— Я знаю. Я всегда была первой.
   — До самого конца?
   — Из тщеславия, вероятно. Я бы сказала, из гордости.
   — Это из тщеславия вы ждали до двадцати одного года?
   — Вероятно.
   — Ну так вот, а я по этим же соображениям начала с пятнадцати лет!
   Забавно говорить об этом с тетей. Никогда не думала, что такое возможно.
   Вчера вечером, когда мы шли до конца улицы, я кое-что поняла. Я чуть было не бросилась вам в объятия сразу же, как мы вернулись, но мне показалось, что вам этого не хотелось.
   — Ты не ошиблась.
   — Почему?
   — Да потому, что ты была вся на нервах и тебе требовалось успокоиться. И сейчас, впрочем, будет разумнее, если ты спустишься в столовую что-нибудь съесть, а затем вернешься сюда. Ты ведь еще не пила кофе, верно?
   — Я не хочу.
   — Ты сразу поднимешься снова.
   — Это будет уже совсем не то.
   — В таком случае пойди в конец коридора и крикни Дезире, чтобы она принесла мне чашку молока и какую-нибудь тартинку. Или ты предпочитаешь рогалики? Они тоже есть.
   — Вы думаете, я могу так сделать?
   — Да.
   — Я скажу, что это для вас?
   — Да.
   — Но я не могу кричать ей через весь дом.
   — Ничего, раз это для меня, она не обидится. Она знает, что я больна.
   Они почти не разговаривали, ожидая Дезире, и в их молчании ощущалось некое сообщничество — почти забавное.
   — Полагаю, что теперь можно поднять шторы.
   У вас, должно быть, глаза уже не болят? Я не ошибаюсь?
   — Нет.
   — Вы думаете, Дезире знает обо мне?
   — У меня есть основания считать, что не знает.
   — Впрочем, мне все равно. Тех, кто знает, предостаточно. Иногда я почти хвасталась этим, нарочно выставляла себя напоказ.
   Они замолчали, потому что пришла Дезире с подносом и удивленно поставила его на постель.
   — Ты проголодалась? — спросила она, бросив на девушку подозрительный взгляд.
   — Что там, внизу?
   — Ничего. Малыш спит. Анри все еще в конторе. Мадам, — она произнесла «мадам» из-за девушки, — сидит с нотариусом.
   — Ты ему звонила?
   — Нет. Он только что пришел. Он не изъявил никакого желания с тобой поговорить, даже не намекал на тебя. Он просил доложить о себе мадам Мартино.
   — Спасибо тебе.
   — А овощи ты будешь есть в полдень? Уже больше одиннадцати.
   — Не имеет значения.
   — Ты приняла лекарство?
   Она наконец ушла, и теперь Мад ждала лишь знака тетки, чтобы устремиться к подносу.
   — Признайся, ты ведь очень проголодалась?
   — Признаюсь.
   — Ты не спустилась вниз из-за матери?
   — Отчасти. Вы должны сказать, что мне делать. Может, лучше попросить у нее прощения?
   — По-моему, лучше ничего не говорить, держаться так, словно ничего не случилось.
   — Вы сердитесь на меня? Это выглядело отвратительно?
   — Ты сама прекрасно знаешь, Мад, и этого достаточно.
   — Есть столько разных вещей, в которых я не могу разобраться. Вот так! Даже о том, что я наговорила вам сегодня утром, я думаю: а было ли это искренне, не ломала ли я комедию? Может быть, когда-нибудь я покажу вам свой дневник.
   — Ты ведешь дневник?
