Синиор Олив
Рассказы и стихи

   Олив Синиор
   Рассказы. Стихи
   ВИД С ТЕРРАСЫ
   над немым обрывом
   робкое пенье
   невинных в неведенье трав.
   Рильке. Вынесен на вершины сердца
   I
   Домик появился в одночасье. Как-то мистер Бартон провел два дня в постели, а поутру на третий Маркус по обыкновению выкатил его кресло к столу на террасе, и он тут же увидел домик. Гневу его не было предела. Да и немудрено! Ведь совершилось истинное преступление, святотатство, нечто невиданное и неслыханное!!! На склоне прилепился домик! На его склоне! На склоне, что высился над деревней и являлся его взору всякий раз, когда он сидел на террасе. Домик был, разумеется, маленький: футов двадцать на двенадцать, не больше; на длинной стене темнели дверь и одно окошко. Короче, крошечный, кукольный домик. Вроде детского рисунка: стенка, окно, крыша, труба. Такие хибары вырастали вокруг города ежедневно точно грибы - зримое свидетельство бесконтрольности и беззакония, царивших в обществе. Но на его склоне никто не смеет селиться! Никто не смеет торчать тут словно бельмо на глазу! Его собственный дом стоял на пригорке, возвышаясь над долиной и ютившейся в ней деревней, и окрестные холмы открывались ему во всей своей нетронутой красоте. Где-то дальше, конечно, были и дома, вполне приличные дома, но ничто и никогда не застило вид ближних склонов.
   Ему даже в голову не приходило, что обиталище человека может обезобразить его склон: уж слишком он крут и неприступен. Здесь и деревья-то никакие не приживались, кроме манговых. В засушливые месяцы трава на склоне сгорала на корню, только колючие кустики агавы время от времени расцветали буйной, неукротимой желтизной. На середине склона, прямо перед его террасой росло единственное мало-мальски примечательное дерево, капок. Из-за волокон его называли по-всякому: и войлочным деревом, и шерстяным. Когда-нибудь, очень не скоро, оно станет огромным и раскидистым; пока же выглядит довольно чахло, как, впрочем, все молодые деревья этой породы. Он наблюдал за ним год за годом: вот чуть подросло, вот сбросило листья к зиме, вот облачилось по весне в яркие зеленые одежды. И вдруг - на тебе! Прямо за деревом, словно под прикрытием его рук-ветвей, кто-то выстроил дом. На его склоне. На самом-то деле склон ему не принадлежал, но никому, кроме него, нужен и не был. Кто еще вздумает глазеть на голый склон триста шестьдесят пять дней в году двенадцать лет кряду?
   Его первый безудержный гнев мгновенно сменился презрением. Какой идиот решил строиться в этом богом забытом месте? Как они будут сюда добираться? В засуху эту хибару слизнет первый же пожар, в сезон дождей смоет первый ливень. И потом, какой смельчак поселил свою семью у подножия шерстяного дерева? Неужели он не боится привидений, что водятся в корнях шерстяных деревьев? Ведь в них свято верят все негры Вест-Индии. Впрочем, нынче возможно всякое. Потому что все пошло прахом - вплоть до старинных обычаев и суеверий, что держались незыблемо несколько сотен лет. Каждый мнит себя Господом Богом, каждый норовит растоптать традиции, правила, вековой уклад: Даже привидений и шерстяных деревьев не боятся. Должно быть, эту хибару выстроил какой-нибудь отпетый курильщик-наркоман, из тех, что призывают негров вернуться в Африку и поклоняться эфиопскому царю. Бесстыднику, верно, понадобилось укромное местечко, чтоб хранить свою травку, - подальше от городской полиции. И ведь прав: какому блюстителю закона придет охота карабкаться на гору и выяснять, кто тут живет и чем промышляет? Да и вообще, разве теперь властям есть до чего-нибудь дело?
   Однако, рассмотрев домик попристальнее - не так уж на самом деле и пристально, поскольку со зрением у него было худо, - он поневоле отметил, что выглядит эта постройка аккуратнее, чем любой виденный им прежде дом бедных поселенцев: фундамент крепкий, каменный; доски пригнаны друг к дружке ладно и плотно. Мистер Бартон любил добротные дома и вещи. Он немало гордился своим собственным домом, выстроенным и выдраенным, словно образцовый корабль. Сам он плотничать не умел, но стоял над рабочими с утра до ночи, отслеживая каждую доску, каждый гвоздь. Да это и понятно: мистер Бартон, человек крайне тщательный, превыше всего ставил порядок. Он боготворил стройный, упорядоченный мир, где все идет по заранее предписанным правилам и всему есть свое время и место. И вдруг - этот безумный дом на склоне. Разве ему тут место? Как, в конце концов, они ухитрились поднять на гору балки и доски? Кто выстроил его так быстро - чуть ли не за ночь? И самое главное, кто собирается тут жить?
