- Смутно, - честно признался Кунке в окружавшей нас темноте. - А где же третий?
   - Какой третий? - спросил отец.
   - Не морочьте мне голову, - раздраженно произнес Кунке. - Здесь кто-то только что сипел пропитым басом.
   Отец откашлялся.
   - Да это он.
   - Этот? - сказал Кунке.- - С писклявым голосом?
   - В интересах коммерции вам следовало бы быть повежливей, - возбужденно произнес отец. - У мальчика ломается голос. Ну и что с того?
   Кунке с отсутствующим видом прислушивался к происходящему на соседнем участке, где был школьный двор или что-то в этом роде. Оттуда, из распахнутого окна физкультурного зала, заглушая звуки пианино, неслась раскатистая барабанная дробь и пронзительный свист флейт.
   - Репетируют, - протяжно произнес Кунаке. И снова вернулся к нам. Мы должны его извинить, но в такое политически неустойчивое время бдительность должна быть на первом плане.
   - Кому вы это говорите, - уже мирно произнес отец. - Нет такой двери, которую не хотелось бы вечером закрыть на ключ.
   Кунке с размаху хлопнул его по плечу.
   - Верно, приятель, верно.
   Он настежь распахнул дверь в зал, и долбящая музыка зазвучала теперь так пусто, гулко и громко, будто на свете существовало одно лишь это истерзанное пианино, и ничего больше. Но так только казалось, ибо когда глаза привыкли к яркому свету висящих под потолком гирлянд электрических ламп, я разглядел стоявшие по обе стороны скамейки и сидевших на них: слева ребят, справа девчонок; приземистого господина посередине зала в старомодном сюртуке и брюках в черную полоску, который выглядел на редкость серьезно и представительно, и рядом с ним длинную, тощую, столь же серьезную и собранную девицу, выделывавшую под музыку разные сложные па.
   - Танго, - умиленно произнес отец и, склонив голову набок, со знанием дела задрыгал ногами. Не знаю почему, но мне его просвещенность не понравилась. Я считал его более целомудренным.
   По правде сказать, мне здесь вообще ничего не понравилось, и меньше всего, конечно, девчонки. Разве я для того так старательно избегал их, чтобы встретить здесь целый табун? Мое недовольство усилилось, когда я заметил, что многих из них знаю еще со школы. Например, Калле, теперь служившую в филиале кооперативного магазина в Панков-Хейнерсдорфе, или Эллу, занимавшуюся плетением венков, или Лизбет, у которой был роман с уличным торговцем, и еще нескольких.
   Отец тут же послал им любезную улыбку. Но когда его улыбка вернулась, чтобы охватить и меня, она внезапно померкла.
   Я был человеком иного склада и просто не мог стоять здесь. Мне хотелось домой, хотелось побыть одному. С меня достаточно моего длинного носа. Я действительно не понимал, что происходило с девчонками: они то и дело толкали друг дружку и хихикали. Ведь до этого, перед зеркалом, все было в порядке. Отец даже сделал мне комплимент по поводу сочетания темно-синей рубашки t желтым галстуком.
   В довершение ко всему я почувствовал, как заливаюсь краской. Тут, конечно, и ребята стали подталкивать друг друга. Не помогло и то, что с большинством из них, я тоже был знаком. Наоборот, это только усугубило положение. Потому что они давно уже работали. Ханне крутил фильмы в кино дворцового парка, Рихард помогал отцу варить дома мыло, Ангек стал угольщиком, Эрвин работал на складе гробов своего дяди, а я, что делал я? Я поступил в гимназию и два раза подряд остался на второй год.
   К счастью, господин Леви наконец заметил нас. Он поцеловал руку долговязой девицы, вероятно, дочери, и громко хлопнул в ладоши, его сын-, сидевший за пианино, перестал играть и повернулся к нам.
   Что ни говори, а не только господин Леви с серьезным, приветливым выбритым до синевы лицом, но и его сын были людьми; и даже длинная, тощая и строгая дочь была приятной.
