Название этого симпозиума я не придумал. Я его списал с командировочного удостоверения одного из провинциальных Лениных.
   Централизованный надзор за «Ильичами» — это жизненная необходимость. Ведь актёры — народ ненадёжный. От них можно ожидать чего угодно. Так, в городе Николаеве артист местного драмтеатра Кушаков, изображавший Ленина на стадионном празднике, как говорится, выпил лишнего и с фанерного броневика произносил нецензурные лозунги, а потом на повороте упал на гаревую дорожку и продолжал кричать лёжа. Народ вокруг смеялся сквозь слёзы, потому что просто смеяться было опасно.
   Замечено, что на всех пьедесталах великий вождь стоит в балетных позах. Ноги всегда в четвёртой или пятой позициях. Самая популярная поза — арабеск. Пристрастие Ленина к танцам выразилось и в его выдающейся работе «Шаг вперёд, два шага назад» в стиле танго.
   Попутно заметим, что Ильич всю свою жизнь мечтал написать работу, которая стала бы настольной книгой рабочих и крестьян. Ильич осуществил свою мечту. Это книга «Империализм и эмпириокритицизм».
   Ильич Второй (т. Брежнев) любил и ценил эту работу Ленина, но никогда не упоминал о ней в своих речах, поскольку никак не мог выговорить название.
   Сразу после революции Ильич питался скверно. Ленин начал прилично жить только при НЭПе. Ленин является выдающимся советским эмигрантом. Он эмигрировал ещё до начала советской власти. Он одобрял эмиграцию. Он ещё тогда говорил: «Верным путём идёте, товарищи!»
   Став в тамбовской тюрьме верным ленинцем, я принял решение пойти дорогой, указанной вождём. Так я оказался в Нью-Йорке.

ОЧНАЯ СТАВКА

   В основном все допросы велись рано утром или днём, но заканчивались они не позднее 6-7 часов вечера. Так требовал устав следственного изолятора.
   Однажды в 22.30, после отбоя меня повели на очную ставку со Смольным.
   В кабинете кроме Терещенко находился зам. областного прокурора Солопов. Оба сильно пьяные. Привели Смольного. Их лиц не видно, только одни воспалённые злые глаза с бегающими зрачками. Два пьяных Шерлока Холмса приступили к допросу. Попытаюсь его передать со стенографической точностью. Добавлю, мой подельник Эдуард
   Смольный был на пределе сил. Мне временами казалось, что он близок к сумасшествию. Солопов:
   — Эдик, давай сегодня поставим точки над «и». Смольный:
   — Если бы Ленин знал, что в семьдесят четвёртом году могут прийти два должностных лица в дымину пьяные, он перевернулся бы в гробу.
   Солопов:
   — Эдик, причём тут Ленин? Я хочу у тебя выяснить, ты похищал деньги у государства? Смольный:
   — Ну и тупой же ты, Зорге! Солопов:
   — Зачем переходишь на личности? Тебя спрашивают: похищал или не похищал? Ответь: да или нет? Смольный:
   — Кто вам дал право посадить двух патриотов нашей Родины и измываться над ними!! Солопов:
   — Смольный, зачем отвлекаться? Сейчас у вас очная ставка с Сичкиным. Давай её плодотворно проведём. Я:
   — Если бы знал Дзержинский о ваших проделках, вас бы, козлов, перевели из следственных органов в дворники. Кстати, никто так не может замести следы, как дворник.
   На меня никто не обращал внимания, мои остроты оставались незамеченными. Солопов (его, бедолагу, ещё больше развезло от разговора):
   — Эдик, мы пришли выяснить истину, мы же не шутим, мы серьёзные люди. Я:
   — Если говорить серьёзно, то это нечестно: быть на званом обеде, хорошенько выпить, идти к нам и не захватить пол-литра водки.
   Терещенко пригрозил мне карцером, чем вызвал взрыв возмущения Смольного:
   — Вот тебе, а не карцер! — взревел Эдуард, сделав жест, понятный на всех языках. — Попробуйте, я на суде все расскажу.