   — Уже давно я ничего в него не записывала. Я вела его главным образом до того. Но в некоторые дни, когда бывало особенно противно, мне случалось к нему возвращаться и записывать все, что я думала о себе. И знаете, это не было так уж прекрасно. Я вам сказала…
   Я, собственно, даже не знаю, что я вам говорила. Я знала, что вы меня слушаете, что вы мне верите; знала, что вы проявляете интерес ко мне. Я почувствовала это с первого вашего взгляда. Прежде всего мне захотелось возбудить в вас любопытство. Может быть, в конце концов, все это было для того, чтобы говорить с вами так, как я только что говорила? Я хотела вам доказать, что я стою того, чтобы мною занялись, я изо всех сил старалась не разочаровать вас. Вот теперь я говорю правду, тетя.
   Я грязная, я порочная. Когда вы мне рассказывали о своем отце и служанке в погребе, мне пришлось опустить голову, чтобы вы не увидели, как я краснею, потому что я-то делала все как раз наоборот. Я, бывало, вечерами вылезала из постели и шла подглядывать в замочную скважину.
   — И ты видела?..
   — Нет. Они гасили свет. Но я прислушивалась и фантазировала. А потом, уже в своей постели, я с тринадцати лет ложилась по-особому, на живот.
   — Я знаю.
   — Вы тоже?
   Жанна только повела подбородком.
   — А девочки в вашей школе тогда тоже рассказывали всякие непристойности, как рассказывают сейчас?
   — Некоторые — да…
   — И делали кое-какие рисунки?
   — Вероятно.
   — В четырнадцать лет я знала все слова, которые нельзя произносить, знала, что они означают, хотя дома меня считали совсем невинной. Меня бесило, когда я видела, как мои братья шушукаются по углам между собой, хохочут, а мне объяснить свой смех не хотят. Жюльен довольно скоро уехал в университет Пуатье. Я нечасто его видела, а он меня считал девчонкой.
   Он и не замечал, что я взрослела. Но Анри не намного — ровно на два года — старше меня, и я сумела заставить его рассказать.
   — И заставить брать с собой.
   — Да. Именно так это и началось. Но я уверена, что и без Анри произошло бы то же самое, только немного позже.
   Глядя на тетку, она серьезно добавила:
   — Думаю, что я порочна. И ничего тут не поделаешь.
   Потом возбужденно произнесла:
   — Но эта порочность существует не сама по себе — вы понимаете, что я хочу сказать. Как правило, это мне не доставляет удовольствия. Еще перед тем как начать, я знаю, что потом мне будет противно.
   — И все-таки начинаешь?
   — Да. Именно поэтому я и говорю, что я порочна. Я делаю это, чтобы не оставаться дома, чтобы уехать на машине; я делаю это только для того, чтобы не уронить себя перед моими подругами, показаться на главной улице с мужчинами, особенно в открытой машине. Забавно, не правда ли? И еще для того, чтобы усесться на террасе кафе, как та женщина, которую вы вчера видели. Я-то ведь занимаюсь тем же, вот почему мне стало так стыдно, когда мы проходили мимо. Когда этим занимаются другие, все выглядит омерзительно, по-скотски!
   Главным образом по-скотски! Начиная с того, как мужчины интересуются вами, возбуждаются, ведут вас на пляж, в казино, в дансинг, заставляют пить коктейль, целуют пахнущим алкоголем ртом, их дыхание становится все прерывистой, и в конце концов вас валят на мерзкую кровать в отеле, если это не происходит где-нибудь на краю дороги или прямо в автомобиле.
   Зачем же я на это соглашаюсь, тетя?
   Она наверняка предпочла бы, чтобы шторы были снова опущены, чтобы не видеть больше панорамы освещенного солнцем города, главной улицы с ее магазинами, «Золотого кольца», на террасе которого уже сидели в тени туристы и пили аперитив.
   — Бывало, я возвращалась домой и не решалась ни до чего дотронуться, пока не ототру руки пемзой, а ночью продолжала ощущать во рту вкус чужой слюны. Я раньше всегда ходила на исповедь, иногда сразу после… Однажды священник спросил меня, уж не получаю ли я чувственного удовольствия, столь подробно рассказывая ему о своих грехах, и я поняла, что он прав.