   У нее был вкрадчивый, тягучий голос, и она сказала, что уже сейчас может гарантировать мне место своего главного партнера на рождественском балу: у нас с ней одинаковый рост.
   И хотя я счел это рекламным трюком, но покраснел еще сильнее и пробормотал, что тоже надеюсь на это.
   Отец решил, что успех в обществе мне теперь обеспечен, и никак не мог умерить своей веселости, казавшейся тем более неуместной, что ни господин Леви, ни его дочь ее не разделяли.
   Однако это отнюдь не означает, что ничего неуместней и быть не могло. Ибо самым неуместным было то, что мне пришлось знакомиться со всеми подряд независимо от того, знал ли я этих ребят и девчонок или нет, а поскольку господин Леви, видимо, преследовал этим унижением педагогические цели, случилось так, что я вынужден был расшаркиваться перед некоторыми девчонками раз по шесть.
   Никогда еще мой кадык не казался мне таким тяжелым, мой нос таким огромным, лоб таким бледным, а голос таким противным. Слава богу, что это произошло в пятницу, и я тешил себя надеждой, что до следующего раза у меня будет пятидесятидвухчасовой перерыв.
   Позже господин Леви, засунув большие пальцы в проймы жилета, беседовал с отцом о проблемах воспитания; в этом разговоре отец неожиданным образом защищал принцип свободы решений. Я не мешал им, радуясь, что другие ушли, и прислушиваясь к звукам флейт и барабанов, которые теперь отчетливо доносились из физкультурного зала; неожиданно возле меня оказалась высокая, тощая, серьезная дочь господина Леви и вполголоса сказала:
   - Пойдемте! Поговорите немного с Максом!
   Ее брату Максу барабанный бой и свист флейт во дворе, казалось, тоже действовал на нервы. Он, скрючившись, сидел на трех старых адресных книгах, увеличивавших высоту стула, и рукавом пиджака нервно тер название фирмы на внутренней стороне крышки пианино. Щеки у него так же как и у его отца были выбриты до синевы. Только был он еще тщедушнее, почти крошечный, бородатый ребенок.
   Я устало произнес, что это очень утомительно.
   - Вы должны набраться терпения, - улыбаясь, сказал он. - В жизни всегда наступает время, когда всякая наука приносит пользу.
   - Взгляните на мир, - сказал я. - Какая ему польза от того, что кто-то научится плясать под музыку или овладеет несколькими правилами приличия?
   Макс сосредоточенно смотрел поверх своих тусклых окуляров на крышку пианино.
   - Мир, - внезапно произнес он также тягуче, как прежде его сестра, выглядел бы гораздо хуже, если бы все думали так.
   Эти слова и явились причиной того, что я все-таки решил держаться до конца. То есть я решился на это еще из любви к отцу. Потому что, хотя еще стоял октябрь, он жил ожиданием первого рождественского дня, когда в танцзале "Индра", Ледерштрассе, 112, второй двор справа, должен был состояться выпускной бал господина Леви, и мне предстоял экзамен на звание танцора и кавалера.
   И надо отдать отцу должное: своей непоколебимой уверенностью в том, что я блестяще выдержу этот день, он толкнул меня на деяния, которых я по собственной инициативе никогда бы не совершил: я запоминал танцевальные па, я научился, пусть с трудом и ценой огромного напряжения, отличать польку от фокстрота, я пытался понять, почему (как неустанно твердил нам господин Леви) полагалось поднять даме перчатку, но никак не гребень. Я не был сообразительным учеником. Я никогда не был сообразительным. Мне требовались недели и терпеливое репетиторство Макса, который вечерами при свете уличных фонарей или днем в тихом уголке парка повторял со мной все сложные фигуры, пока я, наконец, с помощью железного тренажа не усвоил к примеру азов танцевального воплощения ритма вальса.