   Солопов:
   — Слушайте, прекратите этот дурацкий спор, давайте говорить по существу! Он задумался и закинул голову кверху. Смольный:
   — Не задумывайтесь, а то уснёте. Я:
   — Гражданин Солопов, можно мне получить мой паспорт обратно? Солопов:
   — Вы что, пьяный? Я:
   — Клянусь, нет. Мне позарез нужен паспорт. Солопов:
   — Зачем? Я:
   — Хочу усыновить Терещенко Ивана Игнатьевича, а без паспорта это сделать невозможно. Первый раз за всю очную ставку Смольный рассмеялся. Терещенко:
   — Отец мне нашёлся! На этом наша очная ставка кончилась. Смольный ушёл в камеру, исходя пеной от злости, я ушёл в хорошем расположении духа.

КАМЕРНЫЕ ШУТКИ

   Юмор в тюрьме ценится превыше всего. Там весёлый человек — самый уважаемый. Нудных людей нигде не любят, но в тюрьме нудный человек хуже атомной бомбы. Самые весёлые люди — это хулиганы. Самые скучные — взяточники и расхитители народного добра. Воры-рецидивисты — нервные и чаще всего шизофреники. Я не сидел с валютчиками, но думаю, что это тоже не подарок.
   В советских тюрьмах выдают единственную газету — «Правду», чтобы сидящие знали, что творится на полях Таджикистана, и как с каждым годом преображается город Сыктывкар. В отличие от нас, заключённым разрешены книги для чтения, но, разумеется, только патриотические, типа «Подвиг разведчика», «Сталь и шлак», «Алитет уходит в горы». Уголовники давным-давно вырвали во всех этих книгах последние страницы, и не из хулиганских побуждений, а просто, чтобы их коллеги по несчастью не узнали, чем заканчивается это говно.
   В камере непременно есть домино. В него играют на приседания, на кукареканье и на собачий лай. Весь день в камере кукарекают и лают. Из домино придумали ряд игр, например, покер. Главная игра — это раскладывание пасьянса из домино, гадание на свою судьбу. «Дубль шесть» — это зона, «дубль пять» — тюрьма, «дубль четыре» — это, так называемая, «химия», когда людей посылают на стройки народно го хозяйства. И эта работа засчитывается за отбытие срока. «Пусто-пусто» — свобода, «один-один» — дорога и т.д. Если все костяшки сошлись, то это свобода, а если не сошлись, то результат зависит от того, какой камень остался. Гадают и верят все. Занимают очередь на гадание. Даже люди, сидящие по 102-й статье — убийцы, тоже гадают, и, когда все костяшки укладываются, радуются, как дети. На что такое рассчитывают, трудно сказать.
   Заключённым разрешено иметь бумагу и спички. Это приводит к тому, что все друг друга поджигают. Увлёкся человек пасьянсом, а ему в это время подложили бумагу под зад и подожгли. Спать тоже надо бдительно. Тут для поджога очень удобно. Вставляют спящему бумагу между пальцами ног и поджигают. Эта шутка называется «велосипед». Когда огонь постепенно доходит до пальцев, сонный человек начинает работать ногами так, он будто едет на велосипеде. Смешно смотреть, но велосипедисту не до смеха. В камере никто никого никогда не выдаст, и нужно по глазам догадаться, какая сволочь над тобой подшутила.
   Все курят махорку, но никто свой окурок не бросит в унитаз, а сложит его между пальцами и выстрелит в сторону унитаза. Над головой всё время летают горящие окурки, и надо быть очень ловким, чтобы уклоняться от них. Этот фейерверк длится круглосуточно.
