— Там же, в туалете? — спросил Новиков.
   — Да, конечно, — ответил я.
   Этот импровизированный концерт спас азербайджанскую республику от погрома. Если бы товарищу Новикову республика Азербайджан подарила пять нефтяных вышек, сто куртизанок и шесть ликеро-водочных заводов, он бы от этого не получил столько удовольствия, как от своего пения в туалете.
   Да, ещё раз можно повторить: республику спас от неприятности голос самого товарища Новикова.
   Я знал одного человека, который творил чудеса в Советском Союзе. С утра до ночи обирал государство на крупные суммы. Он понимал, что это продолжаться долго не может, и, пока не поздно, покинул любимую родину.
   На следующий день после его отъезда в квартиру позвонили два жлоба и предъявили ордер на арест.
   — Вы пришли арестовать моего сына? — спросил отец моего знакомого.
   — Да!
   — Боже мой, какая жалость, но он вчера уехал.
   — А когда он приедет? — поинтересовались непрошеные гости.
   — Никогда. Он уже в Вене, через две недели будет в Италии, а там в Америке. Он вас так ждал. Если б он знал, что вы придёте, я думаю, он бы не уехал. Ордер на арест сегодняшним числом?
   — Да, сегодняшним, — недоуменно ответил один из жлобов.
   — Если бы вы пришли вчера, то вы бы его застали, а сегодня поздно. Боже мой, как он расстроится… Столько ждать и не дождаться.
   — Чего ждать? — спросил второй.
   — Как чего? Ареста. Если у вас есть время, я сейчас закажу Вену, чтобы он хоть ваши голоса услышал.
   — Да пошёл он… Они вышли и хлопнули дверью. Но торжествующий отец, открыв дверь, кричал им вдогонку:
   — Вы даже не представляете, как он огорчится, когда узнает, что вы приходили. Это ж надо, чтобы ему так не повезло, всю жизнь ждать и…
   В Киеве у меня был знакомый Нюська. У него было всё: внешность, спортивная фигура, деньги. Но не было чувства юмора. А у меня ничего не было, кроме юмора. Я Нюське не завидовал, а он погибал от зависти. Девушки были готовы лишиться ресторана, но похохотать. Как-то Нюська признался мне:
   — Борис, я бы отдал всё, что у меня есть, чтобы стать остроумным.
   — Не надо всего, что у тебя есть, ты дай мне сто рублей, и я сделаю тебя остроумным человеком.
   — Как?
   — Говори все наоборот. Например, пошёл дождь с ветром, говори: «Слава Богу, настали светлые дни». Видишь кого-нибудь плохо одетым, говори: «Он или она одевается скромно, но броско». Если какая-нибудь женщина молодится, а ей много лет, скажи: «Она помнит ещё первую лошадь России». Если где-нибудь очень плохо, скажем, в городе, где асбестовые шахты, и люди там болеют и страдают, говори: ««Туда бы хорошо поехать отдохнуть всей семьёй. Короче, все наоборот.
   Прошло немного времени, он отдал мне сто рублей. Они были мне нужны на пропитание и хороший костюм — первый костюм в моей жизни. Встретился я с девушками, и мне все хором сказали:
   — Борис, тебе делать нечего, мы вчера были с Нюськой и животы надорвали. Ну, такой смешной, такой остроумный мужик…
   Когда режиссёр Довженко был художественным руководителем Киевской киностудии, он отдал приказ ничего не вывозить со студии без письменного разрешения. Режиссёр Савченко подъехал к пропускному пункту. Вахтёр его спрашивает:
   — Чего вы вывозите? Савченко:
   — Гонорею. Вахтёр:
   — Письменное разрешение есть? Савченко:
   — Нет. Вахтёр:
   — Вам придётся оставить гонорею здесь.
   — Ни за что. Это моя гонорея.
   — Товарищ Савченко, я вас знаю, но есть приказ Александра Петровича ничего не вывозить без накладной. Савченко:
   — Гонорея не имеет никакого отношения к студии, это мне подарили. Эта гонорея принадлежит мне.