   Однако здесь я должен быть справедливым. Все получалось - если вообще получалось - только когда я пробовал это один. Если же господин Леви, по своему обыкновению, с серьезным и решительным видом ставил меня в пару с одной из девчонок, все пропадало. Стоило мне дотронуться до Эллы, Калле, Лизбет или любой другой девчонки, как я превращался в комок нервов. И только с одной все удавалось, этой одной была Ханна, длинная, тощая, серьезная дочь господина Леви.
   Словно две точно пригнанные друг к другу доски одинаковой длины, мы церемонно двигались через танцзал "Индра", в котором всякий, кто столь же часто, как я, опускал глаза, мог признать по масляным пятнам и вбитым железным пластинам бывший цех.
   Ханна не была хорошей учительницей. Может, для этого ей следовало быть моложе или старше лет на пятнадцать. А ей было под тридцать пять, и, танцуя, она всегда стремилась вести. Я никогда не был властолюбив и потому эта ее манера была мне на руку. Впрочем, иначе и быть не могло. Ибо только под предводительством Ханны создавалась (признаюсь, невыразимо прекрасная) иллюзия, будто я был вполне приличным танцором. К тому же из всех девчонок она была единственной, не считавшей такое нормальное явление, как ломка голоса, достойным осмеяния; я имею в виду, что с ней можно было говорить. С ней можно было говорить даже о сложной материи, например, о таком каверзном вопросе, безобразят ли меня очки, прописанные врачом из-за моей страсти к чтению, и если да, то следует ли в этом случае уйти из жизни.
   Во все она вникала серьезно и обстоятельно. И только, когда я осторожно спрашивал ее совета, как мне избавиться от своей робости в отношении девчонок, отмалчивалась. Ее упорство меня удивляло: ведь вопрос был действительно задан, что называется, по теме.
   Между тем давно уже наступил ноябрь и несколько раз даже падал снег, правда, быстро таявший. Я постоянно оттягивал ношение выписанных мне врачом очков, надеясь обойтись без них до рождественского бала. Именно теперь я не, мог допустить, чтобы мои шансы, если таковые вообще у меня были, уменьшились из-за очков.
   Более того, и отец был заинтересован в том, чтобы шансы мои резко повысились. Ибо, как я узнал из случайно оброненной квитанции, он выплачивал "Пику и Клоппенбургу" рассрочку за темно-синий костюм, который я должен был надеть двадцать пятого декабря (постепенно превращавшегося в день моего возмужания). Не говоря уже о том, что вечером каждого вторника и пятницы отец, для вида возившийся с изъеденной молью совой или потертым бобром, желал совершенно точно знать, чему я научился в танцзале "Индра". И чтобы не разочаровывать его, мне не оставалось ничего иного, как рассказывать о партнершах, которые вовсе не были моими. То есть я понимал: оставалось еще одно средство - исполнить выдуманное. Но как?
   Я не спал ночами, пытаясь под успокаивающие и в то же время обязывающие вздохи отца разобраться в сути проблемы. Может, моя робость в отношении девчонок происходит оттого, что они для меня чужие и следовало как-нибудь заняться ими за пределами "Индры"?
   Кажется, некоторые ребята действовали именно по такому принципу и потом во время занятий старались танцевать только со своей избранницей, чего господин Леви, естественно, старался не допустить из педагогических соображений; он, где мог, разрушал эти связи, постоянно заявляя нам, что гармония должна быть между всеми людьми, а не только между привилегированными. Поэтому он так переживал из-за меня, вернее, из-за меня и Ханны. Во всяком случае, я решил непременно изменить это.
   Ни перед отцом, ни перед господином Леви я не мог нести ответственности за то, чтобы на рождественском балу танцевать с одной только Ханной.
   А кроме того, эта перемена была нужна мне самому. В конце концов, кем были все эти девчонки, чтобы я так пасовал перед ними? Ну хорошо, они часто смеялись над моим ломающимся голосом. Но у Ханне и Антека голос тоже ломался. И что же? Разве девчонки смеялись над ними? Ничуть не бывало. За ними они даже бегали. В чем же дело? А в том, что несмотря на это девчонки считали их интересными. Почему? Потому что они были мужественней меня, не были такими медлительными, такими робкими, такими тощими и длинными, как я.
