Докладчик - тот самый представительный господин с белой гвоздикой в петлице, который встречал гостей на площадке лестницы, - уже довольно далеко продвинулся в чтении подготовленного инициативным комитетом программного документа, когда Нико Пиросманашвили появился в зале. Часов у Нико, конечно, не было, а погода и в этот вечер была на редкость плохой - отвратительная была погода! - и дорога пешком от Дидубе до Головинского проспекта заняла у него много больше времени и сил, чем он рассчитывал. Как обычно в эту осень и зиму, ему нездоровилось, и, продрогнув, он вынужден был, пока добирался сюда, дважды задержаться ненадолго в знакомых ему подвалах, сначала на Молоканской улице, потом на Майдане, чтобы хоть немного согреться и подбодрить себя глотком-другим самого простого в этом мире лекарства от всех печалей и скорбей... Ах, как не хотелось ему идти сюда! Как не хотелось... Но он обещал, обещал хорошему человеку. И... И что ж скрывать, все-таки он на что-то надеялся. А вот на что надеялся, почему - этого, наверное, он и сам не мог бы объяснить.
   Появление его в зале, уже начинавшем потихоньку дремать под несколько нудноватый голос докладчика, вызвало заметное оживление. Кое-кто знал Нико в лицо, кое-кто представлял его себе по описаниям других, и буквально все из присутствовавших либо видели его работы, либо достаточно много слышали о них, вернее, о тех скандалах и о той страстной полемике среди профессионалов, которые были с ними связаны. Как только его сутулая, суховатая фигура с тростью в руках и черной шляпой на коленях примостилась на свободном кресле в углу у входа, рядом с бронзовой Психеей, по залу пробежал шепоток и все головы обернулись к нему. Было сразу замечено, что он землисто бледен и, по-видимому, нездоров, что он в шарфе, а не в галстуке и в очень поношенном, но, правда, опрятном сюртуке, что у него крупная, красивая голова, седая бородка и печальные глаза и что, как тут же остроумно подметил кто-то, такое лицо годится скорее для иконы древнего письма, но никак не для фотографии на паспорт и уж тем более не для какой-нибудь газетной или журнальной полосы.
   Художники есть художники, и сейчас же с десяток из присутствовавших вытащили из карманов блокноты и, косясь на Нико через плечо, стали быстро-быстро набрасывать карандашом его портрет - кто в профиль, кто в фас, в зависимости от освещения и от того, кто как сидел. Ближе всех, всего за ряд или за два от него, оказались скульптор Яков Николадзе и Михаил Чиаурели: им-то обоим и удалось зато время, пока тянулось это долгое учредительное заседание, сделать два более или менее законченных карандашных наброска, которые, надо сказать, так и остались на будущее единственной, по существу, памятью о том, каким в действительности при жизни был Нико.
   Немного привыкнув к сиянию и блеску зала, поначалу так резавшему глаза, и к тому, что столь много даже не считавших нужным скрывать своего любопытства людей уставилось на него в упор, Нико потихоньку стал осматриваться по сторонам. Очевидно, что его здесь знали, но он, как это скоро обнаружилось, не знал здесь никого или почти никого. Не знал он и этого седовласого, статного господина с гвоздикой в петлице, властным хорошо поставленным голосом читавшего сейчас с трибуны доклад. Не знал он никого и из сидевших за длинным зеленым столом в конце зала - все это были, видимо, важные господа, судя по их безукоризненно свежим крахмальным рубашкам и по тому, с какой уверенностью и непринужденностью перекидывались они между собой короткими многозначительными взглядами, когда голос докладчика начинал звучать на самых верхних регистрах.
   Только один раз взгляд его вспыхнул и лицо осветилось радостной улыбкой когда в чинном, строго одетом молодом человеке приткнувшемся за отдельным столиком у стены, - видимо, секретаре собрания - он вдруг узнал своего друга Ладо. И Ладо тоже его узнал и даже приветливо, очень приветливо кивнул ему несколько раз головой. Но потом какой-то служитель в ливрее отвлек его, положив ему на стол кипу бумаг, и больше уже Ладо не поднимал глаз. Что поделаешь: дела, обязанности... Шуточное ли дело - провести такое собрание! Нельзя было на него обижаться - человек молодой, честолюбивый, гордый таким ответственным поручением. И хотя и мало был знаком Нико с такими вещами, но уж слишком давно он жил на белом свете, чтобы этого не понять...