   — Я вам верю, что гонорея ваша, но приказ… Савченко:
   — Пожалуйста, позвоните Александру Петровичу. Вахтёр:
   — Александр Петрович, здесь режиссёр Савченко хочет вынести гонорею, а письменного разрешения у него нет. Довженко:
   — Хорошо, в виде исключения оставьте ему его гонорею.
   В Киеве в Театре русской драмы работала актриса Драга.
   После получения очередного звания театр в её честь устроил банкет и пригласил на этот вечер партийных работников.
   Муж виновницы торжества не имел никакого отношения к искусству, но был рафинированным интеллигентом и на радостях произнёс тост:
   — Товарищи! Я хочу поднять тост за наше великолепное правительство и совершенно потрясающее ЦК!!!
   После войны по всему Берлину шла электричка. Помимо машиниста в ней находился кондуктор, в обязанности которого входило следить за посадкой. А после её окончания громко кричать: «Абфарун!» (поехали). После чего электричка двигалась дальше. Кондуктор картавил, и в его исполнении это слово звучало: «Абфар-р-рун». Этот немец был также наглым и вёл себя вызывающе. Он нарочито медленно выходил из вагона, мы долго стояли, пока он беспричинно тянул время, наслаждаясь своей маленькой властью, так как от него зависело отправление электрички. Его ненавидели не только русские, американцы, англичане и французы, но и сами немцы.
   Как-то я спешил на свидание, но как назло наш кондуктор был наглее обычного. На остановках он закуривал, всячески тянул время, вступал в беседы с какими-то людьми… На одной из станций был маленький базар, и картавый немец туда отправился.
   Это положило предел моему терпению. Я вышел на перрон и, копируя его, крикнул «Абфар-р-рун!», и мы уехали, оставив его на базаре. Весь вагон мне аплодировал.
   На каждой станции под дикий хохот пассажиров я кричал: «Абфар-р-рун!» — и мы ехали дальше. Однако, когда я хотел выйти на своей остановке, мне не дали, понимая, что без меня поезд не тронется. Я был вынужден командовать отправление до конечной станции. На конечной станции я в последний раз крикнул «Абфар-р-рун!» и, оставив машиниста в полном недоумении, выскочил из метро и сел на такси. Эта шутка-месть стоила мне 250 марок и опоздание. Но я никогда об этом не сожалел.
   Находясь с концертами на Камчатке, я прочитал афишу о предстоящих гастролях Латвийского эстрадного оркестра. Кассы предварительной продажи были открыты уже десять дней, но ни одного билета не было продано. Я поинтересовался у директора филармонии Маграчева, как он намеревается выйти из положения.
   — Читайте завтра в местной газете мою рецензию. Ручаюсь, завтра же все билеты будут проданы.
   На следующий день я покупаю газету и читаю:
   «К нам едет на гастроли Латвийский эстрадный оркестр. К сожалению, то, что я увидел, не доставило мне удовольствия. Я ожидал встречи с народными песнями, ожидал услышать латвийскую национальную музыку. Что же я увидел и услышал? Сплошь так называемые „шлягеры“ американских, французских и прочих западных композиторов, обнажённые до неприличия солистки виляют бёдрами, подражая худшим образцам буржуазного, с позволения сказать, искусства. Такое впечатление, что сидишь не на концерте, а попал на сеанс стриптиза в какое-то французское кафешантан. Где же подлинно национальное искусство? Разве этого ждут от них труженики Камчатки?! Директор камчатской филармонии Маграчев».
   Очередь в кассы выстроилась, как в Мавзолей. Билеты на все концерты были распроданы мгновенно. Из любопытства я тоже пошёл посмотреть латвийцев. Это был кошмар. Одни народные песни и музыка, унылые певицы в семи юбках до полу… Смеясь, я спросил Маграчева, не будет ли у него неприятностей за обман.