   Не думаю, впрочем, что дело здесь в чувственности, это было скорее чем-то вроде желания понравиться, и, случалось, я пыталась увидеть через решетку, не смутился ли он.
   И вы не считаете, что я порочна?
   Всю неделю я сижу дома, пытаюсь заняться чем-нибудь… Может быть, если бы я была пригодна хоть к чему-нибудь толковому, например была бы талантливым музыкантом или художником — да неважно кем — со мной ничего подобного не произошло бы.
   Но я посредственна во всем, даже в теннисе, даже в плавании. Так вот, по пятницам я звоню по телефону. Есть один тип, с которым я случайно встретилась в Руайане, и мне достаточно позвонить ему, чтобы он тотчас примчался из Парижа, где живет с женой и тремя детьми. Это с ним я провела воскресенье. Вы что-то сказали?
   — Я ничего не говорила.
   Может быть, ее губы шевельнулись? Может быть, она пробормотала сама себе: «Бедняжка! «
   — Признайтесь, что вы шокированы, ведь все это еще ужаснее, чем вы ожидали. А теперь держитесь! Я скажу абсолютно все. Я поклялась никогда никому не говорить об этом, даже священнику, потому что мне слишком стыдно, и даже мысль об этом причиняет мне физическую боль. Мне доводилось… совершенно невозможно сказать!.. Не смотрите на меня… Мне доводилось нарочно подстраивать так, чтобы какой-нибудь другой мужчина подглядывал за нами… Вы понимаете, что я хочу сказать?.. Он смотрит на то, чем мы занимаемся, и нервничает… А мне хотелось, чтобы он восхищался мною, чтобы он с ума сходил от зависти и думал, что только я одна во всем мире способна…
   Она заплакала во второй раз, но иначе, чем прежде, без рыданий, не пряча глаз, не скрывая искаженного гримасой лица.
   Несмотря на слезы, которые стекали к уголкам губ, огибали их и затем мгновение трепетали на кончике подбородка, она продолжала говорить, и ее голос напоминал голос матери во время нервного припадка:
   — Как, по-вашему, после всего этого могу я надеяться когда-нибудь снова стать чистой, иметь рядом с собой мужчину, который считал бы меня честной женщиной и от которого я имела бы детей? Не знаю даже, могу ли я их еще иметь!
   Не так давно мне пришлось показаться доктору, не доктору Бернару, а из другого города, но он отказался мне помочь. Тогда я вечером прокралась в один мерзкий домишко, где какая-то старая женщина сделала мне… вы понимаете что. И никто об этом не должен был узнать! А ночью нужно было, чтобы никто в доме ни о чем не догадался! Я могла умереть — совсем одна в своей комнате, с подушкой на лице, потому что я боялась закричать. Да еще и деньги, которые нужно было достать во что бы то ни стало и заплатить старухе…
   А потом… все пошло не так, как должно было быть. Вот уже несколько месяцев я чувствую боли, но упрямо продолжаю — вы ведь понимаете что, вы, все понимающая?
   Мужчины ничего не замечают. Они все так горды, так счастливы! Если бы они только знали, что я о них думаю, до какой степени я их ненавижу!
   Особенно, когда я вижу их совсем рядом, глаза в глаза, с выражением уверенности на лице.
   Я несчастна, тетя, это так, поверьте. Я умоляю вас — поверьте, даже если в чем-то мне пришлось вам соврать или приукрасить правду. Но что верно, так это то, что я отдала бы все на свете, чтобы быть чистой, чтобы снова стать чистой и такой остаться. Мне в прошлом месяце исполнилось семнадцать, тетя. Я чудовище. Я…
   — Ты, моя маленькая, просто женщина.
   Мад внезапно застыла, словно от толчка, и, сдвинув брови, недоверчиво посмотрела на нее. Силясь понять тетку, она задумалась на мгновение, прежде чем спросить чуть ли не с недоверием:
   — Что вы хотите этим сказать?