   Тем не менее я вполне мог сойти за аскетичного спортсмена. Ведь были такие! И я решил вначале испробовать это - разумеется, вне стен "Индры" - на Калле, которая после Ханны казалась мне самой подходящей. Если она клюнет на мое внеурочное ухаживание и я перестану ее стесняться, то наступит черед Эллы и других. А завоеванное таким образом уважение наверняка придаст мне непринужденную легкость в танцах! Нужно только, чтобы у девчонок была реальная возможность оценить, с кем они в действительности имеют дело.
   Погода благоприятствовала моему плану. Несколько дней подряд валил снег, и теперь по кристаллическому снежному покрову, выдерживавшему даже автомобили, катилось бессильное солнце. И только на посыпанных солью перекрестках, словно дырка, проеденная молью в ледяной шубе зимы, проступал асфальт.
   Я остановил свой выбор на креме "Виталис". Наряду с необыкновенно жизнеутверждающим названием, меня очень заинтересовала фраза на этикетке: "Естественный загар за одну минуту". Баночка стоила одну марку. Я решил, что этой суммой можно рискнуть. Дома, перед зеркалом, я попробовал крем. Эффект был в самом деле поразительный: за какие-нибудь пятьдесят секунд мое лицо приобрело бронзовый загар индийского магараджи. Чтобы подчеркнуть контраст, я вытащил из сундука с тряпьем белый шарф из искусственного шелка, принадлежавший еще моей бабушке, как можно небрежней повязал его вокруг шеи и помчался в Панков-Хейнерсдорф, где работала Калле.
   Я сразу заметил, что мои шансы подскочили: на этот счет у мужчин есть нюх. Лучше всего я выглядел в старых черных стеклянных вывесках с золотыми надписями, весьма эффектно подчеркивавших белизну моего шарфа и коричневый цвет лица.
   Мне повезло. Калле только что сменилась. В красном берете, косо надвинутом на мальчишескую стрижку, она шла по улице, выдыхая струйки пара. Я остановился перед рождественской витриной рыбной лавки и, томясь, глядел на укутанные ватой ящики со шпротами и филе лосося, уложенные на еловых ветках, одновременно следя в стекле за впечатлением, которое произведу на Калле.
   Я произвел колоссальное впечатление. Ее тонкие выбритые брови неожиданно поползли вверх до самой резинки берета, а правая даже исчезла под ней.
   - Слышишь, - выдохнула она, - откуда у тебя такой шикарный загар?
   - Груневальд, - прогнусил я, - немного катался на лыжах. Так, ничего особенного. Холмы, не горы.
   - Здорово, - сказала она. - Просто потрясающе. Вот не знала, что ты такой спец.
   - Да ладно, - сказал я. - Я не очень-то хвалюсь. Мужчины, они больше молчат.
   - Только не сейчас, - сказала Калле и взяла меня под руку. - Давай зайдем куда-нибудь.
   Мы зашли в одну из маленьких кондитерских.
   Лучше бы нам этого не делать! Когда мы уселись там и я после второй чашки какао собрался с духом, чтобы сказать Калле прямо и откровенно, что считаю ее шикарной девчонкой, журнал перед копной сверкающих лаком черных волос напротив нас чуточку опустился и поверх его края на меня глянули прикрытые тяжелыми веками, оттененные синими полукружьями глаза Ханны.
   Я неуверенно привстал и поклонился ей, в точности как нас, ребят, учил господин Леви.
   Ханна тоже поднялась, я невольно втянул голову в плечи! На фоне яркого, обрамленного снегом окна она выглядела еще длинней и худей. Ее вставанье длилось вечность. Наконец она выпрямилась, подняв все, что могла, и, как была спиной к окну, вырезавшему фрагмент морозного снежного неба, в своих скрипучих полуботинках подошла ко мне так близко, что наши носы почти коснулись друг друга.