   — Почему? — искренне удивился тот. — Они прислушались и перестроились.
   После ночной репетиции в Лужниках, где ставилось ёлочное представление, милиционер из уважения к режиссёру спектакля Лехциеву предложил подвести его на мотоцикле с коляской. Навстречу ехала милицейская машина с капитаном милиции. Милиционер обратился к режиссёру:
   — Товарищ Лехциев, я не имею права возить посторонних людей. Пожалуйста, притворитесь пьяным, иначе у меня будут неприятности.
   Лехциев был всеми уважаемым человеком, в рот не брал спиртного. Но чтобы не подводить милиционера, подчинился.
   Капитан вышел из машины и спросил:
   — Кто в коляске и куда везёшь?
   — Пьяного везу в вытрезвитель. Капитан подошёл к коляске.
   — Половина шестого утра, где же ты, свинья, нажрался?
   — и ударил его кулаком по лицу. — Ну, да свинья грязи найдёт.
   — И снова врезал ему в глаз. — А ведь с виду приличный человек, — и новый удар. Милиционер:
   — Товарищ капитан, не надо его бить. Я же его везу в вытрезвитель.
   — Тебе что, жалко эту сволочь? Ты думаешь, он вспомнит, что с ним произошло? Я бы их всех, подонков, пьяниц вонючих, бил. — И начал бить его по лицу и по голове, понося последними словами.
   На следующий день Лехциев пришёл на репетицию разукрашенным, с огромными фингалами под глазами и рассказал нам, что произошло. Когда после репетиции мы шли пешком к метро, другой милиционер в знак большого уважения к режиссёру предложил ему свой мотоцикл…
   Как-то я выступал в городе Норильске, где 55 градусов ниже нуля с сильным ветром не считается плохой погодой. В большом красивом зале был аншлаг. Отвечая на вопросы, я заметил сильно выпившего человека, пытавшегося задать мне вопрос, но жена каждый раз силой усаживала его на место. Он сидел примерно ряду в тридцатом. Я обратился к нему сам:
   — Вы, кажется, хотите задать мне вопрос? Пожалуйста я вас слушаю. Он встал и громко на весь зал сказал:
   — Я хотел у вас спросить, какого хуя вы сюда приехали?
   — С творческими вечерами. — ответил я ему.
   — Большое вам спасибо, — ответил пьяный человек и удовлетворённый моим ответом, сел обратно в кресло.
   На «Мосфильме» уборщица жаловалась мне:
   — Убрала я им павильон и никак не могу получить деньги. Всё время говорят, что сегодня денег нет, потерпи до завтра. Завтра тоже не дают и говорят, потерпи. Всё время говорят, потерпи, потерпи. Это не «Мосфильм», а какой-то дом терпимости.
   В Москве на Самотёчной площади в общественном туалете я встретил уборщицу тётю Пашу, которая прежде работала около гостиницы «Метрополь».
   — Тётя Паша, а почему вы не работаете в туалете в центре, около гостиницы «Метрополь»?
   — Интриги, сыночек, интриги.
   В Москонцерте одно время было туго с деньгами, и артисты помногу месяцев были без зарплаты. Каждый день стояли большие очереди в кассу в надежде, что вдруг появятся деньги. Кассир Алексей Алексеевич появлялся и произносил всегда одну и ту же фразу:
   — И не заикайтесь, денег нет. Эта фраза больше всего возмущала заик. Когда артисты эстрады, возмущаясь всем, доходили до
   кондиции, я громко произносил:
   — Товарищи, не волнуйтесь, снимите деньги со своих книжек. Не все улыбались.

Глава III
«Я ШУЧУ, Я НЕ МОГУ ИНАЧЕ»

   Мы смеёмся, чтоб не сойти с ума.
Чарли Чаплин

   Команда: «Тишина в студии! Мотор!»
   Звукооператор: «Есть мотор!»
   Режиссёр: «Восточный танец с песней. Дубль один. Начали».
   И я исполнил шуточный номер в кинофильме «Неисправимый лгун».
