— Дайте мне, пожалуйста, бумажного змея.
   За два дня он продавал десяток-другой змеев, заказывал еще, и потом весь год у него их больше не спрашивали.
   Доставая из кармана ключи, Иона вспомнил о стальной шкатулке и отъезде Джины. Он признал запах своего дома; внутри было сумрачно, так как солнце уже не светило прямо в окна. Он выкатил две коробки на колесиках и остался стоять посреди магазина, не зная что делать. Но ведь он прожил в одиночестве годы, и это его не мучило, он даже не сознавал, что ему чего-то недостает. Чем он занимался когда-то в эти часы? Иногда, сидя за прилавком, читал. Читал не только романы, но и разнообразную специальную литературу, порой самую неожиданную — от политэкономии до рассказов об археологических раскопках. Его интересовало все. Он брал наудачу книгу, к примеру по механике, полагая, что не одолеет и двух страниц, и прочитывал ее от корки до корки. Так он прочел от первой до последней строки «Историю консульства и империи», равно как и двадцать один разрозненный том «Судебного вестника» прошлого века, прежде чем продал его одному адвокату. Особенно он любил книги по географии, где какая-нибудь страна рассматривалась начиная с геологической формации и кончая экономическим и культурным развитием.
   Марки служили ему ориентирами. Названия государств, имена монархов и диктаторов вызывали у него в памяти не яркую картинку или фотографию, а тонкий рисунок под прозрачной бумагой. Именно по маркам, даже больше чем по книгам, он знал Россию, где родился сорок лет назад. Его родители жили в Архангельске, в самой верхней части карты, у Белого моря: там до него родились пять его сестер и брат. Из всей семьи он один не знал России, откуда его увезли, когда ему был всего год. Может быть, именно поэтому он начал в лицее собирать марки? Ему было тринадцать, когда один из приятелей показал ему свой альбом.
   — Гляди! — сказал он. — Вот твоя родина.
   Это была марка 1905 г., голубовато-розовая, с изображением Кремля, — он помнил ее еще и потому, что такая же была у него самого среди многих других русских марок.
   — Знаешь, у меня есть и еще, но на них только лица.
   На марках, выпущенных в 1913 г, в честь трехсотлетия дома Романовых, были портреты Петра I, Александра II, Алексея Михайловича, Павла I. Позже он собрал всю серию, включая марки с Зимним дворцом и деревянным дворцом бояр Романовых.
   Когда он родился, его старшей сестре Елене было шестнадцать, а теперь, если она еще жива, должно быть пятьдесят шесть. Настасье было бы пятьдесят четыре, а Даниилу, его единственному брату, умершему в детстве, — ровно пятьдесят. Трем другим сестрам — Степаниде. Соне и Дусе — было бы сорок восемь, сорок пять и сорок два; чаще всего он вспоминал о Дусе — из-за того, что она была ближе всех к нему по возрасту, и из-за ее имени. Иона никогда не видел их лиц, ничего о них не знал. Вступили они в партию или погибли?
   Мать Ионы Наталья увезла его из России на свой манер — на манер Уцовиных, как говаривал его отец:
   Удовины всегда слыли оригиналами.
   Когда он появился на свет в их доме в Архангельске, где было восемь слуг, его отец, крупный рыбопромышленник, только что уехал интендантом в армию и находился где-то в тылу. Чтобы быть к нему поближе, его мать, настоящая перелетная птица, как любил повторять отец, отправилась со всей семьей на поезде в Москву и остановилась у тети Зины. Ее звали Зинаида Удовина, но Иона всегда знал ее как тетю Зину. По словам его родителей, она была очень богата и жила в таком большом доме, что коридоры казались бесконечными. Находясь у нее, в шестимесячном возрасте Иона заболел.
   У него оказалось инфекционное воспаление легких, он никак не мог поправиться, врачи советовали более мягкий южный климат.
   В Крыму, в Ялте, у них жили друзья — Шепиловичи; даже не предупредив их, однажды утром мать решила отправиться к ним с младенцем.
   — Девочек я оставляю на тебя, Зина, — сказала она тетке. — Мы вернемся через несколько недель, когда мальчик немного оправится.