   Со мной в камере за убийство сидел парень. Суд приговорил его к смертной казни. После суда его почему-то отвели не в камеру для смертников, а обратно к нам. Это противоречит закону, но кто на этот закон обращает внимание. Приговор суда парня не огорчил, по-моему, даже развеселил. Он пришёл весёлым и готов был к разным шуткам. Его коронным розыгрышем была игра с железной кружкой. Он поджигал бумагу и очень долго коптил кружку. Когда в камеру приводили новичка, он говорил ему:
   — Давай погадаем на твою судьбу. Давал ему кружку, а себе брал чистую и просил новичка делать всё, что он будет делать. Он рукой водил по кружке, потом по лбу, по кружке — потом по щекам, по шее и т.д. Делал он это как настоящий маг, вся камера хохотала в подушку. Новичок к концу сеанса был весь в саже. Ничего не подозревая, ложился в саже спать. Окончание представления ожидало нас утром на поверке. Заключённые, выстроенные на перекличку, покатывались со смеху. Даже корпусной, видя этого новичка-негра, не мог сдержать смех. Сам же герой не мог понять причины общего веселья. Одна из жестоких камерных забав — так называемый «самосвал».
   Над лицом спящего человека привязывается кружка с ледяной водой. Потом над ним поджигают верёвку, так что на лицо спящего падает пепел. Человек какое-то время рукой отмахивается, пока на лицо не попадает кусок обгоревшей верёвки. В этот момент жертва, как правило, вскакивает, и кружка с ледяной водой опрокидывается ему на лицо. Кружка обычно летит кому-то в голову. В такую минуту зрители норовят спрятать голову под подушку.
   Потерпевший стоит опалённый, мокрый, с глазами, налитыми кровью от злости. Он хочет отгадать, кто это подшутил, но вся камера хохочет до колик, все плачут от смеха.
   Утренняя поверка. Заключённые выстраиваются в одну шеренгу. Дежурный рапортует:
   — В камере номер… тридцать человек. Докладывает дежурный…
   — Вопросы есть? Заявления есть? Дежурный отвечает. Когда я дежурил, неизменно добавлял:
   — Вопросов нет, все счастливы. И корпусной всегда с улыбкой покидал камеру.
   В тюрьме ботинки называются «коцы», часовой — это «дубак», бригадир у малолеток — «бугор», а кнопка, которая при нажиме даёт знать часовому, что его вызывают, называется «клоп». Каждые три-четыре дня нам, подследственным, давали безопасную бритву, чтобы мы побрились. Я нажимал на клопа, в коридоре зажигалась лампочка, дубак открывал кормушку и спрашивал, что мне нужно.
   — Я тебя очень прошу, дай мне опасную бритву, она мне вот так нужна, — и проводил пальцем вокруг горла.
   Если дубак попадался с чувством юмора, он улыбался, а если нет, тупо отвечал:
   — Не положено!
   Но все равно шутка не пропадала, так как в камере она у всех вызывала улыбку. Помню, 1 января 1974 года корпусной зашёл в нашу камеру и поздравил всех с Новым годом. Я возмутился:
   — А за что нам ещё один год?
   Меня в камерах уважали, и каждое моё слово принималось на веру. Я перед сокамерниками выступал в разных лицах: и судьёй, и прокурором, и защитником. Дела всех подследственных знал досконально. В зависимости от личности строился суд. Я не люблю хулиганов, и от имени прокурора доставлял им много неприятностей. Но они успокаивались на речи адвоката. «Суд», как правило, выносил мягкий приговор. Я умышленно от имени судьи задавал им провокационные вопросы. Они волновались, не знали, как отвечать, и с нетерпением ждали речи адвоката.
   Если прокурор у меня был рассудительным, но всегда жестоким, то в речь адвоката я вкладывал все своё красноречие, весь свой темперамент, уничтожал следователя, прокурора. Иногда приятному парню с тяжким преступлением от имени суда давал условное наказание. Мои зрители были в восторге, и все просили, чтобы я их судил. Это не только их отвлекало, но и приносило большую пользу. Я показывал, какие ошибки у них были в ответах. Это было прекрасной репетицией перед судом. На суде вопросы часто совпадали, и они знали, как на них отвечать.