   По окончании съёмки режиссёр Азаров меня похвалил, сказав, что все три снятых дубля хорошие. Но я был собою недоволен. Технически я сделал все нормально, но не хватало озорства.
   Я в тот вечер был не готов. Как я ни боролся со своим состоянием, ничего не получалось. У меня в кармане лежала повестка:
   «Гражданин Сичкин, Вам необходимо явиться 12 декабря 1973 года в Тамбовскую областную прокуратуру к старшему следователю Терещенко для дачи показаний».
   11 декабря 1973 года после съёмки я уехал в Тамбов. Съёмки моих следующих эпизодов назначили на 13 декабря в расчёте, что 12-го меня допросят и в тот же день вечерним поездом я вернусь.
   В 9 часов утра я вошёл в тамбовскую прокуратуру, где меня уже ждал следователь Терещенко. Я был спокоен, совесть моя чиста. Ничего со мной не могло случиться. А те времена, когда уничтожали сотни тысяч невинных людей, давно прошли. Так я думал. И был в этом уверен.
   Но почему же тогда у меня так гадко на душе, что это даже мешало мне на съёмочной площадке? По своей натуре я не из боязливых. Единственное, что вызывает у меня чувство омерзения и боязни, — крысы. Я знаю, что крыса меня боится, знаю, что если я её ударю, ей будет очень больно. Тем не менее, при виде её меня бросает в дрожь, все тело покрывается мурашками.
   Если представить себе огромную, рыжую, плешивую, с острыми зубками, с тупыми садистскими глазками крысу, это будет портрет старшего следователя по особо важным де лам Терещенко Ивана Игнатьевича. Во всяком случае, такое чувство он у меня вызывал и до сих пор вызывает. Я не спорю, это чувство субъективное.
   Все вопросы Терещенко не имели никакого отношения к делу. Был ли я на фронте, сколько у меня правительственных наград и какая у меня семья? Он прекрасно знал, что я был четыре года на фронте, имею восемь правительственных наград, жену и сына.
   Он ушёл, оставив меня в кабинете с одной старушкой. Впоследствии оказалось, что она Беренс, ревизор Министерства культуры РСФСР и профессиональная сволочь, посвятившая свою жизнь делу уничтожения работников культуры. Она мне сказала:
   — Я ведь спектакли и фильмы не смотрю как художественную ценность. Я выискиваю финансовые злоупотребления, чтобы потом передать дело в суд. Я много посадила художников.
   Минут через двадцать в кабинет вошёл прокурор с игривой фамилией Солопов. Он вежливо со мной поздоровался и вышел. Зашёл ещё один человек, странно и с любопытством на меня посмотрел и тоже удалился. Позднее я узнал, что это был работник тамбовской областной газеты Веденкин. Его пытались заставить написать в газету фельетон о нашем деле, чтобы помочь следствию. Когда он отказался лгать, его сына посадили в тюрьму по сфабрикован ному обвинению в изнасиловании. Позже обвинение было снято: женщина, которая по просьбе прокурора оговорила парня, призналась во лжи.
   Затем следователь Шичанин — тихий, спокойный дегенерат — попросил меня написать автобиографию. Казалось, тамбовская областная прокуратура собирается ходатайствовать перед Министерством культуры СССР о присвоении мне почётного звания. Заместитель тамбовской областной прокуратуры Мусатов задушевно говорил со мною о кинематографе.
   Выяснилось, что он и вся его семья являются моими поклонниками. Появился Терещенко, посмотрел на часы — было ровно двенадцать часов — и сказал, что я свободен до четырёх часов дня. Потом я понадоблюсь ещё максимум на часок и могу уезжать в Москву на съёмку. Насчёт билета могу не волноваться — он уже заказан.
   Я вышел из прокуратуры и пошёл в филармонию. Администратор Житенкова спросила, не думаю ли я, что меня могут посадить? Я не понял, как могла зародиться такая мысль.
