стало" (откуда сия цитата, никак не вспомню, ведь "цитата как цикада", как выразился совершенно точно мой случайный и кратковременный сосед, сосланный за "вредные" стихи в наш гостеприимный городок).
   А теперь, почти в заключение, несколько слов о сверхсоленых продуктах вообще. Взять, например, селедку. В детстве я думала по простоте душевной, что данная рыба называется селедкой, потому что она соленая, от слова "соль", "засоленная". Большинство продуктов от порчи сохраняет именно соль, в то же время соль убивает до отвращения натуральные вкусовые качества любого продукта. Случилось мне как-то купить в магазине банку грибов, но они были настолько соленые, что один гриб только и пролез с трудом в горло. И ещё помню два случая: отведала капусты и грибов домашней засолки (примерно в апреле месяце прошлого года), то и другое, что называется, объедение, само в рот лезло. И что удивительно: приготовляли две разные хозяйки, проживающие за тысячи километров друг от друга, а рецепт, вроде, один.
   На вопрос многих людей, кому довелось отведать того и другого, рассказать, раскрыть секрет отличной засолки, маринации, почему-то не поделилась ни та, ни другая.
   А что, если бросить клич через массовую печать, через "Макулатуру и жизнь", к примеру, откликнуться умельцам, настоящим специалистам по засолке различных продуктов? Пусть была бы дороже продукция, но главное - вкусовое качество!
   Если бы древних египтян, которые всегда говорили про капусту, что она залог здоровья, веселья и долголетия, угостить квашеной капустой с прилавка продуктовых магазинов нашего города, они бы тотчас переменили мнение о капусте или хотя бы о специалистах, которые руководили засолкой.
   Природа не насыщает солью ничто съедобное, только сахар, везде сахар (найдется крайне редко кислое или горькое), и что ещё было странно, даже мясо рыб и других животных, обитающих в горько-соленой морской воде, остается пресным.
   А вообще-то, если и необходима соль организму, то не в таких, наверное, дозах, как мы её употребляем ежедневно с пищей по пословице "на вкус и цвет товарищей нет".
   На этом заканчиваю описание частного моего события. В заключение один вопрос на другую тему, причем без шуток. Откуда происходит слово распущенность? Значение его знают все, а о происхождении я что-то слышала, а когда прочитала недавно в календарном листке о своеобразных обычаях у одного из индейских народов, населяющих Бразилию, подумала: наверное оттуда оно к нам и пришло. Написано в календаре так: "Если женщина из племени апина носит длинные волосы, это верный признак, что её муж находится в длительной отлучке. Но как только он возвращается, почтительная супруга тут же укорачивает волосы, собирает их в пучок", и в связи с этим у меня возник ещё один вопрос: муж, уезжая, советует жене носить длинные волосы или это её личное дело? А также: после его возвращения она сама укорачивает волосы или - по совету мужа?
   Впрочем, дело ихнее, индейское. Пусть делают, как хотят.
   На этом заканчиваю писать о своем и чужом.
   3 марта 1979 Надежда Васильевна Витковская".
   Смешно ли тебе, дорогой читатель? А Гордину было куда как грустно, совсем другие вопросы шевелились, как мураши, в его голове, но об этом в иной раз.
   И не имеет ли поп-певица Алена Апина отношение к этому загадочному индейскому племени?
   Гордин не успел ответить ни на то чердынское письмо возможно своей дальней родственнице, ни поразмышлять о певунье, воплотившей облик "Ксюши в юбочке из плюша", ему пришлось превозмогать боль и страдания от ушибов и ранений, постоянно мечтая оказаться в другое время в другом месте.
   Тем временем выяснилось, что в той же палате находился на лечении его двойник, Гордин Владимир Степанович, со сквозным пулевым ранением правого плеча и переломом костей носа, полученным в ту же самую злополучную ночь, когда, кстати, убили Влада Листьева.