   Когда мне пришлось сидеть с малолетками, я продолжал разыгрывать суды, чем приводил их в дикий восторг. Дело в том, что малолетки часто разговаривают во сне, подробно сообщая детали своих преступлений. Я ночью плохо спал, все слышал и запоминал. Мои познания поражали их.
   Новички в камерах — большое удовольствие для всех сидящих. Я всегда был мастером розыгрыша. На мои розыгрыши попадались опытные, бывалые люди. Я спрашивал новичка, сидел ли он в КПЗ. Если следовал положительный ответ, я задавал второй вопрос. Интересовался, получил ли он там положенные двести граммов водки и атласные игральные карты. Новичок, естественно, говорил, что не получил. Тогда вся камера начинала возмущаться советскими порядками.
   — Наглецы, пользуются неопытностью человека и обманывают его. Садись и пиши заявление на имя начальника тюрьмы, — учили новичка.
   Через минуту я диктовал: «Гражданину начальнику Тамбовской тюрьмы от такого-то. Находясь в КПЗ, я не получил положенные мне двести граммов водки и игральные атласные карты. Прошу распорядиться о выдаче мне водки и карт. Водку прошу не менять на вино».
   Утром на поверке наша жертва вручала заявление корпусному, а тот относил его начальнику тюрьмы.
   После обеда всегда приходил по такому случаю начальник — человек угрюмый, без юмора. Происходил примерно такой разговор:
   — Кто писал заявление?
   — Я.
   — Так ты в камере предварительного заключения не получил водки и карт?
   — Ни грамма не дали, — отвечал новичок.
   — Карты тебе нужны атласные?
   — Атласные, как положено по уставу.
   — А простые не хочешь?
   — Нет. Если по уставу положены атласные, так пусть будут атласные.
   — А водку ты не хочешь поменять на вино?
   — Не хочу.
   — Кто тебе это сказал, и кто тебе помог составить заявление? Идиот, я тебе такую водку и карты дам, что ты у меня всю жизнь помнить будешь!
   И уходил.
   Все заключённые веселились минимум тридцать минут, а я всё время повторял: «какие грубые люди, и как нахально нас обирают».
   В камере круглосуточно горит свет, и если случайно погаснет свет в тюрьме на одну минуту, это ЧП. Когда в тюрьме дают в девять тридцать вечера отбой, все должны находиться в постели. После отбоя я сказал новичку, чтобы он попросил дубака погасить свет, так как мы собираемся спать.
   Новичок:
   — Дубак, погаси свет, мы спать собираемся. Дубак на его слова даже не отреагировал. Я опять напомнил новичку насчёт света. Новичок нажал клопа. Часовой открыл кормушку и спрашивает новичка:
   — Чего тебе?
   — Мы хотим спать, погаси свет. Часовой обычно сыплет ругательствами.
   — Как можно спать при свете! — возмущается новичок при полном одобрении в камере со стороны заключённых. Часовой со злостью закрыл кормушку. Я советую новичку вызвать корпусного и жаловаться ему. Он тут же следует моей рекомендации. После препирательства с дубаком появляется корпусной, и следует вторая серия:
   — Как же здесь уснёшь, когда свет горит? — жалуется он на часового. — Просишь, погаси свет, так он не понимает, да ещё матюгается.
   Я вступаю в разговор:
   — Гражданин начальник, это не только его просьба, это вся камера просит погасить свет. Это нам будет хорошо и для государства экономия.
   Корпусной, еле сдерживая смех, отвечает:
   — Вы сегодняшнюю ночь поспите при свете, а завтра мы этот вопрос уладим.
   Раз в неделю нас ведут в баню.
   Баня — это понятие чисто символическое, так как ты не успеваешь намочить тело и тебя тут же выгоняют.