   Я ушёл бродить по городу и убивать время. Есть не хотелось, а пить нельзя. Настроение было жуткое, город мне показался грязным, серым, уродливым и неуютным. Я невольно вспомнил мои первые гастроли в 1969 году, когда я приехал в Тамбов. На вокзале меня встречали жители города.
   Цветы, подарки, приставленные ко мне телохранители, банкеты, тысячи автографов… Конечно, красота города за висит не только от памятников архитектуры, но и от людей. Если тебя в Париже ограбят и поизмываются над тобой, Париж покажется тебе омерзительным.
   В четыре часа Терещенко предложил, повидать Смольного. И, не дожидаясь ответа, продолжал:
   — Сейчас я вам устрою с ним очную ставку. Меня привезли в КПЗ (камеру предварительного заключения). Терещенко передал начальнику
   КПЗ какую-то бумагу, а мне сказал спокойным голосом, что я арестован. За что меня сажают в тюрьму?! Мне никто и никогда не предъявлял никакого обвинения. Я по делу шёл как свидетель. Кто мог дать санкцию на мой арест?! Я хорошо знал, что это «дело», не без моей помощи, контролируется прокуратурами СССР и РСФСР. За ним следят в ЦК партии. Я был в шоковом состоянии и не мог вымолвить ни слова.
   Майор, начальник КПЗ громко скомандовал мне раздеться догола. Я автоматически разделся. Глядя на меня, майор спросил, нет ли на мне татуировок? Он же видел, что моё тело не испорчено никакими татуировками. И я ответил:
   — Вопрос очень сложный, и если можно, я на него отвечу завтра в письменной форме. Майор:
   — Есть у тебя особые приметы?
   — Есть! — ответил я.
   — Какие?
   — Обаяние. Майор:
   — Это не то, что нам нужно. Всю мою одежду прощупали, потом отдали мне, велев одеться. Солдат дал майору мою зубную щётку, зубную пасту и расчёску, найденные у меня во время обыска. Майор бросил все это в мусорный ящик со словами:
   — Это ему больше не понадобится… И мне:
   — Ну, что, попался, гусь? Все, артист, оттанцевался! Реплика вызвала смешок у солдата и у Терещенко. Было ясно, что этот тупой подонок изощрялся в хамстве, чтобы доставить удовольствие своему другу Терещенко. Начальник КПЗ не унимался:
   — Как ты там в кино пел: «…я не плачу, я никогда не плачу…»? Это ты, артист, там, в кино, не плакал, а тут в тюрьме заплачешь…
   Окончание монолога начальника КПЗ шло под хохот всех присутствующих.
   Меня втолкнули в так называемую «камеру». Это была не камера, а ящик — метр в длину и полметра в ширину. Этот гроб не отапливался и не имел света. Лежать в этом гробу нельзя было по причине малых размеров. Но, как выяснилось, и сидеть в нём тоже нельзя было, так как «нары» были обиты железными полосками. Большее время дня и ночи приходилось стоять, упираясь ногами в парашу. Полное впечатление, что тебя замуровали. Если учесть, что я страдаю клаустрофобией — боязнью закрытого пространства, можно представить, что я чувствовал себя намного хуже, чем дома.
   В КПЗ по советским законам заключённого могут держать не больше семи суток. Но кто там обращает внимание на закон. Прокуратура при желании, а желание у неё всегда есть, может тебя продержать хоть два месяца. В КПЗ, так называемую, горячую пищу (тёплые помои) дают один раз в сутки. Чем дольше сидит подследственный в камере предварительного заключения, тем больше он теряет физических сил, тем быстрее его можно морально сломить.
   Как я уже говорил, в моей камере света не было. Когда часовой открывал мою дверь, он перекрывал свет в коридоре и меня не видел. Я всегда стоял вплотную к дверям и из камеры не выходил, а выпадал прямо на часового, и оба мы оказывались на полу. Я, как юморист, естественно, сверху. Каждый день часовые менялись. Они хорошо знали мою камеру, но забывали, кто в ней сидит, вернее, стоит. Каждый день я проделывал эту процедуру.
