Мозг работает, как сложный часовой механизм. Так он это себе представляет. Множество разных по размерам колесиков перемалывают мысли в слова и, в долголетнем вращении, определяют хорошие и дурные поступки людей. Сердце же — это маятник, он свисает со стержня, на котором укреплены стрелки, и отмеривает срок жизни: тик-так, тум-тум, там-там, еще часок — еще часок.
   Вот здесь-то, в этой механике, и кроется постоянный риск. В любую минуту одно из колесиков может утратить сцепление и пойдет вертеться вхолостую, выставив пустые зубцы. От этого перекосится и вся машина, управляющая мыслями и действиями человека. Потеряется речь, померкнет взгляд, а может, и рассудок помутится, а уж это — все равно что не говорить и не видеть. Или маятник. Вдруг расхлестнется в твоей груди, как лопнувшая пружина, и будет лежать на тюремной койке твой бездыханный труп, такой же скрюченный и жалкий, как трупик Непутевого.

 
   Декабрь, сочельник

 
   Тюрьма тюрьмой, а они решили отпраздновать рождественскую ночь. Бухгалтер, исполняющий обязанности каптенармуса, заранее отложил из посылок самые вкусные вещи для праздничного ужина. В центре стола, на котором они играют в домино, лежала на эмалированной миске колбаса, разрезанная на кружки и украшенная оливками.
   Капитан приготовил сюрприз. Изобретательность и упорство заключенного ловкость пальцев, приобретенная в ткачестве, помогли ему смастерить — украдкой от остальных обитателей камеры — небольшой перегонный куб. В банке из-под сухого молока с яркой этикеткой помещалась изогнутая спиралью тонкая трубка. К этой банке была прилажена другая, побольше размером, из-под керосина. Снаружи обе они соединялись жестяной трубкой. Свободный конец спирали служил отводом.
   Из перебродившего раствора папелона [12] и кусков картофеля получилось хорошее ли, плохое ли сусло. Накануне Капитан влил его через воронку в куб, поставил это двухэтажное чудовище на огонь за деревьями в патио и, присев на корточки, стал ждать, что получится. Получилось, конечно, не бог весть что. Не спирт, а какое-то аптечное пойло или снадобье знахарей, но все же пригодное, чтобы осветить искрой-глотком рождественскую ночь. Из соседнего барака доходили обрывки вильянсико [13] в исполнении музыкального ансамбля Матурина; ансамбль в полном составе, вместе с дирижером, инструментами и нотами, был доставлен в тюрьму прямо с концерта, когда провалилось восстание в Матурине, перевернувшее мимоходом и жизнь Парикмахера. Едва затихли звуки рождественского, музыкального подарка, запел Капитан. Он пел вполголоса, только для своих соседей по камере, старинный, еще колониальных времен, романс:

 
Святой Иосиф попросил
ночлега для Марии,
но отказали люди им,
богатые и злые.

 
   Странники нашли пристанище в хлеву — не оставаться же под открытым небом. Святой Иосиф выложил на дощатый стол вино и хлеб. Однако непорочная дева не стала ужинать. Она предпочла искать утешение в слезах, так облегчающих душу беременной женщины.

 
Святой Иосиф расстелил
холсты Александрии:
«Ляг, отдохни, жена моя,
достойная Мария».

 
   В полночь старый плотник, сморенный усталостью, поклевывал носом, а его супруга нежно и кротко улыбалась ему из ясель, устланных поверх соломы тонкими простынями.

 
Средь воссиявших покрывал,
под хоры литургии
святого сына родила
прекрасная Мария.