   Но как же, однако, много оказалось в Тифлисе художников! А? Удивительно много... А он и не подозревал. Никогда, признаться, не подозревал... Наверное, если бы поселить их всех в одном доме, нужен был бы очень большой дом. Длиной не меньше, чем в целый квартал, а то и в целую улицу. А еще, конечно, каждому надо было бы дать в этом доме мастерскую, чтобы работать. И еще хотя бы клочок земли под окном, чтобы цветы росли и чтобы скамеечку поставить - вечером отдыхать. А вокруг всего дома деревья надо посадить, много деревьев. Можно чинары, можно тополя. Нет, лучше тополя - они быстрее растут... И еще нужен был бы зал, большой зал, куда бы другие люди ходили смотреть на то, что художники сделали. Под стеклянной крышей, чтобы днем в нем светило солнце, а ночью луна и чтобы звезды были видны над головой. А по углам в зале большие пальмы... И тогда это был бы уже не дом, а целый дворец. Настоящий дворец. И художники жили бы здесь все вместе, семьями, ходили бы друг к другу в гости, смотрели бы, кто что сделал, не ссорились бы, не ругались, помогали бы друг другу. Свадьба если, или похоронить кого надо, или кто-нибудь заболел... Что им делить? Кто первый, кто второй? Кто лучше, а кто хуже? Глупости все это... Мир велик, всем места хватит! Даже если бы каждый вдруг захотел стать художником - и то, наверное, хватило бы места всем. Не покупают? Подари, а прокормить - друзья прокормят, братья твои художники, с голоду не помрешь. Когда-нибудь настанет и твой черед, сумеешь отплатить. Не тем, так этим... А сволочь всякую в этот дом не пускать! Чтобы заразы не было, чтобы людей не обижать, чтобы они не ссорились между собой. Но таких не много, их сразу видно. На каждом таком Каинова печать... Хороший был бы дом! Большой был бы дом, красивый! И знали бы о нем везде, и люди приходили бы в него отовсюду как на праздник - торжественно, с умилением, как сейчас приходят в церковь на Пасху или на Рождество. А художники бы их встречали, угощали вином, музыка бы была, песни, танцевали бы, одежда бы была красивая у людей...
   Пока Нико, полуприкрыв глаза, дорисовывал в своем воображении этот придуманный им и так понравившийся ему самому дом, доклад кончился. Начались прения. Начались они уверенно, хорошо - инициативный комитет действительно, видимо, проделал большую подготовительную работу, поскольку первые же выступавшие сразу взяли верный тон и с самого начала направили дискуссию в деловое, конструктивное русло. Выступления были содержательные, продуманные: говорили о разобщенности художников, о необходимости объединиться, о связи искусства с народной жизнью, о материальных и других нуждах творческих работников; сдержанно, но в то же время совершенно однозначно хвалили программу, изложенную в докладе; вносили дельные и вполне реалистичные предложения по составу и будущим задачам руководящих органов общества; иногда, но осторожно, учитывая присутствие в зале начальствующих лиц, критиковали власти, недостаточно еще, по мнению некоторых ораторов, уделявшие внимание таким важным проблемам, как эстетическое воспитание широких народных масс.
   Так продолжалось достаточно долго, и, поскольку список заранее записавшихся ораторов подходил к концу, в президиуме и среди членов инициативного комитета уже стали появляться первые признаки некоторого расслабления. Кое-кто в президиуме уже начал было откровенно позевывать и поглядывать на часы. Другие, осторожно отодвинув стул, выскальзывали из-за стола и исчезали ненадолго в буфетной, дверь в которую была как раз в этом же конце зала, и потом возвращались оттуда, просветленные и, безусловно, теперь уже готовые сидеть до победного конца. Докладчик и председатель собрания, близко склонив друг к другу головы, о чем-то оживленно шушукались и перелистывали лежавшую перед каждым из них тоненькую пачечку отпечатанных на машинке листков. По всему было видно, что дело явно приближалось к принятию итоговой резолюции и к выдвижению кандидатур в руководящие органы общества - в его исполнительный совет и в ревизионный комитет.