   II
   В тот день ответа на последний вопрос он так и не получил, хотя, не имея особенных дел, наблюдал за домиком до позднего вечера. Наутро, едва выехав на террасу, он опять взглянул на соседний склон, на домик, что прочно угнездился на полпути меж деревней и небом, и - там, на пороге, стояла женщина. Она была слишком далеко, не рассмотреть, но показалась ему огромной, какой-то даже первобытной. Ее тело заполняло весь дверной проем. Вот она двинулась, вот махнула рукой. Тут он заметил на склоне, чуть ниже, какое-то шевеление. Дети! Один, два: Три. Крошечные фигурки, различимые лишь благодаря ярким одежкам. Мотаясь и подпрыгивая, точно воздушные шарики на нитках, они спускались вниз по тропе - мимо шерстяного дерева, мимо зарослей, то скрываясь, то появляясь вновь. Наконец они исчезли в манговой роще за деревней. Женщина еще долго стояла на пороге, потом ушла в дом, но дверь оставила открытой. За завтраком, который Маркус подал ему, как обычно, на террасу, мистер Бартон все поглядывал на соседний склон. Но там было тихо. Потом женщина вышла из-за дома, держа что-то перед собой двумя руками, и, когда она начала развешивать вещи на веревке, он сообразил, что это лохань с бельем, и понял даже, что в доме есть грудной ребенок, поскольку и на таком расстоянии было ясно, что развешивает она пеленки и подгузники. Так, значит, младенец, трое детей постарше, мать и, по всей вероятности, отец: И все в таком маленьком домике?!
   Вот ведь лихая женщина! В два дня управилась! Только въехала в выросший за ночь дом и вот уже поутру отправляет детей в школу, и наверняка в чистых, отутюженных рубашечках! И самое главное - как она заставила того, кто выстроил ей дом, еще и веревку для белья натянуть, да так быстро?
   Он вспомнил - внезапно и остро, поскольку воспоминания эти были редки, свою первую жену, Марию. Как безропотно ждала она, чтоб он натянул бельевую веревку возле их первого дома, ждала долгие недели, а он возился со своими бумагами, документами, фотографиями, <кабинетом>: В конце концов она кого-то наняла: Да, она была очень порядочная женщина, изысканно воспитанная, немногословная, никогда ни жалобы, ни упрека. Она понимала, что мужчина, за которого она вышла, пробивается наверх и ему недосуг выполнять ее просьбы, его ждут дела поважнее. Она понимала - потому-то он на ней и женился. Он выбрал жену под стать своему положению, своему будущему, как выбирал костюмы, дома, друзей, районы с благопристойными соседями. Эта жена ему подходила. Светлокожая девушка - намного светлее его самого, - достойного, как и он, происхождения: ее отец работал в аптеке в маленьком городке и держал неподалеку ферму, где проживала семья. Мать была учительницей. Родители, конечно, мечтали, чтобы Мария выбрала в мужья не его, а белого солдата из гарнизона, он тоже ухаживал за ней всерьез. Но разве устоят любящие родители перед мольбами единственной дочери? Видно, не судьба ей была улучшить породу, а им - иметь белокожих внуков:
   Теща всегда считала его кожу слишком темной, хотя Генри был куда светлее ее собственного мужа. Впрочем, иные достоинства за ним признавались: за дочь сватался молодой, целеустремленный человек, с хорошими перспективами на государственном поприще, поскольку в те времена талантливая цветная молодежь как раз получила возможность расти по службе почти неограниченно. Кстати, его родители были не менее уважаемыми людьми, чем ее, а земли и денег у его семьи было куда больше. Мария, молоденькая, хорошенькая, любила все оттенки бежевого и серого и вообще все мягкие пастельные тона. Она сохранила эту любовь на всю жизнь. Изящная одежда скрашивала ее дни, которые проходили в постоянных попытках ему угодить; угодить же с каждым годом становилось все труднее и труднее. Ее усилия утратили для него всякий смысл достаточно быстро. Она так старалась, а он с утра до вечера пропадал в офисе. Позже, поднявшись по служебной лестнице, став членом важных комитетов и комиссий, он проводил время в клубе, среди таких же амбициозных людей с коричневой кожей, решивших во что бы то ни стало доказать себе и миру, что они не хуже белых, что они достойны занять места тех, кто отправляется <домой>, отслужив в колониях по тридцать, а то и сорок лет. А еще они старались доказать, что они лучше черных, поскольку черные уже наступали на пятки и зачастую превосходили их на кортах и площадках для гольфа, в некоторых профессиях и - признаться честно - в умении делать деньги. Только деньги эти делались способами, недостойными коричневых людей, ибо их кумиры, белые люди, так никогда не поступали.