   — Только то, что сказала. Твой брат — мужчина. Твой отец, твой дед были мужчинами, и ничего больше. Твоя мать — женщина. Ты — женщина, Алиса — тоже.
   — Алиса-то может делать все, что ей придет в голову, и не испытывать стыда.
   — Что ты в этом понимаешь?
   — Хотя бы то, что это случилось, когда она подцепила мужа.
   — Он мертв.
   — Тем не менее она теперь мадам и занимает определенное положение.
   — Что ты в этом понимаешь?
   — Вы опять! Но я-то понимаю, что большинство людей не создают себе проблем и удовлетворены собой, если не полностью счастливы.
   — Я спрашиваю еще раз: что ты в этом понимаешь?
   Тогда Мадлен, теряя терпение, возмутилась:
   — Уж не станете ли вы утверждать, что вам гоже есть чего стыдиться?
   — Есть.
   — Но чего же?
   — Да многих поступков, всей жизни — слишком долго было бы сейчас объяснять. Когда-нибудь, если у тебя еще будет желание, я тебе расскажу о ней, а сегодня расскажу лишь о самом последнем, что случилось совсем недавно, почти вчера.
   В воскресенье утром одна толстая старая женщина с лунообразным лицом постучала в дверь этого дома, и, поскольку это была тетя Жанна, никто не задался вопросом, зачем она приехала.
   — Это верно.
   — Однако тетя Жанна, к своему стыду, приехала сюда в поисках последнего приюта, потому что она опустилась так низко, так устала и была так противна сама себе, что хотела найти лишь какой-нибудь угол, где дождалась бы своего конца.
   Это был ее последний шанс, она ехала издалека — опустошенная, почти не надеясь добраться до цели своего путешествия.
   В Пуатье, ожидая пересадки с поезда на поезд, твоя тетя Жанна, чтобы придать себе смелости, или, скорее, убеждая себя в этом, выпила два стаканчика коньяка в буфете — прячась, убедившись, что никто на нее не смотрит.
   — Как мама.
   — А впрочем, напротив этого дома, в «Золотом кольце», ей во что бы то ни стало нужно было выпить другой, потом еще один, и в воскресное утро она не пришла пораньше лишь потому, что у нее с похмелья трещала голова.
   От вульгарности этих слов девушка подпрыгнула на месте.
   — В Париже, где она провела только одну ночь, тетя Жанна в конце концов пошла в какой-то отвратительный бар и там за стойкой, среди мужчин, принялась пить из толстых и грязных стаканов. А до этого в Стамбуле…
   — Тетя!
   — Тебе нужно это выслушать, я говорю для тебя, Мад, В Стамбуле тетя Жанна занималась самым последним и грязным ремеслом, которое даже мужчины презирают и для которого они подобрали очень крепкое словцо; ремесло, за которое в большинстве стран полагается тюрьма.
   — Вы…
   Она ошибалась в своих подозрениях, недоверчиво глядя на толстое лицо Жанны и расплывшееся под простыней тело.
   — Это не то, что ты думаешь, с улыбкой встречала клиентов, расспрашивала об их вкусах, называя вещи своими именами, с понимающей и многозначительной ухмылкой; а потом я хлопала в ладоши, как школьная учительница, и вызывала в салон группу девушек в рубашечках, а клиенты ощупывали их, словно на ярмарке.
   Мадлен опустила голову, она не знала, что и сказать. Ее тетка тоже замолчала надолго, уставившись на черного голубя, который расположился на подоконнике с той стороны окна.
   — Ну, теперь ты поняла?
   Мад кивнула.
   — Что ты поняла?
   — Не знаю. Все.
   — Ты еще можешь на меня смотреть?
   Мад подняла глаза, но пребывала в нерешительности. Взгляд ее был серьезным и смущенным.
   — Вот видишь! Ты не сможешь больше плакать у меня на руке, как сегодня утром. Но я думаю, что так будет лучше.