   - Позвольте, - произнесла она своим тягучим учительским тоном и дернула за белый бабушкин шарф (который я в кондитерской повязал, естественно, чуть небрежней), так, словно тронула паука. - С вами приключилась маленькая неприятность. - И своими жилистыми пальцами подняла кончик шарфа вверх.
   Я посмотрел на него. Он был весь измазан отвратительной коричневой краской. Теперь даже Калле все поняла.
   - Линяет, - вдруг истерически захохотала она. - Он красится! А еще хочет нравиться умной девушке вроде меня!
   - Кстати, об умной, - сказала Ханна и на своих больших, плоских, вывернутых наружу балетных ступнях направилась к двери. - Слово "умная", фрейлейн, здесь вряд ли уместно.
   То был страшный удар, да еще перед самым рождественским балом, которого отец ждал как национального праздника. Но я только пошатнулся от него, он меня не свалил.
   Вообще я намеревался благоразумно пропустить следующее занятие, надеясь, что в "Индре" оценят, по крайней мере, стыд, заставивший меня прибегнуть к этому. Но когда пришло время и отец, возившийся с изъеденным молью песцом, метнул мне один из своих многозначительных взглядов, давая понять, что в глубине души он всегда опасался моего очередного провала, волна отчаянной решимости сорвала меня со стула и понесла в ночь. Пусть я и посрамлен, но, клянусь темно-синим костюмом, висевшим в кассе "Пика и Клоппенбурга", я не уступлю судьбе.
   Правда, пока ее не было видно в густой снежной целине на улице. Хотя что-то необычное носилось в воздухе. Я же приписывал это напряжение или ожидание чего-то полной тишине, царившей вокруг; лишь изредка позвякивали цепи, надетые на колеса облепленных снегом автомобилей. Уже идя по Берлинер-аллее, я решил, что виной всему заснеженные витрины магазинов, где, подобно коптилке в жилище эскимоса, мерцал электрический свет. Но казалось, что это не так, ведь за Антонплатцем магазины не кончились, а напряжение росло. Я свернул вначале на Ледерштрассе, затем в первые ворота шарикоподшипникового завода и только по тому, как билось мое сердце, понял, что все дело в "Индре".
   Во второй подворотне я остановился. Со вздохом снял летнюю шляпу отца, которую тот мне постоянно одалживал, стряхнул с краев снег, причесался и, достав из кармана зеркальце, поправил галстук: сегодня самое главное произвести корректное впечатление.
   К сожалению, я опоздал, потому что сквозь барабанный бой и оглушительный визг флейт, которые с таким удручающе неизменным однообразием доносились из физкультурного зала, отчетливо слышался серьезный, запоминающийся, усиленный вакуумом зала голос господина Леви.
   - Улыбнитесь и поклонитесь друг другу, - сказал он. - Именно в этом и состоит неповторимая прелесть этого бального танца.
   Похоже, что он как раз объяснял рождественский полонез. Неожиданно мне стало ужасно тоскливо.
   Я увидел отца, который сидел перед чучелами принесенных зверей, пинцетом и клеем сражаясь с недолговечностью. Я увидел господина Леви, который, засунув большие пальцы в проймы жилета, пытался в мире маршей, барабанов и флейт научить полонезу и танго, фокстроту и вальсу кучку ребят, которые по окончании курсов навсегда отвернутся от него. И я увидел Ханну, ее большие, плоские от танцев ступни и свободно поднятые руки. В то время как в парке надрывались громкоговорители, она по просьбе девчонок исполняла на забрызганном маслом полу бывшего цеха несколько невесомых балетных па. И я увидел Калле за прилавком магазина, Рихарда возле котла с требухой, Эллу в оранжерее, Эрвина на складе гробов. Я видел их всех! А сам стоял здесь, и слушал свист флейт, и внимал рокоту барабанов.