   Он уже стоял на нужной ступени, стоял твердо, он был одним из тех, кто останется у кормила, когда белые наконец уйдут. Он и такие, как он, останутся управлять государственными и общественными структурами, они будут врачами, юристами, политиками. Самого мистера Бартона политика удручала. Когда товарищи по клубу толковали о свободе и деколонизации - а случалось это все чаще и чаще, - он лишь кивал, улыбался и спешил удалиться понезаметнее. Ему претили радикальные разговоры. Он, разумеется, понимал, что разговоры эти - знак грядущих перемен, что по иронии судьбы именно он выиграет, соберет жатву с возделанных политиками полей. Но сам он предпочитал жизнь спокойную и скромную, ту, которая даст ему возможность продвигаться все вверх и вверх, чтобы в один прекрасный день не только усесться в кресло белого человека, но и столь же естественно перенять его легкий, свободный стиль, покрой его костюмов, небрежность его шуток, вкус его пищи, короче, ту жизнь, ради которой и родился на свет мистер Бартон. Ведь это единственный путь возвыситься, избавиться от всего, что он так ненавидел в своей стране, в своем народе, в своих родителях: от грубости и панибратства, от шумливости и пестроты, от избыточности в речи и жестах. Как же презирал он своих соотечественников за то, что они покусились на границы между расами, между начальниками и подчиненными, между мужчинами и женщинами. Эти границы священны, и он не преступит их вовеки. Он всегда следовал нерушимым законам, которые сам для себя установил, - по образу и подобию тех, чьи обычаи наблюдал всю жизнь и кого почитал людьми воистину высшими. Никто и никогда не смог бы обвинить его в <некорректности>.
   В те вечера, когда он возвращался с работы или из клуба достаточно рано, его дети не спали, а сидели над тетрадями и учебниками. Дети были его отрадой - все трое светлокожие, с прямыми, совсем не курчавыми волосами (их с Марией брак породу все-таки не испортил); эти дети придутся ко двору и в Нью-Йорке, и в Лондоне, куда он непременно пошлет их учиться; они смышленые, с готовностью слушаются старших, преуспевают в науках, в музыке, в пении, в спортивных состязаниях, в дискуссионных клубах; они всегда в обществе, всегда на виду: И все это безусловная заслуга его жены, ибо она отдавала себя детям ежедневно и ежечасно. Сам он не принимал участия в буднях своего семейства, разве что, если требовалось, порол сыновей. Повод для наказания они давали достаточно редко, но в этих случаях он брал ремень твердой рукой: каждому по справедливости, каждому по заслугам. Осуществлялись наказания по воскресеньям, в единственный день, который он старался проводить дома. Если неотложное дело не гнало его в офис, он шел с семьей в главный англиканский храм, где молились губернатор, высшие чиновники и лучшие люди страны. Он предпочитал именно этот храм, хотя воспитан был в лоне методистской церкви, а жена была пресвитерианкой. После службы они усаживались в недавно приобретенный черный <остин> и катались по городу, по самым модным и людным местам. К их приходу Мира, старая нянька Марии, помогавшая ей по дому с самого дня свадьбы, стряпала плотный воскресный обед. После обеда он любил вздремнуть - до вечерней прохлады. Потом они или шли в гости, или принимали у себя, а после ужина он играл с детьми или слушал, как они поют и музицируют, - при этом он тоже дремал, но с открытыми глазами; он научился этому от своего бывшего босса, англичанина. Главное - успеть вовремя проснуться и громко захлопать в ладоши.