   Оказалось, что Степаныч жил уже несколько лет в Латвии, в Риге, будучи собственным корреспондентом "Макулатурки", но отделение прибалтийских государств заставило его, видимо, окончательно переехать в столицу, где он служил сейчас ответственным секретарем журнала "Влад". Журнал выходил, как положено, раз в месяц и приносил одни убытки. Сотрудники, вернее, руководство журнала выживало за счет сдачи в субаренду двух третей общей площади, выделенной редакции, некоей спортивной фирме, занимающейся помимо большого тенниса экспортом сырой нефти и продуктов её перегонки в Прибалтику и далее - в Западную Европу, а также благодаря щедрым вливаниям иностранных гуманитарных фондов.
   Владимир Степанович Гордин, внешне похожий на несколько постаревшего Бориса Немцова, только в очках, зарвался и перестал делиться с главным редактором и двумя его замами, присвоив себе только за последний квартал втихую двадцать восемь тысяч долларов, за что и получил пулю. Живучий его организм однако быстро справился с испугом и работал сейчас на выздоровление. Властные люди все такие, выноси их вперед ногами, все равно оживут и ухватятся за ручку двери или за косяк. Вот, например, Крезина, глава городского школьного образования - пуля ей чуть глаз не выбила, а она через несколько дней уже проводила селекторное совещание с директорами школ и детских садов, боясь хоть на миг выпустить руль управления.
   В палате № 9 и произошло наконец знакомство наших двойников. Выяснилось, что у них и впрямь немало общих знакомых: Иван Черпаков, Антон Черепков, Савелий Стульчаков, даже Ионыч и Чимша-Гималайский в разное время пересекались с обоими Гордиными. Только Сержантов был у Владимира Михайловича свой собственный, отдельный враг, как отдельный санузел. И что тут собственно удивительного, только ботинок знает о дырке в носке.
   IV
   Опять с утра льет дождь, и только во второй половине дня проглядывает солнце, радостно преображая серую унылую действительность. Конечно, мне следовало бы написать классический роман с запоминающимися литературными типами, навроде Обломова или Базарова, с судьбой и любовью, с умными, а подчас и бестолковыми разговорами, а я сочиняю сейчас, как Бог на душу пошлет, вплетая любое лыко в строку.
   Читать ничего не могу, кроме газет, а они похожи сегодня точно так же, как и до перестройки. Только раньше газеты были однотипно благостны, а сегодня - мрачно безрадостны. Чужую прозу рассматриваю словно под микроскопом, переползая медленно от слова к слову, от строки к строке, маленькие взрывы мыслей подбрасывают, меня уже трясет как грузовик на ухабах, никакие рессоры не спасают. Неужели это я лихо читал с трех лет и притом целыми абзацами, как англичанин Маколей, со скоростью, необходимой для перевертывания страниц. Куда делось умение быстрого чтения? Как кафкианская сороконожка я разучился ходить, разучился двигать телескопическими глазными яблоками, смотрю только в одну точку.
   Стихи тоже не волнуют. Современные поэты резко разучились сочинять, разве эта манная каша или бусы из колючей проволоки - поэзия? Слабо им написать, кибер-поэтам, не просто талантливо и профессионально, а до душевного ожога волнующе! Если Лермонтов действительно первый надсон русской литературы, как заметил мой коллега-энтомолог, то Евтушенко определенно её последний надсон. Сам он подарил мне книгу своих статей с трогательной надписью: "такому-то имярек, последнему человеку, который ещё верит, что я поэт". После моего робкого вопроса-протеста: неужели действительно "последнему"? - он хитро прищурился, осклабил зубы, снова глянул на меня оценивающе: не придуриваюсь ли я, не ерничаю ли, и удовлетворенно вписал: "может быть". Может быть, последнему. Где-то в моей неохватной библиотеке лежит эта книжка с нацарапанным автографом, если, конечно, её не стащили, как на выставке в библиотеке уперли книгу Виктора Астафьева "Кража". И правильно, зачем так называть книгу, это же подталкивает.