   Или часовым надоело валяться подо мной, или по другой причине, но меня перевели в Тамбовскую тюрьму. Поместили в огромную камеру без окон, не дав даже матраса. О сне и речи быть не могло. Но по сравнению с КПЗ эта одиночная огромная камера показалась мне курортом. Только вот в зимний сезон от дикого холода приходилось спасаться цыганским танцем. В дальнейшем это натолкнуло меня на мысль, и я сделал пародийный номер «Возникновение танцев». В этом номере я доказываю, что цыганская пляска возникла из-за холода.
   Я не сомневался, что меня вот-вот отпустят на волю. Ночью меня взяли из камеры и повели. «Все, — подумал я, — сейчас отпустят».
   Привели снимать отпечатки пальцев. Отвели назад в камеру. Я опять пошёл плясать цыганочку, спасаясь от холода. Часа через полтора меня опять увели из камеры. «Ну, — думаю, — сейчас точно отпустят, куда меня ночью ещё могут тащить?»
   Привели меня к фотографу. Опять разочарование. Я понимал, что эти ублюдки не хотели давать мне спать — своего рода мелкая пытка. Однако эти тупоголовые не понимали, что в такой камере, куда они меня поместили, спать невозможно. Фотографировали меня долго. В профиль, ан фас. Я представил себе, что я на «Мосфильме» в фотоателье (когда пробуют артиста на роль, он должен пройти фото — и кинопробу). На фотопробе артист должен выразить характер в зависимости от роли. Я начал фантазировать, будто я на фотопробе. В профиль играл Отелло, анфас изображал богатого и счастливого человека. И так как меня снимали долго, то я изобразил на фото всю гамму человеческих чувств. Я видел фото — счастья не получилось.
   Опять камера, опять цыганская пляска, и опять меня куда-то тащат. Завели в кабинет к майору Лерману. Ну, приободрился я. Всё в порядке. Лерман — майор, еврей, этот точно отпустит меня сейчас на свободу. Иначе чего бы меня вызывать в пять утра? Настроение у меня стало получше.
   Майор Лерман, действительно, по национальности еврей, начал нудно загробным голосом:
   — Гражданин Сичкин, вас привлекают к уголовной ответственности по статье девяносто три «прим» — хищение в особо крупных размерах. Эта статья предусматривает уголовное наказание от восьми лет до расстрела. Но, учитывая ваше чистосердечное раскаяние и признание своей виновности, суд может облегчить наказание и дать ниже низшего, то есть шесть лет тюрьмы.
   — Почему я должен признавать свою вину, если я невиновен?
   — Все говорят, что они не виновны, — ответил майор.
   — Я скоро выйду, а те, кто меня посадил, будут наказаны.
   — Я уже двадцать пять лет, работаю в тюрьме, — ответил майор, — и отсюда ещё никто не вышел. Сюда ворота широкие, а отсюда узкие.
   Эту крылатую фразу я потом слышал много раз от тюремного персонала. Посмотрел я на этого майора Лермана, подумал, не выдержал и сказал:
   — Когда Моисея спросили, зачем он, когда выводил евреев из Египта, шёл с ними через пустыню, Моисей ответил: «Мне с этими евреями было стыдно ходить по центральным улицам…»
   Я опять пошёл в свою камеру. Утром меня отвели в другую. В ней один сидел на кровати, а двое, ритмично и синхронно поворачиваясь, ходили по камере больше часа, не реагируя на моё появление. Глаза их ничего не выражали. Я подумал, что они сумасшедшие.
   Потом я сам неоднократно повторял эту ходьбу по камере, чтобы на какое-то время притупить невыносимую боль. Все подследственные без конца ходят по камере взад и вперёд. Есть даже такая шутка:
   — Когда вы ходите и думаете, что не сидите, вы глубоко ошибаетесь. По окончании ходьбы эти двое со мною мило поздоровались, начались расспросы. Они были ворами-рецидивистами, просидевшими в лагерях и тюрьмах по девятнадцать лет, несмотря на их молодость. Третий был не понятен для меня. Шустрый, румяный, откормленный блондин без грусти в глазах.