   Перед баней говорят новичку, чтобы он взял все кружки, мы там в бане их попарим. Новичок складывает кружки в одеяло и выходит строиться, кружки в одеяле звенят, тарахтят,
   Часовой интересуется, что там у новичка. Новичок отвечает:
   — Кружки. Часовой:
   — На какой… Новичок:
   — Попарить в бане. Далее разговор зависит от характера и настроения часового. Как правило, он приносит всем несколько весёлых минут.
   Прогулочные боксы только так называются, на самом деле там не только гулять, но даже стоять негде, это — клетки для одного нормального зверя. Перед прогулкой я говорю новичку:
   — Захвати три-четыре матраса, после того, как по играем в волейбол, в теннис, поплаваем в бассейне, мы полежим часок на солнце.
   Новичок выходит на построение с четырьмя матрасами. Часовой:
   — Что с тобой?
   — Ничего со мной, это матрасы, — говорит новичок. Часовой (без юмора):
   — На хуй они тебе сдались?
   — После волейбола, тенниса и плавания мы на них часочек полежим на солнце.
   На всю прогулку отпускают тридцать минут, для малолеток — сорок пять. Как-то я вышел на прогулку с отвратительным настроением. Погода мерзкая, на прогулке никто не переговаривается — тишина, какая редко бывает на прогулках. Вдруг неожиданно один начал петь «Интернационал»: «Вставай, проклятьем заклеймённый, весь мир голодных и рабов». И все одиннадцать прогулочных боксов громко за пели: «Это есть нас последний и решительный бой», они меня развеселили на весь день. Я и сейчас не без смеха это вспоминаю.
   Я сообщил новичку, что каждую неделю один из сидящих в камере может пойти за овощами и фруктами, но по тюремному уставу может отсутствовать не более четырёх часов. Если кто-то опоздает, то камеру оставляют на всю неделю без овощей и фруктов. Мы все были уже много раз на базаре. В связи с этим предлагаю на сей раз пойти ему.
   — Базар у тебя займёт по времени часа полтора, — объясняю я, — остальное время ты можешь побыть дома. Но не опоздай обратно в тюрьму. Подведёшь всех нас.
   У новичка загораются глаза, он клянётся, что будет вовремя, и мы начинаем записывать, что нужно купить на базаре: яблоки, бананы, помидоры, огурцы и т.д. Новичок обязательно включает какой-нибудь продукт вроде шпрот, мяса или колбасы. Но я его уверяю, что этого покупать не надо, так как всех здесь кормят на убой, дальше всё идёт по апробированному сценарию. Мы объясняем ему, что следует вызвать корпусного и сообщить ему, что камера решила его послать на базар, и чтобы корпусной дал на эти продукты деньги. Ещё советую с корпусным говорить громко, так как он глуховат.
   Приходит корпусной, и новичок кричит:
   — Гражданин начальник, я сейчас иду на базар за овощами и фруктами, мне нужны деньги.
   — Чего ты орёшь?! — говорит корпусной и смотрит на него, как на сумасшедшего. — Какие деньги, какой базар?
   Новичок:
   — Я пойду на ближний, вы не волнуйтесь. Я уложусь в четыре часа, не опоздаю. Корпусной ему говорит, что он сумасшедший, и что таких надо сажать не в тюрьму, а в сумасшедший дом.
   Я отвечаю корпусному, что у нас действительно кончились овощи и фрукты, а без них сидеть в тюрьме очень тоскливо.
   Он, наконец, начинает понимать, улыбается и говорит:
   — Никуда не надо ходить, вы все получите в тюрьме. Надо дождаться обеда, а если вам не дадут положенного, тогда пишите заявление на имя прокурора по надзору.
   Я успокаиваю новичка:
   — Корпусной врать не будет, если он сказал, то мы все получим.