   В разгар войны проехать всю Россию было непросто, но для Ядовитой не было ничего невозможного. По счастью, мать нашла Шепиловичей в Ялте. Она, как и следовало ожидать, задержалась у них; там ее и застала революция. От отца известий не было. Девочки находились все еще у тети Зины в Москве, и Наталья стала поговаривать о том, чтобы оставить малыша в Ялте и ехать на их поиски. Шепиловичи отговаривали ее. Они были пессимистами. Началась массовая эмиграция. Почему бы им не уехать в Константинополь, переждать бурю, а потом, через несколько месяцев, вернуться? Шепиловичи увлекли мать за собой. Там они присоединились к русской колонии, заполнившей турецкие гостиницы; у некоторых были деньги, некоторые перебивались случайными заработками. Шепиловичам удалось забрать с собой золото и драгоценности. У Натальи было несколько бриллиантов.
   Почему из Константинополя они отправились в Париж? И как из Парижа попали в маленький городок в Берри? Тайны тут никакой не было. До войны Шепилович часто принимал гостей в своем украинском имении; заезжали к нему и французы, в частности, несколько недель пробыл у него граф де Кубер, владевший замком и фермами в двенадцати километрах от Лувана. Они встретились после эмиграции, которую считали временной, и де Кубер предложил Шепиловичу остановиться у него в замке. С Шепиловичами были Наталья и Иона; малыш воспринимал мир, по которому его возили, еще очень схематично.
   Между тем Константин Мильк, попавший в плен к немцам и содержавшийся в Аахене, был освобожден после перемирия. Пленных не обеспечивали ни продовольствием, ни деньгами, ни транспортом, поэтому нечего было и думать попасть в далекую Россию. Мильк вместе с другими оборванцами кое-как добрался до Парижа, и в один прекрасный день граф де Кубер нашел его фамилию В списке только что прибывших русских пленных. Ни о тете Зине, ни о девочках известий не было, скорее всего, они не успели эмигрировать.
   Константин Мильк носил очки с толстыми стеклами — такие же, как впоследствии его сын, был коротконог и крепок, как сибирский медведь. Ему быстро наскучила бездеятельная жизнь в замке, и однажды вечером он объявил, что купил на драгоценности Натальи рыбную лавку в городе.
   — Быть может, для Удовиной это не Бог весть что, но ей придется привыкнуть, — сказал он со своей загадочной улыбкой.
   С порога своего дома Иона мог видеть магазин «Прилив и отлив» с двумя белыми мраморными прилавками и большими медными весами. Несколько лет он прожил там на третьем этаже, в мансарде, где теперь жила дочка Шеню. До поступления в школу он говорил только по-русски, потом почти забыл родной язык. Россия представлялась ему страной таинственной и кровавой, где, возможно, погибли тетя Зина и пять его сестер, включая Дусю.
   Его отец, как и Удовины, над которыми он подсмеивался, был человеком внезапных решений и никому не говорил о том, что задумал. В 1930 г., когда четырнадцатилетний Иона уже ходил в городской лицей, Константин Мильк объявил, что уезжает в Москву. Так как Наталья настаивала, чтобы они отправились туда все вместе, он взглянул на сына и проговорил:
   — Хочу быть уверенным, что хоть один да останется!
   Никто не знал, какая судьба ждала его там. Он обещал каким-нибудь образом дать о себе знать, но и через год вестей от него не было. Шепиловичи обосновались в Париже и открыли книжный магазин на улице Жакоб.
   Наталья письмом запросила их, не согласятся ли они в течение некоторого времени опекать Иону: она отправляет его в парижский лицей, а сама тоже попытается вернуться в Россию. Так он попал в лицей Кондорсе.
   Потом разразилась другая война, в которой он не участвовал из-за плохого зрения; опять смешались народы, опять началась эмиграция, опять нахлынули волны беженцев. Иона обращался во всевозможные инстанции, как русские, так и французские, но никаких сведений о родных так и не получил. Мог ли он надеяться, что его восьмидесятидвухлетний отец и семидесятишестилетняя мать еще живы? Что стало с тетей Зиной, в чьем доме можно было заблудиться, с сестрами, лиц которых он не помнил? Знает ли Дуся, что где-то на свете у нее есть брат?
   Все стены в его лавке были заставлены старыми книгами. В каморке стояла большая печка: зимой Иона с наслаждением натапливал ее добела; сегодня он был готов поклясться, что запах селедки еще стоит на кухне.
   Огромная крыша рынка не мешала витрине его лавки купаться в солнце; дома вокруг были такими же низкими, как и у него, если не считать другой стороны Буржской улицы, где возвышалась церковь Сент-Сесиль.