   Изредка он возил семью в горы, и они доезжали до той самой деревушки, где он живет теперь. Дальше проезжей дороги просто не было. Они останавливались на берегу ручья и устраивали пикник. Иногда взбирались на пригорок, поросший могучими деревьями, и там наверху, прислонясь к стволу, сняв пиджак, распустив тугой галстук, он слушал радостный щебет детей и мечтал построить тут дом, на этом самом месте, среди гор, против голого каменистого склона, где нет ничего, кроме травы и колючек агавы. Этот склон самой своей наготой отличался от необузданной пышности окружающей природы и являл тот аскетизм, ту чистоту, которых он, мистер Бартон, стремился достигнуть в жизни. Он жаждал порядка, покоя и незыблемой уверенности в завтрашнем дне.
   Еще маленьким ребенком в большой и шумной семье он твердо знал, чего именно хочет: отрешиться от всего шумного, агрессивного, от всего, что разрушает все и всяческие границы и тем самым лишает людей уверенности и определенности. Он мечтал найти умиротворение в чем-то далеком, пусть даже чуждом, как горы, что окружают его сейчас. Горы в конце концов и принесли покой, горы и - отъединение от всех вокруг, включая и его собственную семью. Впервые же этот покой объял его благодаря стихам, которые они разбирали и разучивали в школе с миссис Кинг и которые - распознав в мальчике <тонкость натуры> и талант - миссис Кинг побуждала его писать. Это были стихи о нарциссах и меловых скалах Англии, о снегах и безутешных девах, отважных рыцарях и увядающих цветах, о мире незыблемом, имеющем корни, стержень, ценности, которых окружавший его реальный мир был лишен напрочь. Когда он единственный из всех претендентов! - получил стипендию для учебы в старших классах, мистер Уимпл, учитель английского и сам настоящий англичанин, продолжал поддерживать в нем любовь к английской традиции. После школы он сделался чиновником, и по мере роста по службе ему посчастливилось работать под началом целой череды англичан. Все они ценили в нем <тонкую натуру> и пристрастие к <цивилизованному>, то есть английскому. Пристрастие сохранилось в нем навсегда, и в конце концов именно этот голый горный склон, возвышающийся над буйно цветущей долиной, стал для него здесь, в родной стране, воплощением иной, упорядоченной жизни.
   Он стал мечтать о доме, глядящем на гору, и мечты были поначалу бесплодны, поскольку заработков его едва хватало на достойную, респектабельную жизнь. Однако он был бережлив и каждый месяц выкраивал хоть немного и клал на особый счет. Потом умер отец, и ему перепало кое-какое наследство. Он тут же все продал и смог купить землю. Об операциях этих он не рассказывал никому, даже жене. Ему доставляло несказанное удовольствие привозить ее на пикник в знакомое место, валяться на травке на собственной земле и знать, что это его тайна. Жена так и умерла, ни о чем не подозревая. Строить дом он начал уже после ее смерти - чтобы заполнить внезапную пустоту выходных дней. Долгое время дом оставался его убежищем по воскресеньям. А выйдя на пенсию, он переселился сюда окончательно.
   Теперь он самодовольно сравнивал свой огромный, просторный, крепкий дом с этим идиотским строением на склоне. Сарай, да и только. И женщина в нем живет нелепая! Ну не дура ли? Послушалась мужчину, который вздумал выстроить этот сарай в таком труднодоступном и неплодоносном месте. Ей-то, верно, и невдомек, что ничегошеньки она тут не вырастит: ни дерева, ни кустика, ни цветка. Этот каменистый сланцевый склон будет покрыт только цепкой травой - во веки веков. И вообще, женщина тут долго не задержится, и ей просто не хватит времени что-то вырастить. Первый майский ливень смоет ее хибару со склона, словно ее тут и не было. И он, мистер Бартон, тут же о ней позабудет.
   III
   Однако хибара устояла. Месяцы превратились в годы; шерстяное дерево становилось все раскидистее; прилепившийся под ним домик все больше затенялся по весне, когда на ветвях появлялись нежно-зеленые листья, но и все более жгучими были опалявшие его лучи, когда дерево оголялось - неизбежно, круг за кругом, год за годом. В будние дни дети спозаранку отправлялись вниз, в школу: всегда чистенькие и наутюженные. И число их росло. В школу теперь ходили четверо, а на веревке по-прежнему сушились пеленки. Что самое удивительное, мужчину он никогда не видел, хотя наблюдал за соседями пристально, каждый день, даже по нескольку раз на дню. Видел он только женщину - на пороге или у бельевой веревки - и детей, шедших гуськом то вниз, то вверх по склону. По вечерам и воскресеньям дети копошились в пыли возле дома. А мужчины не было. Откуда же взялись эти дети? Кто их кормит и поит? Одевает и обувает? Кто платит за школу? И - кто зачинает каждый год по новому ребенку?