   Камера была светлой, тёплой и уютной. Кровати — с матрасами, с белоснежными наволочками на подушках. Прекрасно!
   На следующее утро, часовой вызвал всех на прогулку. Обычно в тюрьмах с нетерпением ждут прогулки. Но рецидивисты отказались. Пошли румяный блондин и я.
   Я очень обрадовался возможности увидеть небо над головой и подышать свежим воздухом. Каково же было моё удивление, когда нас завели в клетку, по размерам годную для одного тигра. Клетка была с высокими каменными стенами, а наверху — сплошная густая решётка, небо смотре лось в клеточку. Часовой с автоматом украшал пейзаж.
   Румяный блондин сообщил, за что он попал в тюрьму, и сказал, что днями выйдет на свободу. Так что у меня есть возможность передать письмо на волю. Шмона бояться нечего, часовые его друзья.
   Я согласился, но попросил ещё связаться с сотрудником прокуратуры СССР Гусевым и объяснить ему, что невиновен. С каждой минутой мой сосед делался все грустней и печальней.
   Потом и совсем остыл ко мне. Нетрудно было дога даться, что он работает в тюрьме наседкой. Такие, как он, выпытывают у подследственных все нюансы дела и докладывают начальству, тем самым облегчая работу следователя. Новичок, который первый раз попал в тюрьму, охотно рассказывает о своём преступлении в расчёте, что опытные люди помогут советом. Наседкам за их работу уменьшают срок наказания, примерно день за два. Однако, если в камере их разоблачат, то это может оказаться их последним днём.
   Мне и в самом деле нечего было рассказывать. Но даже мне, неопытному человеку, разоблачить этого подонка с румяной мордой ничего не стоило.
   Нас всех четверых повели в баню. Когда мы разделись догола, то обнаружилось, что у одного рецидивиста было нормальное количество татуировок — штук сто, а у другого — ни одного свободного места на теле. Он напоминал передвижную художественную галерею. Живопись была эклектичной. Наряду с Лениным и Сталиным, которые расположились у него на груди, были выколоты голая русалка, какие-то якоря, корабли, розы, проткнутые финкой, надписи типа «Бог — не фраер», тёплые слова в адрес матери. На одной ягодице вытатуирована голая женщина, на другой голый мужчина. Когда он двигался, они занимались любовью.
   Мне было не до мытья. Я старался охватить все, но глаза разбегались по всем полотнам и путалось в голове. Даже часовые, которых ничем уже нельзя удивить, были поражены.
   Недолго моё «счастье» длилось. Как только наседка сообщил начальству, что я ничего не говорю и ничего не пишу, меня тут же перевели в другую камеру. Она была маленькой — метров тринадцать. Но сидело там шестнадцать человек. Не только дышать, но и продохнуть было не возможно.
   Небольшое окно с решётками, за решёткой — жалюзи — железный козырёк. Сделано это, надо думать, для того, что бы человек не увидел, что творится за решёткой, и чтобы кислород не попал в камеру. Все поголовно курят махорку, не выпуская закрутку изо рта. Почти у всех в камере были сапоги с портянками. Если учесть, что в камере же находится туалет, и всегда на нём кто-то сидит орлом, то не дай Бог столкнуться с этим запахом.
   Камера была очень сырой, тёмной и в ней было много мух. Я никак не мог понять, как мухи могут жить в таких условиях?!
   Целыми днями я курил и ничего не ел. Настроение было непередаваемое. Жил только надеждой на друзей, которые, узнав, что меня посадили и будучи уверены в моей невиновности, начнут бить во все колокола, после чего меня, естественно, освободят. «Друзья влиятельные, знают подробности дела, и вопрос моего освобождения, — думал я, — решится в считанные дни».