   Он мог назвать по имени всех соседей, различал их голоса; когда его видели на пороге дома или он входил к Ле Буку, ему бросали:
   — Привет, господин Иона!
   Это была его вселенная, и он замкнулся в ней; но однажды туда, покачивая бедрами и неся с собой запах подмышек, вошла Джина.
   Она его бросила, и у него кружилась голова.

4. Визит Фредо

   В этот день осложнения еще не начались, но Иона уже чувствовал себя больным. По счастью, после полудня посетителей в лавке было много; пришел и г-н Лежандр, бывший начальник поезда: прочитывая одну-две книги в день, он менял сразу по несколько штук и всегда оставался поболтать. Он курил пеньковую трубку, хрипло булькавшую при каждой затяжке; указательный палец был у него золотисто-коричневый из-за привычки уминать им тлеющий табак. Он не был ни вдов, ни холост.
   Его жена, низенькая, тощая, в черной шляпке, трижды в неделю ходила на рынок и у каждого прилавка торговалась из-за пучка лука-порея. На этот раз г-н Лежандр просидел около часа. Дверь в лавку была открыта. В тени рыночной крыши асфальт, окаченный струями воды, сох медленно, и на нем оставались мокрые пятна; был четверг, и ватага ребятишек завладела площадью, играя в ковбоев. Несколько раз посетители прерывали пенсионера, и он, выждав, пока Иона их обслужит, продолжал точно с того места, где остановился.
   — Я говорил, что…
   В семь вечера Иона не решился запереть дверь и пойти обедать к Пепито: ему казалось, что он должен это сделать, но смелости не хватало. Он предпочел купить яиц в молочной Кутеля; как он и ожидал, г-жа Кутель осведомилась:
   — Джины нет?
   — Уехала в Бурж, — неуверенно ответил он.
   Иона стал готовить омлет. Занявшись делом, он почувствовал себя лучше. Движения его были точно выверены. Уже опрокинув взбитые яйца на сковородку, он, как в полдень, когда не устоял перед яблочным пирогом, дал волю чревоугодию и срезал несколько перышек зеленого лука, росшего в ящике за окном.
   Не следует ли ему, коль скоро Джина уехала, быть равнодушным к еде? Он выставил на стол масло, хлеб, кофе, развернул салфетку и медленно съел ужин, не думая, казалось, ни о чем. Где-то — вероятно, в военных мемуарах — он прочел, что при самых тяжелых ранениях бывают периоды, когда люди не чувствуют боли: иногда они даже не сразу замечают, если к ним прикасаются.
   С Ионой было немного иначе. Он не испытывал ни острой боли, ни отчаяния. Скорее, ощущал в себе пустоту. Потерю равновесия. Кухня, которая ничуть не изменилась, представилась ему не то чтобы чужой, а безжизненной, расплывчатой, словно он смотрел на нее без очков. В этот вечер он не плакал, не вздыхал, как накануне. Съев банан, купленный еще Джиной, он вымыл посуду, подмел кухню и вышел на порог посмотреть на заходящее солнце. Там он не задержался: его соседи, бакалейщики Шены, вынесли стулья на улицу и негромко беседовали с мясником, составившим им компанию.
   Ценных марок у Ионы больше не было, но осталась коллекция русских марок; он дорожил ею лишь из сентиментальности и выклеил ее в альбом, как в иных домах наклеивают семейные фотографии. Однако он не чувствовал себя совсем русским: своим домом он считал лишь Старый Рынок.
   Когда Мильки обосновались здесь, торговцы приняли их радушно, и хотя поначалу папаша Мильк не знал по-французски ни слова, дела его сразу пошли полным ходом. Продавая рыбу на вес, он часто смеялся, и хотя несколькими годами раньше владел самой крупной в Архангельске рыболовной флотилией, суда которой доходили до Шпицбергена и Новой Земли, горечи в его смехе не было. Незадолго до войны он даже снарядил судно для китобойного промысла и, вероятно, из свойственного ему чувства юмора назвал родившегося сына Ионой[2].
   Наталья привыкала к новой жизни медленно, и муж дразнил ее по-русски при покупателях, не понимавших ни слова.
   — Ну-ка, Игнатьевна, опусти свои изящные ручки вон в тот ящик и достань полдюжины мерланов для этой толстухи.