   — Вы правильно сделали, — сказала Мад, с трудом проглотив слюну.
   Чувствовалось, что она хочет оставить эту комнату, где они слишком долго были вдвоем и где открыли друг другу самые интимные тайны.
   — Ты можешь спуститься вниз. Надеюсь, что нотариус не ушел. Скажи маме, что я хочу его видеть; она может подняться сюда вместе с ним.
   — Да, тетя.
   — Прежде чем идти, ополосни глаза холодной водой и немножко попудрись. Не будешь ли ты так любезна дать мне мой одеколон?
   Мад взяла флакон с маленького комодика, который стоял на том же месте, что и сорок лет назад, когда Жанне было столько же, сколько ее племяннице сейчас; Жанна не смогла удержаться, чтобы не сказать:
   — Этот комод был моим, когда я была молоденькой девушкой. Это моя комната. Иди! Иди быстрей.
   — Спасибо.
   Ей было трудно уйти. Почти так же трудно, как и прийти сюда. Она задержалась посреди комнаты, покачивая руками, сделала на негнущихся ногах три шага к двери. Через мгновение, внезапно решившись, она развернулась, подошла к кровати и прижалась губами к толстой руке, пахнувшей одеколоном.
   Из-за этого запаха Жанна чуть было не сказала: «Я тоже, как видишь, стараюсь стать чистой».
   Но это прозвучало бы фальшиво. Лучше было промолчать. Шаги девушки удалялись, сначала медленно, а за тем, посредине лестницы, она вдруг принялась прыгать по ступенькам, как сделал бы любой другой в ее возрасте.
   Жанна услышала, как она внизу крикнула матери, даже еще не дойдя до малой гостиной:
   — Мама! Тетя Жанна просит, чтобы…
   Окончания фразы слышно не было, потому что дверь закрылась.
   В комнате осталась лишь толстуха Жанна, лежащая в своей постели, вся опухшая, с заплывшим, словно после удара, левым глазом, как у какой-нибудь пьянчужки, на которую родители не разрешают детям оборачиваться на улице.
   В горле у нее пересохло. Ее рука, как и в поезде, машинально легла на мягкую и горячую грудь, почти над сердцем; в голову ей пришла мысль о маленьком встроенном шкафчике, где Луиза прятала бутылки, и Жанна спросила себя, не согласится ли Дезире…
   Потом она укрылась простыней, забыв и о нотариусе, и обо всем прочем, от утомления закрыла глаза, и ее губы скорее обозначили, чем произнесли:
   — Чистая!

Глава 8

   Медленно, твердой поступью он поднимался на три-четыре ступеньки и затем останавливался, но лицо его при этом не было тревожным или искаженным, как у человека, страдающего болями в сердце, он не выглядел и запыхавшимся; у него был вид человека, который при любых обстоятельствах тщательно рассчитывает каждое свое усилие; на некоторое время он неподвижно замирал, глядя на лестничные ступеньки или стену перед собой.
   Идущая за ним Луиза — такая маленькая в сравнении с его возвышающейся фигурой — удивлялась каждой такой остановке и не знала, как себя держать, но ради приличия попыталась было с ним заговорить.
   — Лестница очень крутая, — с извиняющимся видом пробормотала она во время третьей остановки.
   Он не обернулся, не ответил, а его спина, казалось выражала презрение к подобным пошлым и ненужным замечаниям.
   В горой раз заговорить ее заставило уже собственное смущение:
   — Если бы я знала, что моя невестка заболеет, я устроила бы ее на втором этаже. Она сама выбрала эту комнату.
   Он опять не пошевелился. С такой скоростью они никогда не перестанут карабкаться по ступенькам. Сколько же лет может быть нотариусу Бижуа?
   Поначалу Жанна думала, что это сын того Бижуа, которого она когда-то знала; в бытность ее ребенком он уже казался ей стариком, но это был не сын, а отец. Его возраст приближался, вероятно, к девяноста годам, если уже не достиг их. Но держался он еще очень прямо, лицо его было розовым, как у ребенка, что выглядело почти неестественным при стриженных бобриком седых волосах.