 
   Капитан оборвал песню, тяжело помолчали стал разливать свое пойло. Врач наотрез отказался, остальные четверо выпили — хоть бы что. Пары перебродившего сахара и прокисшей картошки ударили в голову. Парикмахер воспрянул духом и приготовился было угостить друзей скабрезным анекдотом, но в это время Бухгалтер попросил его рассказать об Онорио.
   — Да что я могу еще сказать? Вы и так о нем все знаете.
   — Нас интересует еще будущее, — заявил Журналист. — Судя по ветрам, которые сейчас дуют, «незыблемая» диктатура с минуты на минуту загремит в тартарары. И как только мы выйдем отсюда, мы займемся судьбой Онорио.
   Врач, Капитан и Бухгалтер выразили полное согласие со словами Журналиста: В душе каждый из них давно решил, что так будет. Молчаливое желание сообща помогать Онорио, возникшее во мраке застенка, сослужит добрую службу и им самим: не даст отдалиться друг от друга там, на воле. Им больно было думать, что они могут навсегда разойтись и забыть о мальчике, как только перед ними откроются двери тюрьмы,
   — На следующий же день я приду к тебе в гости, — пообещал Врач. — Хочу собственными глазами убедиться, что паренек действительно так умен и сообразителен, как ты о нем рассказываешь.
   — Надеюсь, ты не станешь наставлять семилетнего ребенка в марксистской философии, — ревниво заметил Капитан. — Впрочем, я сам приду на следующий же день.
   — Не превышайте своих полномочий, сеньоры! — возразил почти всерьез Журналист. — Кто вам дал право испытывать на Онорио, как на подопытном кролике, действенность политической и религиозной пропаганды? Наша роль заключается в том, чтобы любить его и помогать ему. Все!
   — Любить мы его и так любим всем сердцем, — растроганно проговорил Бухгалтер. — И помогать будем. Что только в наших силах, все сделаем. Кто в этом сомневается? Никто!
   — Пока Парикмахер не найдет работы, надо будет купить мальчику обувь и одежду, — заявил Капитан, поддавшись практическому чувству. — Матери, наверно, не легко прокормить и одеть ребенка без отцовской помощи.
   — И перевести его в хороший колледж, — добавил Врач. — Этим займусь я.
   — А я буду водить его по воскресеньям в кино, — предложил Журналист. — Обожаю ковбойские фильмы. Повеселимся с ним всласть!
   — А я научу его играть в мяч и плавать, — сказал Бухгалтер. — Надо, чтобы он вырос сильным человеком: в жизни частенько приходится пробивать себе дорогу кулаками.
   Парикмахер, подавленный, растерянный, неуклюже благодарил:
   — Спасибо вам, большое спасибо… Стоит ли так беспокоиться? Мне даже неловко, ей-богу! Простой мальчишка, бедняк… Читать-то едва выучился, ни сложения, ни вычитания не знает, может, еще не понравится, когда увидите… Хуже нет разочарования.
   — Ты в эти дела не суйся, — оборвал его Журналист. — Ты свое сделал — поставил нам парнишку, и сиди помалкивай.
   — Но как-никак я — его отец… — не совсем уверенно возразил Парикмахер.
   — Именно поэтому, — набросился на него Врач, — ты должен быть заинтересован, чтобы ребенок с раннего возраста умел разумно защищаться и продвигаться в жизни.
   — Я не возражаю, — покорно сдался Парикмахер. — Просто неловко, что вы так печетесь о моем сорванце.
   — Выпей картофельного виски, и пройдет твоя неловкость, — посоветовал Капитан.
   Выпили по последней — все, включая и Врача: перед любовью к Онорио не устояла даже его пуританская твердость. Спать легли после полуночи. От капитанской сивухи неприятно поташнивало.
   В честь рождения святого младенца Иисуса сигнал отбоя прозвучал много позже обычного — в двенадцать.