   Иона знал об Удовиных, родителях его матери, только одно — они были купцами и занимались снаряжением судов. И тогда как Константин Мильк, у которого еще дед был судовладельцем, сохранил плебейские и несколько грубоватые замашки, Удовины отличались снобизмом и старались тереться около местной знати.
   В хорошем настроении Мильк звал жену не Натальей, а Игнатьевной или просто Удовиной, и вид у нее при этом сразу становился обиженный, словно ее в чем-то упрекали. Больше всего ее удручало отсутствие в городе синагоги: Удовины, как и Мильки, были евреями. В их квартале жили и другие евреи, в частности некоторые старьевщики и лавочники с Верхней улицы, но поскольку у Милька были светло-рыжие волосы, светлая кожа и голубые глаза, соседи вроде как не догадывались об их национальности. Для всех они были русскими. В каком-то смысле это было верно. В школе, пока Иона еще плохо говорил по-французски и употреблял забавные обороты, над ним подсмеивались, но недолго.
   — Они хорошие, — отвечал он родителям, когда те спрашивали, как к нему относятся товарищи.
   Так оно и было. Все относились к нему хорошо.
   После отъезда отца каждый, входя в лавку, спрашивал у Натальи:
   — Известий все еще нет?
   В глубине души Иона гордился тем, что мать оставила его и уехала к мужу. Гораздо трудней было ему променять Старый Рынок на лицей Кондорее и опять оказаться рядом с Шепиловичами.
   Сергей Сергеевич Шепилович был интеллигент — это ощущалось в его манерах, речи и снисходительности, с которой он посматривал на собеседника. Все одиннадцать лет своего пребывания во Франции он считал себя изгнанником и участвовал во всех белоэмигрантских группировках, сотрудничал в их газетах и журналах. Когда по выходным дням Иона приходил в книжный магазин на улице Жакоб, в крошечной квартирке при котором и жили Шепиловичи, глава семьи намеренно обращался к нему по-русски, а потом, спохватившись, с горечью восклицал:
   — Да ты ведь забыл родной язык!
   Шепилович был еще жив. Нина Игнатьевна, его жена, — тоже. Под старость они обосновались в Ницце; статейки, которые Шепилович время от времени помещал в газетах, давали им возможность кое-как сводить концы с концами. Они доживали свой век за самоваром, восхваляя прошлое и понося настоящее.
   — Если твоего отца не расстреляли и не сослали в Сибирь, значит, он вступил в партию. В таком случае я предпочитаю больше его не видеть.
   Иона не питал ненависти ни к кому, даже к большевикам, чей приход к власти разбросал его семью по свету.
   Дусю он вспоминал чаще, но не как живого человека, а как что-то вроде феи. В его воображении она не походила ни на одну из известных ему женщин, став олицетворением хрупкой и нежной женственности, и при мысли о ней глаза его наполнялись слезами.
   Чтобы не оставаться в этот вечер без дела. Иона принялся пересматривать русские марки; в каморке, где горела лампа, у него перед глазами проходила история его родины. Эту коллекцию, почти полную, он собирал долго и очень терпеливо, переписываясь и обмениваясь с сотнями филателистов, хотя весь альбом стоил меньше, чем несколько марок, увезенных Джиной.
   На первой марке в его альбоме — первой русской марке, выпущенной в 1857 г., — был изображен орел; у Ионы были десяти— и двадцатикопеечная; тридцатикопеечную он так и не сумел достать. В течение многих лет на марках помещался один и тот же символ с небольшими изменениями, вплоть до марок, посвященных трехсотлетию царской династии, которые показал ему однокашник. Потом наступил 1914 г., война, и с нею благотворительные марки с изображением Ильи Муромца и донских казаков. Особенно Иона любил — за рисунок и стиль — марку со святым Георгием, поражающим дракона, хотя стоила она всего сорок франков.
   Он листал альбом и думал: «Когда выпустили эту марку, отцу было двадцать… Когда эту — двадцать пять, и он встретился с мамой… А эту — в год рождения Елены…»
   В 1917 г, на марках появился фригийский колпак демократической республики с двумя скрещенными шашками, потом пошли марки Керенского с мощной рукой, разрывающей цепи. В 1921—1922 гг. рисунок на марках стал более грубым, а с 1923 г, вновь начали появляться юбилейные выпуски, посвященные уже не Романовым, а четвертой годовщине Октябрьской революции, затем пятой годовщине Советской республики. Потом пошли благотворительные марки времен голода, марки с надписью «СССР» и фигурами рабочих, крестьян, солдат, марки с портретами Ленина — красно-черные марки 1924 г.