   Проще всего было бы спросить у Маркуса. Он наверняка знает, что это за люди, почему они здесь поселились, кто отец семейства - калека, больной, затворник? Или, наоборот, путешественник, который скитается где-то за морем и возвращается раз в году? А если б Маркус вдруг не знал, он бы все это с легкостью выяснил. Но мистер Бартон не спросил, не пошел по этому пути, заинтригованный чужой тайной. Тайна померещилась ему с самого начала и со временем стала не чужой, а своей. Домик на склоне, могучая женщина в дверном проеме, цепочка ребятишек, отсутствующий отец - все это стало наваждением, новым, волнующим звеном его мирка, который давно уже сузился до его собственной террасы и дома. Его вселенная имела очень четкие границы:
   С тех пор как ушла его вторая жена, Джози (он так и не понял: то ли она его бросила, то ли он вышвырнул ее вон), он жил здесь один, под присмотром Маркуса, преданного Маркуса, с которым не расставался с самого детства. Дети изредка позванивали, но навещать его перестали - после того как он поочередно и неоднократно высказал каждому всю меру своего недовольства и разочарования. А как хорошо все трое начинали! Старший, Раймонд, был красив, умен, даже в университет поступил раньше своих сверстников. Он хотел стать юристом, и отец всячески поддерживал в нем это желание. Он определил Раймонда на практику в лучшую адвокатскую контору, но - началась война, и сын совершил самую большую, самую непростительную ошибку в своей жизни: пошел добровольцем в Королевские военно-воздушные силы. На фронт он не попал, войну закончил в тренировочном лагере под Монреалем да так и остался в Канаде, решив получить диплом юриста в Макгиллском университете. Женился на канадке и сам совершенно оканадился, потерял всякий интерес к Вест-Индии. После смерти матери он вообще ни разу не приезжал в родные края. А до этого навещал мать в одиночку, без жены и детей. И к себе в гости, в Канаду, тоже не звал. На смертном одре Мария сказала такое, что мистер Бартон не на шутку рассердился на жену - единственный, наверное, раз в их совместной жизни. Она сказала, будто Раймонд не хочет, чтобы его жена и дети знали, что он не из <чисто белой> семьи. Мистер Бартон шумел, кричал, топал ногами, но потом, после ее смерти, все вспоминал эти слова, ворошил их внутри себя, теребил, точно больной зуб. И какое-то горькое чувство подсказывало ему, что жена, возможно, была права.
   Марк в детстве тоже блистал, вечно получал стипендии. Теперь он старший преподаватель, читает лекции в университете. Но и он подвел. Хотя иначе, чем Раймонд, совсем иначе. Для отца он теперь отрезанный ломоть. Потому что Марк съездил в Англию и привез оттуда жену - совершенно черную, угольно-черную девицу, даром что она тоже доктор-профессор не разбери пойми чего! Отец разругался с сыном вдрызг, и с тех пор они не разговаривают, вот уже четырнадцать лет.
   Дочка. Ни с кем и никогда не был он так близок. Его радость, его спасение от всех разочарований. Хорошенькая, смышленая, послушная. Ах, как жаль, что он пошел у нее на поводу и не отправил учиться подальше, позволил поступить в местный университет. Зачем ей вообще понадобилось учиться? Вышла бы замуж, муж бы ее содержал. Отец считал, что ей надо учиться в заведении мисс Симпсон, на курсах машинописи, как делают все добропорядочные девушки, но ей приспичило стать врачом. А характером она пошла в мать, такая же тихая, но непреклонная: самовольно отправилась на экзамен, блестяще его выдержала, получила стипендию, и родителям оставалось только уступить. Студентам, даже местным, полагалось в те времена жить не дома, а в университете, но все выходные дочь поначалу проводила дома, и отец не мог налюбоваться на милое лицо, нарадоваться ее жизнерадостности и доброжелательности. А как он гордился ее независимостью! И вдруг на четвертом году учебы она совершенно переменилась. (Так он и не понял: вдруг или постепенно, подспудно нарастала в ней эта перемена.) Появлялась дома все реже, а когда появлялась, непременно вступала в перепалку с отцом, перечила ему по любому поводу. Вскоре все открылось: дочь связалась с радикалами. И не только политически. Какую боль испытал он, узнав, что дочь состоит в неприлично близких отношениях с Мартином Хау, да-да, тем самым Хау, что так опозорил свою достойную семью, став известным на всю страну пропагандистом коммунистической заразы. Он значился под номером один во всех разыскных списках: от местной полиции до Скотленд-Ярда и наверняка Интерпола. А дочь: Рассорившись с родителями, разорвав с ними всякие отношения, она переехала к этому Хау и стала с ним жить - невенчанная, без родительского и церковного благословения. Саднящая боль гложет его сердце до сих пор.