 
   Январь, пятница

 
   — Должно быть, что-то серьезное происходит в столице, а то и в других местах страны, — громко сказал Капитан.
   Ни разу еще не видели они здесь такой суматохи. Агенты и надзиратели бегали взад-вперед по галерее, приводили в готовность винтовки и автоматы. На лицах агентов отражалось то крайнее беспокойство, от которого — один шаг до паники. Безжалостные орудия издевательств и пыток, свирепые и властные наемные убийцы, они уже не могли прикрыться, словно щитом, убеждением в незыблемости диктаторского режима, во имя которого они мучили и забивали до смерти. Судя по их тревожно бегающим глазам, они это хорошо понимали.
   Из соседнего барака грифельные доски сообщили вчера, что, по тайным сведениям, на рассвете Нового года подняли мятеж военные летчики. Но мятеж был подавлен в самом начале, а новый год уже насчитывал десять дней. Что же произошло за это время? Какие новые события выбили из колеи начальника тюрьмы, агентов, охрану и поваров?
   Ответ пришел в конце дня, когда грифельные доски передали последнее сообщение — именно последнее перед тем, как умолкнуть совсем.

 
   ВСЕОБЩАЯ ЗАБАСТОВКА НАЗНАЧЕНА НА СЛЕДУЮЩУЮ НЕДЕЛЮ

 
   Буквально двумя минутами позже прибежали агенты с листами картона, гвоздями и молотками — как в день их приезда в эту тюрьму. Как и тогда, удары молотков раздавались со стороны галереи, пока не исчез последний просвет между прутьями дверной решетки; потом — на верху внутренней стены, пока не погасли оба окошка. Но это были уже не уверенные и ритмичные удары. Стук молотков прерывался паузами тишины или озабоченного шепота. Вместе с уверенностью заколебалась и старательность агентов.
   Итак, их снова отрезали от мира, заключили в черной коробке камеры, отгородили от дня и ночи непроницаемой картонной обивкой, обрекли на еду из рук Дженаро — этого злобного борова в замызганном переднике, таскающего половник по грязному, заплеванному полу.
   — Нас считают самыми опасными преступниками в тюрьме, — не без наивного тщеславия заметил Бухгалтер.
   (Прежде всего — даже прежде, чем повидаюсь с Онорио, — я пойду на могилу Мерседиты Рамирес. Потом разыщу, кого можно, из членов нашей партии. Многие выйдут из тюрем, из подполья, вернутся из ссылки. Обнимемся, как братья, после долгой разлуки. И сразу же за дело. Будем ездить по деревням и поселкам, собирать по человеку, восстанавливать наши ряды. Мы выполним свою задачу — придем к власти, чтобы возродить страну на справедливой основе.)

   — Они боятся, что мы поднимем бунт среди заключенных, разоружим охрану и захватим тюрьму, — сказал Журналист на замечание Бухгалтера.
   (Сначала — к Милене, она заслужила поцелуй. Затем в редакцию — повидать друзей-репортеров и распить с ними ради встречи бутылку виски. Первое время поживу в доме отца. Конечно, познакомлюсь с Онорио, займусь его судьбой. Но что бы я ни делал, я ни на минуту не забуду клятвы убить Бакалавра. Восставшие попытаются схватить его, но Бакалавр, хитрый скорпион, старая лиса, наверняка улизнет, скроется в посольстве какой-нибудь из латиноамериканских диктатур. Там ему любезно предоставят убежище: «Пожалуйста, сеньор Бакалавр, чувствуйте себя как дома!» Что ж, мне это на руку, мне хочется верить в предприимчивость Бакалавра, в ловкость и неуловимость Бакалавра, потому что право убить Бакалавра принадлежит мне, и никто, даже народ, не может лишить меня этого права.)