   — Можно ли войти нотариусу, Жанна?
   — Да, конечно.
   Он вошел с таким же видом, с таким же отсутствующим взглядом, с каким посещал дома, подлежащие продаже, и через несколько мгновений остановил свой взор с чисто профессиональным любопытством на Жанне. Создавалось впечатление — настолько это было очевидно, — что он нарочно старался показаться невежливым, нарочно использовал лишь самый минимум принятых приличий. Вместо того чтобы поздороваться, произнести несколько самых общих и обычных фраз, справиться о здоровье, он произнес лишь одно слово, в котором, казалось, можно было ощутить свойственную некоторым старикам радость при виде сраженного болезнью более молодого человека:
   — Водянка?
   Она вспомнила времена, когда была совсем маленькой девочкой; и она ответила ему почти как ребенок:
   — Ничего серьезного. Немного передышки, и я встану на ноги.
   — Так всегда говорят.
   — Со мной это уже случалось.
   Она видела, что Луиза чем-то озабочена, но это была не та смутная или истерическая озабоченность последних дней; Луиза выглядела как человек, внезапно столкнувшийся с конкретными проблемами.
   — Месье Бижуа не хотел подниматься сюда. Но я настояла, чтобы он повторил тебе то, что сейчас сказал мне.
   — Садитесь, месье Бижуа.
   Он не захотел воспользоваться низким стулом, стоявшим в ногах кровати, на который ему указала Жанна. Нотариус взял другой стул, из угла комнаты, и, прежде чем усесться, внимательно осмотрел его, словно желая оценить или убедиться в его надежности.
   — Вы читали мое объявление, верно? — бросился он сразу же в атаку.
   И, не ожидая ответа, продолжал:
   — Насколько мне известно, по каким-то своим причинам вы предпочли, чтобы вас считали умершей. Вы пренебрегли наследством, думая, что никогда не вернетесь сюда, но сами видите, что в конце концов все-таки вернулись.
   — Но вовсе не за наследством, — поспешила возразить она. — Если я попросила вас об одолжении подняться сюда…
   Она очень хотела объяснить ему, объяснить Луизе, что она совершенно определенно была намерена окончательно отказаться от наследства, если, с точки зрения закона, это все еще было необходимо, но нотариус прервал ее на полуслове:
   — В связи с тем, как развернулись события, не имеет значения, что вы собирались или не собирались делать.
   Никто, вероятно, лучше него не знал местные семейства и их секреты.
   Это касалось не только семьи Мартино, в которой нотариус был знаком и с родителями Жанны, и с родителями ее родителей; он наизусть знал истории самых неприметных домов города.
   За какую такую обиду он мстил, говоря ледяным голосом, в котором слышалось что-то вроде смакования катастрофы, во всяком случае любование ею?
   Быть может, потому, что Жанна лежала в постели, а из-за опухшего лица и заплывшего глаза вид у нее был довольно жалкий, Луиза попыталась смягчить удар:
   — Нотариус Бижуа только что сообщил мне плохие новости.
   — Я знаю. У меня был долгий разговор с месье Сальнавом.
   Нотариус презрительно пожал плечами:
   — Малыш Сальнав совершенно ничего не знает.
   Жанна смущенно спросила:
   — Вы хотите рассказать о действиях, которые предпринимают Физоли?
   — Физоли не имеют никакого значения. Месье Физоль позвонил мне сегодня утром в контору, чтобы потребовать от меня официально объявить об открытии наследства, и я ответил, что это уже сделано.
   — Все намного серьезнее, чем ты предполагаешь, Жанна.
   Луиза держалась спокойнее, значительнее, чем в прочие дни. Чувствовалось, что она сражена, но не хочет плыть по воле волн.
   — Мы будем вынуждены продать…
   — Продать дом?