   В конце концов она, конечно, порвала и с Хау, и с радикалами, стала известным педиатром, вышла замуж - также за врача, очень достойного человека, - родила троих детей, но отец так и не смог ее простить. И винил дочь в ранней смерти матери. Когда он думал о своих детях - а случалось это теперь достаточно редко, - он всегда задавался вопросом: в чем ошиблась, что проглядела их мать? Может, была чересчур мягкой, может, слишком потакала их желаниям? В любом случае виновата она, ведь воспитание детей было ее заботой.
   А еще, думая о своей семье, он думал о женщине на склоне и о ее детях. Как она их воспитывает? Думает ли об их будущем? Мечтает ли - как он когда-то, чтобы дети стали адвокатами, врачами, учителями? Только на что ей рассчитывать? Живет в кукольном домике, в одиночку растит детей, да еще рожает каждый год, точно от Святого Духа: В школу бегали теперь пять детей, а на веревке по-прежнему сохли пеленки.
   Больше всего он любил выходные, потому что дети оставались дома и на склоне кипела бурная жизнь. Шерстяное дерево сильно разрослось, и соседи были видны хуже, чем прежде, но все же там постоянно происходило что-то новое. Однажды за кустами вдруг появился еще один домик, совсем крохотный: не то сарай, не то кухня. И - чудо из чудес - вокруг дома по весне запестрели яркие точки. Россыпь не исчезала, и он вынужден был признать, что это - цветы! А в другой раз, буквально за одну ночь, домик вдруг покрылся слоем неброской желтоватой краски - единственно верной краски для этого склона; сродни траве, которая то багровела, то желтела, то бурела; сродни дереву, которое то зеленело, то вовсе стояло голым. А дети казались такими счастливыми!
   Они резвились возле дома, играли с невесть откуда взявшейся собакой, потом она преданно бежала за ними следом по тропе - следом за яркими рубашонками, которые виделись ему издали воздушными шариками на нитках. Они то скрывались, то появлялись вновь, скатывались в долину, а вскоре снова слышался радостный лай - сперва далеко, потом все ближе и громче, - и дети снова появлялись в поле его зрения с разноцветными предметами в руках. Они карабкались по склону, и вот уже он различал пластиковые бутылки с водой: Потом он стал отличать одного мальчика, старшего, в костюмчике цвета хаки; серьезный и подтянутый, он отправлялся теперь в школу один, раньше всех. По субботам все были дома, и ветер порой доносил детские голоса, смех, заливистый лай собаки. Или ему это только мерещилось? Как бы то ни было, от этих звуков ему почему-то делалось очень грустно.
   И он все время думал о женщине. Он ни разу не видел, чтобы она спускалась в долину, хотя наверняка спускалась, как же иначе, ведь дверь бывала иногда подолгу закрыта. Но женщину он видел то на пороге, то в окне - она вытряхивала какие-то тряпки, - то у бельевой веревки, когда она развешивала или снимала пеленки, вечные пеленки, день за днем, год за годом. Кто же отец этих детей? Может, он приходит глубокой ночью и уходит на рассвете? Почему его никогда не видно? Впрочем, кто бы ни был этот мужчина, дом и семья держатся на женщине, она вынашивает детей, она их растит, она отправляет их в школу - чистых и выглаженных. Порой она, стоявшая в дверном проеме, напоминала ему мифическое существо, вне возраста и вне времени; такими он запомнил валенсианских рыбачек на картинах Сорольи - огромных, первобытных, мускулистых, слитых с морской стихией, мужеподобных и в то же время прекрасных и величественных. Он видел этих рыбачек в мадридском музее, когда они с Марией в первый раз ездили в Европу. Еще тогда он вдруг подумал: а каково любить такую женщину? Каково распластаться под могучими бедрами, хрустнуть в объятьях сильных рук, задохнуться под необъятными грудями? Такой же представлялась ему любовь с женщиной со склона. Такой же? Ведь он - в отличие от всех своих приятелей и знакомых - так и не познал настоящую черную женщину; сама идея такого совокупления казалась угрозой его упорядоченной вселенной, в ней таилось что-то дикое, неодолимое, чего не вычитать в популярных пособиях и брошюрах.