   — Все зависит от результатов всеобщей забастовки, — сказал Врач. — Если она будет действительно общей, целенаправленной и боевой, то, учитывая нынешнюю обстановку, диктатуру ничто не спасет.
   (Увидев меня живым и здоровым, женщины моего дома заплачут от радости — они будут уверять, что от радости. Так же они встречали моего отца, когда он пришел из тюрьмы. Хотя отец вернулся не таким уж здоровым. Впрочем, и я не могу похвастаться здоровьем, если говорить начистоту. В последнее время я здорово похудел, потерял аппетит, кашляю, к вечеру поднимается температура, ночью потею. Руководство партии наверняка пошлет меня в санаторий, быть может, в Советский Союз. И как бы я ни возражал, — выйти из боя в такой ответственный момент! — они заставят меня в дисциплинарном порядке уехать на лечение, я их знаю. Буду лечить свой туберкулез среди снегов и сосен. Потом, прежде чем вернуться в строй, пойду на Красную площадь, поклонюсь могиле Ленина. Я вылечусь, я обязан вылечиться. Ведь если мы можем приносить пользу и после смерти, то живые — тем более!)

   — Они поступили не так уж глупо, упрятав нас под замок, — сказал Капитан. — Признаться, последнее время я ночи напролет обдумываю план захвата тюрьмы силами заключенных. И, кажется, такая возможность близка.
   (В мертвую, букву, в пустую бумажонку превратится решение военного трибунала, осудившего меня на двенадцать лет тюрьмы и увольнение из кадров армии. Немедля я вернусь в свой батальон — в чине капитана, в форме капитана. Как и прежде, над плацем понесется моя команда: «На пле-чо! Смир-но!» И мне ответит короткий лязг винтовок, вскинутых солдатскими руками. Я попрошу мать остаться в столице. Она с удовольствием примет предложение — жить у меня под боком, слушать обожаемых Моцарта и Брамса не в граммофонной записи, а в исполнении живого оркестра, сидя в кресле партера. Что касается Ноэми, то я постараюсь держаться — как можно дальше от ее прекрасных серых глаз.)

   Парикмахер притворялся спящим. Заточение и темнота были самым подходящим обрамлением для его тоски. День напролет он лежал на койке, закрыв глаза, чтобы не видеть даже потолка, ни о чем не думал, просто ждал прихода непоправимого несчастья.
   Внезапно в последней камере раздались крики сумасшедшего. То ли он почувствовал напряжение, охватившее тюрьму, то ли затосковал по ласковым словам Врача, который до этого по многу раз подходил к его решетке:
   — Меня убьют! — кричал больной. — Спасите! Святая Кармен! Этот человек велел меня убить!
   Даже в тумане безумия он боялся произнести полное имя своего палача и говорил: «этот человек».