   Иона не умилялся, не испытывал ностальгии. Собрать эти изображения далекого мира и выклеить их в альбом толкнуло его, пожалуй, любопытство. Ненецкий поселок или группа таджиков у пшеничного поля позволяли ему погружаться в мечты, подобно ребенку, который рассматривает книжку с картинами.
   Ему никогда не приходило в голову вернуться туда — не из страха перед будущим, не из ненависти к партии, как у Шепиловича. Едва достигнув нужного возраста, за два года до войны, он сдал нансеновский паспорт[3] и получил французское гражданство.
   Франция — и та была для него слишком велика. После лицея он проработал несколько месяцев в книжном магазине на бульваре Сен-Мишель, и Шепилович не поверил своим ушам, когда он объявил, что хочет вернуться в Берри.
   Приехав туда. Иона снял меблированную комнату у старой девы Бютро, которая умерла потом во время войны, и поступил на работу в книжный магазин Дюре на Буржской улице. Магазин этот существовал до сих пор.
   Папаша Дюре впал в детство и удалился от дел, но двое его сыновей продолжали торговлю. Это был самый крупный в городе книжно-писчебумажный магазин; в одной из его витрин были выставлены предметы культа.
   Тогда еще он не обедал у Пепито: для него это было слишком дорого. Когда освободилась букинистическая лавка, где Иона жил теперь, он переехал туда; хотя от Буржской улицы до Старого Рынка было два шага, ему казалось, что и это слишком далеко. Так он вновь, как в детстве, очутился на Старом Рынке, и соседи признали его.
   И вот теперь отъезд Джины нарушил равновесие, приобретенное ценой такой настойчивости, нарушил так же жестоко, как революция разбросала его близких.
   Иона не долистал альбом до конца. Сварил чашку кофе, запер дверь на ключ, задвинул засов и — чуть позже — поднялся в спальню. Как всегда в дни, когда рынок не работал, ночь была тихой, молчаливой; лишь изредка вдалеке слышался автомобильный гудок да — еще дальше — перестук товарного поезда. Упегшись в постель, без очков, делавших его похожим на мужчину, он свернулся калачиком, как ребенок, которому страшно, и наконец заснул, печально скривив губы и положив руку на место, где раньше спала Джина.
   Когда Иону разбудило солнце, наполнившее комнату, воздух был все так же спокоен и колокол на церкви Сент-Сесиль звонил к заутрене. Внезапно он ощутил пустоту одиночества и оделся, не умываясь, как случалось иной раз до Джины. Он так хотел, чтобы все было как обычно, что даже помедлил, прежде чем спросить рогалики в булочной напротив.
   — Только три, — неохотно выдавал он в конце концов.
   — Джины нет?
   Здесь еще не знали. Правда, хозяева были на площади почти новичками — булочную они купили всего пять лет назад.
   — Нет. Ее нет.
   Его удивило, что они не продолжили расспросы, а восприняли новость безразлично.
   Было половина восьмого. Уходя в булочную, дверь Иона не закрыл. Он никогда этого не делал. Вернувшись, Мильк вздрогнул: перед ним стоял человек, а он, идя с опущенной головой и погруженный в свои мысли, даже не узнал его сразу.
   — Где моя сестра? — услышал он голос Фредо.
   Это он стоял посреди лавки: в кожаной куртке, с черными, еще влажными волосами, носившими следы расчески. Иона приготовился к чему-то вроде этого еще вчера, но сейчас его застали врасплох, и он пробормотал, держа в руках рогалики, завернутые в коричневую бумагу:
   — Она не вернулась.
   Фредо был ростом с отца и еще шире в плечах, когда он сердился, ноздри его раздувались.
   — Куда она уехала? — продолжал он, не отрывая от Ионы подозрительного взгляда.
   — Я… Но.., в Бурж. — И, видимо зря, добавил:
   — Мне, во всяком случае, она сказала, что едет в Бурж.
   — Когда она это сказала?
   — Вчера утром.
   — В котором часу?
   — Не помню. Перед отходом автобуса.
   — Она села на автобус семь десять?
   — Должно быть.
   Почему Иона дрожал перед девятнадцатилетним парнем, который позволяет себе требовать у него отчета?