   В камеру вошёл малолетка ростом чуть выше Эйфелевой башни, в сверхтяжёлом весе, а морда, как загримированный унитаз. На традиционный вопрос: «За что посадили?» — он сказал: «Ни за что», — сплюнул и академический час матюгался. Потом этот питекантроп увидел меня, узнал, лицо его расплылось в улыбке:
   — Буба, блядь, ты меня помнишь? Вспомни, блядь, где мы, блядь, встречались? Встретиться с ним я мог только в джунглях, но я там давно не был. Не дожидаясь ответа, он продолжал:
   — Когда я, блядь, был пионером, я тебе, блядь, цветы подносил на спектакле, блядь. Слово «блядь» я опустил минимум четыре раза. Это мой подарок читателю. Этот пионер, который уже походил на старого большевика, свою историю живописал языком, далёким от языка и лексики И. С. Тургенева. Короче говоря, ни одного живого слова, и только по оттенкам мата можно было различить положительного или отрицательного персонажа. Его оригинальная речь не ложится на бумагу, и я вынужден сделать вольный перевод — это мой второй подарок читателю. В моей книге у ряда персонажей встречаются нецензурные слова. Но изъять их нельзя, потому что вместе с ними изымался бы юмор. Если говорят, что из песни слова не выкинешь, то из юмора тем более, а я к юмору отношусь очень серьёзно. Так вот, стоит снежный человек на улице с палкой. Мимо идёт человек в кроличьей шапке. Он за ним идёт, бьёт палкой по голове и забирает шапку. Часа через четыре его поймали, привели в милицию. Там с перебинтованной головой сидит его отец. Когда отец узнал, кто его ограбил, он хотел было взять назад своё заявление. Но начальник милиции закрыть дело отказался: «Это вы его прощаете — вы его отец. А ведь он мог моего отца ударить». Выслушав эту лирическую повесть, я понимающе покачал головой.
   — Скажи, ты был выпившим?
   — Да, был поддатым.
   — Это хорошо. Палка была железная?
   — Из самшитового дерева.
   — Отец тебе родной?
   — Родной, блядь. Я тоже сплюнул и начал возмущаться:
   — Да что они, офонарели?! За что сажать?! Стоит себе человек, причём выпивший, плохо соображает (он поддакнул), с палкой. Мимо идёт человек в шапке. Ну как его не ударить?!
   — В натуре.
   — Вот. И ведь ударил не железной палкой, а самшитовой (самшит по прочности не уступает железу), и кого — родного отца! Отец в порядке?
   — у него сотрясение мозга.
   — Ну и что! Ничего страшного. Потрясёт, потрясёт и опять бегать будет. Важно, что он тебе не чужой человек. Отец простил, шапка в доме, никто никому не должен, все в ажуре. Тут никакого криминала нет. Я уверен, что на суде перед тобой извинятся и выпустят.
   Динозавр был полностью согласен с моей железной логикой. Но у меня осталось ощущение, что он согласился бы выйти из тюрьмы и без их извинений.
   На суде мамонту дали год тюрьмы, хотя я не сомневался, что должны были дать минимум три. После отбоя он сел ко мне и спросил:
   — Буба, поможешь мне перейти границу, когда я выйду?
   — А ты куда хочешь?
   — Всё равно, лишь бы козлов и вонючих морд не видеть. Между прочим, с этим вопросом ко мне обращались многие малолетки. Они знали, что граница на замке, но были уверены, что у меня есть отмычка.
   Тюремный обед, разумеется, оптимизма не вселяет…
   Со мной в камере сидел один неприятный грязный болтливый тип лет сорока пяти. Камера его не любила. Он испытал все злые шутки с поджиганием.
   Попал он за решётку благодаря собственному идиотизму. Во время ссоры с женой она бросила в него кастрюлю со щами и не попала, а он утюгом и попал. Тюрьма ему, разумеется, не понравилась. В своих воспоминаниях о воле он всегда ел шпроты. Вероятно, это было для него высшим блаженством.
   Он объявил голодовку. Но когда часовой не смотрел в глазок, жрал все подряд. На голодовку, естественно, никто не обратил внимания. Тогда он разрезал себе бритвой живот. Мы подняли тревогу, и часовой вызвал «скорую помощь», хотя его состояние не вызывало опасений. Скорее, это была демонстрация. Приехал маленький врач-армянин и, по обыкновению, поинтересовался, по какой статье он сидит.