   Не знаю, что вдруг со мной стряслось. Я неожиданно всхлипнул, и тут из меня полилось.
   - Ну перестаньте, - произнес тягучий голос у входа в зал. - Этим горю не поможешь.
   В то же мгновение я понял, что изменилось: исчез Кунке. За два дня до рождественского бала танцзал "Индра" лишился своего защитника. Ибо теперь там стоял - в помятом пальто, тускло поблескивая окулярами очков, маленький Макс. Я, как мог, умерил рыдания и подошел к нему.
   - Что случилось?
   - Ему было слишком холодно, - сказал Макс. - Вот он и вступил в СА. Слышите? - Он поднял вверх указательный палец.
   Я прислушался. В ужасающем визге флейт отчетливо выделялась одна, фальшивившая особенно немилосердно.
   - Это он, - вздыхая сказал Макс. - Ужасно глупо. С завтрашнего дня он носил бы одежду Деда Мороза.
   Меня знобило. Я спросил Макса, не пройти ли нам в зал. Ведь ему нужно за пианино.
   - Вместо меня играет Ханна, - хрипло произнес он. - Правда, с одним условием. - Его тускло мерцавшие окуляры чуточку приподнялись вверх. Но он смотрел не на меня. Он смотрел в сторону. - Она не хочет видеть вас сегодня вечером.
   Я глотнул, но ком в горле не проходил.
   - Вы должны ее понять, - сказал Макс. - Она была в восторге от вас. Вы ей нравились тем, что так старались избавиться от своей неуклюжести. Ежедневно он терпит поражение, говорила она. И ежечасно начинает все сначала. За это его можно почти любить.
   - Любить? - переспросил я. - Голос мой оборвался и низко загудел где-то глубоко в подземелье. - Она действительно сказала "любить"!
   - Почти, - поправил меня Макс. - Она сказала "почти любить".
   Я был ошеломлен.
   - Рождество, - пролепетал я, и мой голос, подобно жаворонку, взлетел на головокружительную высоту фальцета. - Рождество - ведь это не почти, а совершенно точно праздник любви, правда?
   Макс с отсутствующим видом прислушивался к барабанному бою:
   - Весь вопрос в том, кто его будет праздновать. И он был прав. У него была ужасная манера отрезвлять собеседника.
   - Значит, почти, - устало произнес я. - Что же теперь будет?
   Макс поднял плечи, и они коснулись мочек его слегка оттопыренных ушей.
   - Ну! Ей придется забыть вас. Конец. Всему конец.
   И словно это послужило сигналом для Ханны, в зале грянул полонез.
   - Это почему? - с трудом выговорил я. - Неужели из-за Калле? Но ведь я только пил с ней какао!
   - Жаль, что вы даете такие незрелые ответы! - Макс огорченно выдвинул вперед свой выбритый до синевы детский подбородок. - Хотя я понимаю: вы иначе не можете. Именно за это Ханна вас и любила!
   - Вот, - закричал я. - Вы сами говорите "любила". - Голова у меня кружилась. - Мне.., мне нужно к ней. Я упаду ей в ноги! Я все ей объясню.
   - Оставьте ноги Ханны в покое! - резко сказал Макс. - И пожалуйста, поймите вы наконец, что она не ревнует. Она разочарована. - Покачиваясь, он привстал на цыпочки, чтобы лучше рассмотреть меня. - У вас достаточно ума, чтобы понять разницу?
   - Я люблю Ханну, - сказал я просто. Застонав, он снова опустился на пятки.
   - Она рассердилась на вас за то, что вы прибегаете к дешевым уловкам вроде грима. Человек, говорит она, должен каждой своей клеткой самоутверждаться. И если взамен у вас возникнет потребность говорить о любви...
   - Конечно, - твердо произнес я. - И как бы вы ни старались меня разубедить, она меня тоже любит.
   Макс застонал.