   Но увы... К сожалению, никакая подготовка, какой бы солидной и тщательной она ни была, не является гарантией от случайностей и непредвиденных происшествий. Конечно, внимательный взгляд наблюдателя мог бы, наверное, уже давно заметить, что в правом дальнем углу зала творится что-то неладное. Пока шел доклад и в особенности когда развернулись прения, какие-то очень молодые и мало кому известные люди все время о чем-то перешептывались там, явно подначивая друг друга, кашляли, сморкались, двигали креслами - одним словом, вели себя крайне неспокойно, привлекая все большее и большее внимание сначала ближайших рядов, а потом уже и тех, кто сидел в середине зала и даже почти у самых кресел для почетных гостей. Но председатель, целиком сосредоточившись на выступавших с трибуны, видимо, либо вообще упустил этот дальний угол зала из своего поля зрения, либо счел нараставший там шумок за обычное проявление человеческой невыдержанности. В общем, как уж оно там получилось, но в отношении этих молодых людей никаких своевременных мер не было принято. И, как оказалось, зря.
   Нет-нет, не следует преувеличивать! В конечном итоге собрание закончилось хорошо, и цели, которые ставил перед собой инициативный комитет, были так или иначе достигнуты или почти достигнуты. И все-таки факт остается фактом: без небольшого скандала не обошлось.
   Уже первый выступивший после того, как был исчерпан список заранее записавшихся ораторов, - а это был как раз один из тех молодых людей, которые так назойливо шумели в своем углу, - понес с трибуны, что называется, ни к селу ни к городу какую-то в высшей степени сомнительную чепуху относительно великодержавных тенденций в искусстве. Зал выслушал его в целом сочувственно, но, по правде . говоря, без большого энтузиазма. Потом какой-то визгливый и крайне неприятный юнец в очках вообще повел себя на трибуне как на площади, сразу же вывалив на головы собравшихся целый ворох каких-то явно анархистских лозунгов об очистительной роли искусства, о великой радости разрушения и о необходимости вышвырнуть на свалку истории весь этот старый хлам отживших свой век идей и предрассудков. "Кому сейчас, сегодня нужен Леонардо да Винчи? Кому?" - визжал он, размахивая кулаками и брызгая слюной. Этого не поддержали совсем, и председателю без особого труда удалось довольно быстро прервать его бессвязную, лихорадочную речь, впихнув ее в жесткие рамки заранее установленного собранием регламента. Третий же вдруг, ни с того ни с сего обрушился на неких не названных им по имени "современных бонз от искусства", которые, не имея на то никакого морального права по своей полной бесталанности, тем не менее якобы монополизировали сегодня весь художественный рынок и всеми средствами душат других - талантливых, но в отличие от них порядочных людей, не умеющих и не желающих жить в искусстве, полагаясь не на силу своего мастерства, а на силу своих зубов и локтей. Этот, следует признать, закончил под бурные, долго не смолкавшие аплодисменты всего зала, и председателю пришлось терпеливо и длинно звонить в свой колокольчик, чтобы наконец вновь установилась тишина. И в довершение всего, когда порядок был все же восстановлен и, казалось, можно уже было беспрепятственно переходить к следующему пункту повестки дня, из той же группы крикунов в углу вдруг громогласно, на весь зал, раздалось совершенно уж неожиданное:
   - Пиросмани слово!
   - Кому?! - захваченный врасплох, переспросил, не подумав, председатель, и брови его непроизвольно, сами собой поползли вверх.
   Это было, конечно, его ошибкой. В ответ ему теперь уже не только в том дальнем углу, но и чуть ли не по всему залу раздалось множество других, столь же воинственных и требовательных голосов:
   - Пиросмани! Пусть скажет Пиросмани! Ему слово! Мы хотим, чтобы он тоже что-нибудь сказал...