   — По пятьсот пятой, — ответил я.
   — Что это за статья? — поинтересовался врач.
   — Людоедство, — пояснил я.
   Врач отказался входить в камеру. Я как мог успокоил медика:
   — Не бойтесь, он сытый. Максимум, что он может сделать, — это укусить и все. Часовой говорит врачу:
   — Почему вы не делаете перевязку? Врач:
   — Я боюсь. Я шепнул врачу на ухо, чтобы он попросил корпусного надеть тому на лицо намордник. Был вызван корпусной. Когда врач попросил надеть на пострадавшего намордник, представитель тюремной администрации вытаращил глаза и ничего не мог понять. Врач пояснил:
   — Пострадавший сидит по статье «пятьсот пять» за людоедство. Я не хочу быть тоже пострадавшим. Камера умирала от хохота.
   — Какое людоедство? Такой статьи — пятьсот пять — нет, — взревел корпусной.
   — Но для подстраховки лучше надеть намордник, — сказал я. После моего вмешательства корпусному всё встало ясно. Он улыбнулся и пообещал врачу:
   — Заходи, не бойся, не укусит, я буду держать его за пасть.
   Когда сидишь в камере, то всё время думаешь, как бы выйти из неё, чтобы подышать свежим воздухом. Я часто ходил к врачам, в библиотеку, но лучше всего было попасть на приём к начальнику тюрьмы.
   Его кабинет был в другом здании, и нужно было долго идти по коридорам и потом ещё проходить двором. А в кабинете у начальника было большое открытое окно. И вот задача — придумывать разные поводы, чтобы попасть на приём к начальнику тюрьмы и подышать кислородом.
   В 1974 году вся страна клеймила позором чилийскую хунту и требовала, чтобы освободили Луиса Корвалана.
   Я написал заявление на имя главного редактора газеты «Правда» от заключённых камеры номер одиннадцать тамбовской тюрьмы.
   «Заявление. Мы, советские заключённые, клеймим позором чилийскую хунту и требуем освободить Генерального секретаря Коммунистической партии Чили товарища Луиса Корвалана. (Тридцать две подписи.)»
   Я записался на приём к начальнику. Меня к нему отвели. Я ему вручил наше заявление. Начальник прочёл моё заявление и посмотрел на меня:
   — Как это понять? — спросил он.
   — гражданин начальник, мы, заключённые одиннадцатой камеры тамбовской тюрьмы, являемся подследственными и ещё не осуждены. Мы имеем право, как все советские люди, выразить свой протест чилийской хунте и настаивать, чтобы освободили Луиса Корвалана.
   Когда я говорил, голос мой чуть дрожал от волнения и возмущения. Внутренне я хохотал. Начальник:
   — Гражданин Сичкин, я не могу отправить ваше письмо. Получается какой-то абсурд: вы сами сидите, но просите, чтобы выпустили его.
   — Мы — это другое дело. Мы защищены советскими за конами, а чилийская хунта — это фашистская хунта.
   — В камере сидит тридцать человек. Это же чёрт знает что могут подумать.
   — Это легко устранить. Я перепишу заявление от двух камер.
   — Все равно получается много людей в камере.
   — Я могу уменьшить количество подписей.
   — Гражданин Сичкин, я должен это согласовать с областным прокурором.
   — Но я вас очень прошу вызвать меня к себе и рассказать о разговоре. На следующий день меня повели к начальнику, который сообщил, что обычно прокурор никогда не ругается, но в этот раз по поводу моего заявления он минут пятнадцать матюгался.
   Я выдержал длинную паузу, чтобы подольше подышать кислородом, потом с тяжёлым вздохом сказал, что когда ребята в камере узнают, что наше заявление не послали, они очень расстроятся. Я действительно пересказал сокамерникам нашу беседу по поводу Корвалана.