   В квартале не он один боялся Фредо. Сын Палестри с детства был скрытным и, как говорили, злопамятным.
   Казалось, он действительно никого не любил, кроме сестры. С отцом, когда тот выпивал лишнего, вел себя невыносимо: соседи часто слышали отвратительные ссоры. Говорили даже, что однажды Фредо набросился на Палестри с кулаками, но мать загнала его в комнату и заперла там, как десятилетнего мальчишку. Он вылез в окно и убежал по крышам, после чего отсутствовал неделю, тщетно пытаясь найти работу в Монлюсоне.
   Среднего образования у него не было, учиться какой-нибудь стоящей профессии он не желал. Работал у торговцев рассыльным, доставщиком товаров, позже продавцом. Дольше нескольких месяцев, а то и нескольких недель нигде не задерживался. Но лентяем он не был.
   Один из его бывших хозяев говорил:
   — Этот парень не терпит никакой дисциплины. Хочет стать генералом, не побывав простым солдатом.
   Насколько Иона любил Старый Рынок, настолько Фредо, казалось, его ненавидел: он огульно презирал и ненавидел всех его обитателей и, конечно, ненавидел бы любое другое место, где бы ни оказался. Одна Анджела внешне обращалась с ним как с ребенком, но и она, по всей вероятности, тоже его побаивалась. Ему было пятнадцать лет, когда она нашла у него в кармане большой пружинный нож, который он часами любовно оттачивал.
   Она его отняла.
   — Куплю другой, — безразлично отозвался он.
   — Я запрещаю.
   — По какому праву?
   — Я все-таки твоя мать!
   — Будто ты этого хотела! Могу поспорить, что отец был тогда пьян!
   Он не пил, не ходил на танцы, часто посещал маленький бар в итальянском квартале — в той части Верхней улицы, которая пользовалась дурной славой; в этом баре всегда толпились арабы и поляки, в глубине зала всегда сидели группки подозрительно шушукавшихся мужчин.
   Бар назывался «Луксор». Полиция им заинтересовалась после совершенного Марселем ограбления: тот был в числе его завсегдатаев еще до Фредо. В результате в руки полиции попал лишь бывший боксер, выселенный из города: у него оказались не в порядке документы. После этого за «Луксором» стали постоянно приглядывать.
   Иона не боялся в буквальном смысле этого слова.
   Даже если бы Фредо в порыве гнева ударил его, Мильку это было бы безразлично. Смелостью он не отличался, но знал, что физическая боль не длится вечно. В эту минуту он думал, что защищает Джину, и чувствовал, что говорит путано; он мог поклясться, что покраснел до корней волос.
   — Она предупредила, что не вернется ночевать?
   — Я… — Он мгновенно опомнился. Уже один раз, отвечая на вопрос о Бурже, он говорил необдуманно. Теперь надо быть внимательнее. — Не помню.
   — Вы не помните, ждали ее или нет? — оскорбительно ухмыльнулся парень.
   — Она сама не знала.
   — Значит, она взяла с собой чемодан?
   Думать быстро, не путаться, не противоречить самому себе! Иона невольно взглянул в сторону лестницы.
   — По-моему, нет.
   — Она его не взяла, — объявил Фредо. Голос его стал тверже, в нем послышались обвинительные нотки. — Ее чемодан наверху, в шкафу, пальто тоже.
   Он ждал объяснений. Что Иона мог ответить? Да и время ли сейчас выложить правду? И кому? Брату Джины? Он весь напрягся, и ему удалось сухо процедить:
   — Возможно.
   — Она не уехала буржским автобусом.
   — Быть может, поехала на поезде? — изобразил удивление Иона.
   — Навестить Лут?
   — Думаю, да.
   — Джина поехала не к Луг. Ей я звонил перед тем, как прийти сюда.
   Иона не знал, что у Лут есть телефон и Фредо разговаривал с ней. Если он знал ее номер, то, пожалуй, и побывал уже у нее?
   — Где моя сестра?
   — Не знаю.
   — Когда она ушла?
   — Вчера утром.
   Иона едва не добавил: «Клянусь». Он столько раз лгал, что сам уже почти повторил в свою ложь. Какая разница — уехала Джина в среду вечером или в четверг утром?
   — Ее никто не видел.
   — Все так привыкли видеть, как она проходит мимо, что уже не обращают внимания.