   Переглянувшись с членами президиума и позвонив для порядка еще раз в колокольчик, председатель наконец беспомощно развел руками, как бы давая понять, что он вынужден подчиниться этому давлению, вернее этой странной причуде зала, и объявил:
   - По просьбе присутствующих слово предоставляется господину Пиросмани, живописцу! Прошу господина Пиросмани пожаловать сюда, к трибуне для выступающих...
   Медленно, опираясь на трость, Нико поднялся с кресла и, выпрямившись, оглядел замерший в напряженном ожидании зал. Прежде всего, благодарственно поклонившись и покачав отрицательно головой, он отклонил приглашение на трибуну: было видно, что он устал и, по-видимому, даже не был уверен, что до нее дойдет. Потом, помолчав немного и справившись с охватившим его волнением, он сказал - сказал тихо, глухим, слабым голосом, но так, что его слышал весь зал:
   - Братья... Мне кажется... Мне кажется, что все мы сегодня говорим не о том...
   Сказав, он опять замолчал - либо не имея сил больше говорить, либо, может быть, считая, что он уже сказал все. Молчание его затягивалось, но зал, включая и президиум, продолжал сидеть, не шелохнувшись и не издавая ни звука. Тогда, поняв, видимо, что все ждут от него чего-то еще, чего-то большего, чем он сказал, Нико вытер ладонью внезапно выступивший у него на лбу пот и продолжал, глядя своими темными, печальными глазами куда-то вдаль, поверх голов:
   - Вы спрашиваете, братья, что нам нужно - каждому из нас. Я вам скажу что, потому что я много думал над этим... И раньше думал, и сегодня, когда сидел вот тут в углу... Братья! Посреди города, чтобы всем было близко, нам нужно построить большой деревянный дом, где бы мы могли собираться. Купим большой стол, большой самовар...
   - Что? Что он говорит? Какой самовар? Это он о чем? - прошелестело по залу.
   - Большой стол, большой самовар. Будем пить чай, говорить о живописи, об искусстве... Но только этого надо очень захотеть, братья... А вам... А вам всем, похоже, этого еще не хочется пока... Пока вы все говорите о другом... И боюсь, что вы еще долго будете говорить о другом...
   Вполне естественно, что подобная речь не могла не вызвать по меньшей мере недоумения, а по правде сказать, и искреннего возмущения подавляющей части собравшихся. Даже некоторые из тех, кто числился в сторонниках Нико, почувствовали себя, мягко говоря, уязвленными. Особенно непонятным и даже, признаться, издевательским казался этот "большой самовар", и, судя по раздраженному гудению зала, ни президиум, ни рядовые участники собрания, конечно же, не могли признать эту речь за свидетельство серьезного отношения живописца Пиросмани к такому важному и нужному делу, которое собрало их сегодня всех вместе здесь. Но когда кое-кто из участников потребовал слова, чтобы дать отпор столь неуместному и недостойному серьезных людей фиглярничанью, оказалось, что Нико Пиросмани в зале уже нет. Он исчез, и никто не заметил, как это произошло.
   Более того, никто из собравшихся больше уже никогда не видел его ни в Тифлисе, ни в каком-либо другом месте. Весной 1918 года прошел слух, что некий сердобольный человек с Молоканской улицы, кажется, сапожник, подобрал Нико в подвале какого-то дома у вокзала и привез его, уже в бессознательном состоянии, в больницу Арамянца, где тот и умер дня через два-три.
   Так это или не так - проверить уже было невозможно. В такие смутные, беспокойные времена, когда все кругом рушилось и летело в тартарары, трудно было рассчитывать, что у кого-нибудь найдутся силы и желание для выяснения этого, как ни крути, в общем-то уже частного вопроса, не имевшего принципиального значения ни для судеб грузинского искусства, ни даже для творческой судьбы самого Нико. В конце концов было известно, что благодаря стараниям искренних почитателей его таланта множество картин Пиросмани удалось так или иначе сохранить для нынешних и грядущих поколений. А это, что ни говорите, было уже кое-что!
   Могилу же живописца Нико Пиросманашвили ищут до сих пор.
   1985