   — Да, мадам, — прервал старик. — Дом со всем содержимым, винные склады и само торговое предприятие. И все равно дыра, которую нужно заткнуть, останется слишком большой, так что Робер Мартино, будь он жив, оказался бы лицом к лицу с серьезными трудностями. Я не собираюсь ни оправдывать его, ни осуждать; уже давно я ничего больше не жду от людей.
   Зная его так, как я его знал, я предвидел, когда он ушел от меня в субботу, какое решение он примет.
   — Вы думаете, это было самое легкое?
   Нотариус надменно промолчал. Во взгляде, которым он окидывал лежащую перед ним толстую женщину, надменности было не меньше. Какое-то время он покашливал, вытаскивая из кармана носовой платок, а затем произнес таким тоном, будто смысл слов был понятен только ему одному:
   — Я Знал его деда, я знал его отца, я знал его братьев и я знал его.
   Я знаю его детей.
   — Зачем он приходил к вам?
   — А зачем приходят вечером в субботу, после закрытия конторы?
   Жанна не знала, был ли он с Луизой внизу более человечным или многословным. Во всяком случае, их разговор длился очень долго. Должно быть, к этой второй встрече, на которую его вынудили пойти, он относился как к ненужной и расплачиваться за это заставил Жанну.
   — Я знаю, что моему брату были нужны деньги. В понедельник утром в кассе не было ни сантима.
   — Но в понедельник месье Сальнав принес мне деньги! — вскричала все вдруг понявшая Луиза и со смущенным видом уставилась на свою невестку.
   — В общем, — сказал нотариус, — потребность в деньгах, говорят, — это та потребность, которая, в крайнем случае, может быть удовлетворена.
   Достаточно перейти какую-то черту, какую-то цифру, определенное соотношение между тем, чего не хватает, и тем, что можно было бы получить; не знаю, как это называется, сами подберите слово, которое вам нравится.
   Бухгалтер ломает голову над мелкими суммами и ужасается, как ребенок.
   Он, впрочем, еще ребенок и есть; я вспоминаю его деда, когда он, торгуя овощами, ходил от дома к дому. Вы приехали в плохое время, мадмуазель Мартино, для вас, без сомнения, было бы лучше остаться там, где вы жили.
   Он специально нажал на слове «мадмуазель», а не назвал ее «мадам Лоэ», зная, очевидно, что она никогда не была замужем. Жанна вспомнила, что он был нотариусом и другом Франсуа Лоэ.
   — Я ждал только похорон, чтобы выполнить свои обязанности. Я толком не понимаю, зачем мадам Мартино настаивала на том, чтобы я поднялся сюда и повторил вам то, что сказал ей.
   — Что говорил вам Робер в субботу?
   — То, что всегда говорят в таком случае. Он очень упал духом, как обычно и бывает. Он не видел никакого выхода, и, логически рассуждая, выхода и не было, но он упрямо все-таки хотел найти его — с таким видом, будто я (поскольку я был его нотариусом, и особенно потому, что я был нотариусом его отца) могу сотворить чудо.
   — Сколько ему было нужно?
   — Несколько миллионов. Если ликвидировать активы по самой высокой цене, с максимальной удачей, то хватит почти на половину долгов. Именно поэтому я недавно ответил месье Физолю, что, по-моему, о наследстве нечего и говорить. Наследники имеют лишь одну возможность — отказаться от своих прав, иначе они столкнутся с ошеломляющим долгом и всей их жизни не хватит, чтобы с ним расплатиться.
   — Как он дошел до этого?
   — Я ждал этого вопроса. Ваша невестка тоже задала его мне. Мне его задают каждый раз. Люди живут в одном доме, спят в одной постели или же их разделяет только стенка, видятся три раза в день за столом и бывают весьма удивлены, когда однажды понимают, что ничего друг о друге не знают.
   — Вы забываете, что я ушла из дома тридцать семь лет назад.