   - Вы должны быть ей благодарны за то, что ошибаетесь.
   - Я и так благодарен ей, - прокричал я, потому что музыка в зале зазвучала громче, и к ней прибавилось еще ритмичное похлопывание господина Леви.
   Макс бессильно кивнул.
   - И не без оснований. В конце концов, Калле тут же, не сходя с места, пообещала ей ничего не рассказывать о случившемся другим.
   Я снова воспрянул духом:
   - Великодушие влюбленной!
   - В последний раз я позволю себе исправить вас, - произнес Макс. Нижняя губа его дрожала. - Не великодушие влюбленной, а долг воспитательницы.
   Нет, ему ничто не помогло. Теперь я знал, как Ханна относится ко мне. Пусть она сердится на меня в этот вечер. Но что касается послезавтрашнего выпускного бала, то мне стоит только напомнить ей об обещании, которое она дала в первый день. Отец мог гордиться мной: с Ханной в сердце я покорю на балу любую. И отец действительно гордился мной. Я понял это, когда мы - на следующий день зашли в магазин "Пик и Клоппенбург", чтобы примерить темно-синий костюм. По своей безграничной доброте отец заранее велел переделать костюм, избавив меня, таким образом, от обычных унижений вроде коротких рукавов и болтающихся брюк. Только плечи были великоваты. Но продавец, а он был мастером своего дела, сказал, что со временем я раздамся в плечах.
   Жаль, что не завтра, подумал я, разглядывая в зеркале свисавшие вниз ватные плечи, которые отдаленно напоминали эполеты тамбурмажора.
   И все же, если говорить о костюме, это был, пожалуй, самый счастливый день в моей жизни. Я с отцом показался в своей обновке и в универмаге "Тиц" на Александерплатце, и напротив, в закусочной Ашингера, и даже у Кранцера на Унтер-ден-Линден. И нигде в предпраздничной суете я больше не привлекал внимания. Никого не шокировал мой рост, и никто, как прежде, не иронизировал над моим носом; костюм был для меня колоссальной удачей. И не только костюм, но и моя любовь к Ханне. Наконец - от волнения мы даже забыли о рождестве и не спали всю ночь - великий день, в который мне предстояло доказать, что я стал дамским угодником и светским львом, наступил.
   Мы оставили все дела и, надев парадные костюмы, еще до обеда отправились в "Индру".
   Это было грандиозное зрелище. Садовник, хозяин Эллы, установил во втором заднем дворе огромную елку. Ее, наверное, привезли еще вчера, потому что сверху донизу она была усыпана свежим снегом и вместе с разноцветными электрическими лампочками выглядела действительно чудесно на фоне ослепительно голубого неба. И свернутая в огромный рулон кокосовая дорожка с надписью "Хранить в сухом месте", которую нужно было расстелить под стальным козырьком, тоже стояла наготове.
   В зале стучали, свистели, играли на пианино и подметали полы. На сей раз играл господин Леви. Еще не затопили, и на нем были серые замшевые перчатки и длинный-предлинный шарф, который волочился по полу.
   - Мне кажется, - с чувством произнес отец, - что перед нами настоящий артист.
   Я давно уже пришел к такому выводу. Хотя сегодня это было особенно заметно: туше у господина Леви получалось значительно мягче, чтобы не сказать, примирительней, чем у Ханны с Максом, и попурри из рождественских песен, которое он сосредоточенно исполнял с листа, от этого только выигрывало.
   Зал превратился в декорацию леса; все четыре стены были задрапированы пахучими еловыми ветками. В центре зала, на громадной лестнице перед пихтой, стоял Макс, щеки которого там, наверху, казались еще синей, а он сам - еще меньше, и бросал на ветки гирлянды вьющейся мишуры. Всюду сновали ребята с девчонками, расставляли столы и скамейки, кололи дрова, прикатили бочку с пивом: в окна падали косые столбы солнечного света, в которых плавали пылинки. И все огромное помещение было наполнено жизнью и рождеством.