 
   Январь, 21-го, вторник

 
   В ночь смерти Онорио предчувствие темной слепой птицей билось в стены камеры. Сквозь картон приглушенно охал и всхлипывал дождь, за двумя стенами тоненько, голосом девочки, стонал сумасшедший. С тех пор как их снова заключили в картонную коробку, они не получали никаких сведений из внешнего мира — даже голоса человеческого, кроме своих, они не слышали. Итальянцы вели себя, словно автоматы: разливали баланду и тут же уходили, не взглянув, не сказав ни слова. Молчал радиоприемник надзирателей. Прекратились утренние поверки заключенных в соседнем бараке.
   Довершением всех бед был Парикмахер. Он лежал неподвижно на постели, как никогда, мрачный, ждал страшного известия, а оно все не приходило. Он уже не сомневался, что умрет. Он умрет сегодня ночью, как пить дать. Пусть Врач думает что угодно, пусть прикрывается учеными словами, вроде «психоневроз» и тому подобное. Пусть товарищи говорят лицемерные утешительные фразы: «У тебя нет никакой болезни, Парикмахер. Брось валять дурака, отвлекись от своих мыслей. Завтра сам над собой будешь смеяться». Эти фразы его не только не утешают, но глубоко ранят.
   Он наверняка знает, что жить ему на свете осталось всего несколько часов. Он уже едва слышит свое сердце — оно стучит сбивчиво, бесконтрольно, где-то в стороне от его тела. Ноги — уже не ноги, а бесчувственные, неподвижные колоды. Они, конечно, лежат там, под одеялом, но что толку, если он потерял над ними всякую власть. С ног-то и начала проникать в него смерть. Сейчас она упорно пробивает русло к внутренним органам, потом завладеет сердцем, а потом, в последнюю очередь, мозгом. Он умрет в твердой памяти и здравом рассудке. Никакой потери чувств, никаких обмороков, одним словом, никаких уловок и надувательства. Смерть рядом, и он смело смотрит ей в глаза. И пусть Журналист хоть тысячу раз повторяет: «Но, парень, ты полон жизни, ты нас всех переживешь!» И пусть Врач щеголяет своим «психоневрозом» — он будет стоять на своем.
   Итак, он умрет сегодня ночью, но прежде должно произойти то ужасное, чего он с такой тоской ждал все последнее время.
   В ожидании смерти он лежал с открытыми глазами, как и подобает настоящему мужчине. Остальные четверо тоже не спали: предчувствие темной слепой птицей билось в стены камеры. Задолго до того, как тюрьма проснулась, Парикмахер, окликнув каждого по имени, подозвал товарищей к себе:
   — Я кончаюсь, хотите верьте, хотите нет. Но перед смертью я должен снять с души камень, он не дает мне умереть спокойно. Я недостоин быть твоим другом, Журналист, и твоим, Врач, и твоим, Капитан, и твоим, Бухгалтер. Я солгал вам, а вы поверили этой лжи всей душой, и я, как последний подлец, дал ей укрепиться в ваших сердцах.
   Он поднял умоляющие глаза:
   — У меня нет никакого сына… Онорио нет на свете и никогда не было. Как мы с Росарио Кардосо ни старались иметь сына, которого хотели назвать Онорио в честь моего крестного, нам это не удалось…
   Четверо у кровати слушали угрюмо, почти враждебно.
   — Я врал из зависти. Сами посудите: жизнь моя серенькая, неприметная. Вот пришел мой смертный час, а я как был простым парикмахером, так и умру им. Вы все — политические руководители, вас посадили сюда за борьбу, вас и пытали за то, что вы боролись против диктатуры, а не за дурацкую трепотню, как меня. Но я, как вас увидел, сразу понял, чего вам не хватает, что вы хотели бы иметь.
   Семьи вам не хватает, детей. Я ведь сам давно мечтаю о сорванце Онорио, светловолосом, как Росарио Кардосо. Имей я сына, в этой камере я был бы вам ровня, а то и повыше вас. Потому я и придумал Онорио. А вы мне поверили. Ваша вера и меня сбила с толку. Я потом и сам почти поверил, что я — отец, что Онорио и в самом деле существует.
   Молчание людей у изголовья давило надгробной плитой грудь Парикмахера.
   — Простите меня, ради бога!.. Я скоро умру!.. — всхлипнул он.
   Они знали, что он не умрет. Там, на воле, с быстротой наводнения ширилось народное восстание, разгорались в городах пожарища, подростки с камнями в руках вступали в бой с полицией, — взмывали вверх флаги в руках женщин. Диктатура шаталась, раненная насмерть. Еще несколько часов, и они будут свободны, могучие руки народа разнесут в куски тюремные решетки. Потом каждый из них пойдет своим путем. Со временем Парикмахер забудет, эту мрачную ночь. Может быть, и ложь его покажется ему издали забавной, хотя и несколько злой шуткой. Этакой дерзкой проделкой, рассказом о которой можно повеселить намыленного клиента с белоснежной салфеткой на шее.
   Но для них Онорио был реальным существом. Он пришел к ним во мраке застенка, и они полюбили его, как родного. И вот теперь это живое существо, их ребенок, так долго согревавший светом и нежностью их сердца, умер.
   В эту ночь, в ночь смерти Онорио, четверо мужчин, потерявших сына, прятали лица в подушки, чтобы подавить рыдания.