В шестнадцать лет пишется первое стихотворение «Три видения». Обстоятельства написания самые «поэтические»: приятель рассказал Кольцову о снившемся ему три ночи подряд одном и том же сне. Все это соответствовало и возрасту с буйно работающим воображением, и литературной традиции, которая была к тому времени освоена, скажем, в романе М. Хераскова «Кадм и Гармония», полном таинственной символики. Наконец сама поэзия явно воспринималась как нечто особенное, безусловно связанное с каким-то совершенно иным, «тем» миром. «Три видения» не были даже подражанием Дмитриеву. Просто Кольцов взял одно из стихотворений Дмитриева и по образу его и подобию сделал свое, к тому же о знании каких-то правил стихосложения, конечно, еще и речи не было.
   Интерес к стихам теперь приобрел уже совершенно особый характер. Чтение прозы было отставлено, а на даваемые отцом деньги покупаются стихи: за Дмитриевым последовали Ломоносов, Державин, Богданович.
   Получить книгу для жаждущего простолюдина было нелегко. Книгу нужно было достать, добыть. Общественной библиотеки в Воронеже тогда не было. Из стараний учредить такую библиотеку уже в 30-е годы ничего не получилось. А эти старания прилагал не кто иной, как сам губернатор. Дело в том, что в 1830 году начальником губерний стал Дмитрий Никитич Бегичев, один из друзей Александра Сергеевича Грибоедова. Бегичев и сам был литератором, автором большого романа «Семейство Холмских», посвященного жизни провинциального дворянства.
   В бытность воронежским губернатором он неизменно помогал Кольцову в его делах и вообще относился к нему в высшей степени дружески. Был вручен «любезному Кольцову», как гласила надпись, и экземпляр «Семейства Холмских». В 1840 году Кольцов даже написал в честь к тому времени уже бывшего губернатора стихи «Благодетелю моей родины» (Д.Н. Бегичеву), где в духе довольно традиционной одописи противопоставлял неправедным вельможам истинных сынов отечества.
 
Другие люди есть: они от бога
Поставлены на тех же ступенях,
И также блеск, величье, слава
Кругом их свет бросают свой.
Но люди те – всю жизнь свою
Делам народа посвятили,
И искренно, для пользы государства
И день, и ночь работают свой век…
 
   Однако в деле создания провинциальной общественной библиотеки писатель-губернатор, увы, не преуспел. Даже будучи открытой (в двух комнатах Дворянского собрания), она все же вскоре зачахла, а сам ключ, как повествуется в одной из краеведческих летописей, был утерян. По сути, первая публичная библиотека учредится в Воронеже лишь через два десятка лет после смерти Кольцова, о некоторые из личных библиотек богатых дворян – основные тогда хранилища книг – откроются для него, когда Кольцов станет уже известным поэтом. Можно представить, какой же манной небесной оказалось для молодого Кольцова знакомство с книгопродавцем Дмитрием Антоновичем Кашкиным.
   Торговцев книгами тогда обычно называли просто книжниками, и это, конечно, было гораздо точнее. Дело торговли у таких людей чаще всего отступало перед любовью к самой книге, собиранием ее и пропагандой. Состояний здесь не наживалось. Кашкин, во всяком случае, не нажил и даже бросил дело – наследственную хлебную торговлю, – в котором, может быть, и мог нажить. Донской казак Д.А. Кашкин истинно перекати-полем мотался по стране, но не бесследно, он организовывал постоянную книготорговлю в Таганроге, в Одессе и, наконец, в Воронеже. Его лавка, по сути, была первым воронежским книжным магазином, ибо до этого книжная торговля осуществлялась на небольшом развале, с лотка, и почиталась делом не слишком серьезным.
   Лавка Кашкина стала и чем-то вроде клуба – слово, может быть, не слишком удачно обозначающее небольшие сборы гимназистов, семинаристов, мещан и иного читающего люда, заходившего в невзрачную провинциальную лавочку посмотреть книги и потолковать о литературных новостях.
   Кашкин самоучкой изучал французский и читал в подлиннике Мольера и Расина, рисовал, играл на гуслях я фортепиано. Когда думаешь о таких людях, как Кашкин, они невольно связываются с типом Кулигина у Островского, с типом народного интеллигента, просветителя, чудака. И сколько было на Руси таких безвестных «книжников», тихо и бескорыстно делавших своими малыми трудами большое дело.
   Кашкин-то и известен стал, конечно, потому, что в его лавочку забегал сын живущего неподалеку купца Василия Петровича Кольцова. Впрочем, позднее вошел в историю русской культуры и сын самого Кашкина, Николай Дмитриевич. И если литературной стороной своего артистизма Дмитрий Антонович повлиял на Кольцова, то музыкальной обернулся к сыну. Самоучкой и при помощи отца тот стал играть на фортепиано. Затем учился в Москве у известного композитора и пианиста Дюбюка, возвращался в Воронеж, снова уезжал в Москву, служил там в книжной лавчонке, бедствовал, выбивался в люди и выбился, дружил с Николаем Рубинштейном, был близок к Петру Ильичу Чайковскому и высоко им ценился за редкую способность понимания: недаром многие выдающиеся музыканты искали критических суждений замечательного русского музыкального просветителя, профессора Николая Дмитриевича Кашкина. Но все это много-много позднее. Кольцов уже умрет, когда младший Кашкин будет еще маленьким мальчиком. А в лавку старшего Кашкина тогда забегал Кольцов, сам мальчик. Забегал и припадал к книгам.
   «В первых годах открытия книжной лавки Д.А. Кашкина, – вспоминал уже в 1842 году один из современников, Ф.Д. Трясоруков, – бывшей на углу Сенной (ныне Щепной) площади… помнится, в 1825 г. я видал в этой лавке мальчика лет 15-ти, небольшого роста, незавидной наружности, в нагольном засаленном полушубке, рассматривающего книги или читающего что-нибудь новое. Будучи сам страстным любителем чтения, я с особенным вниманием смотрел на него и, признаюсь, более потому, что наружность и костюм его не соответствовали такому занятию, особенно в то время. Видавши его часто в лавке, я скоро с ним сошелся и узнал, что он сын нашего прихожанина, Василия Петровича Кольцова, прасола, человека самого простого образования, и что он как один сын у отца должен помогать ему по всем его торговым занятиям».
   Кашкин не мог не увидеть и не поощрить такую любовь к книге и предложил мальчику безденежно пользоваться своим книжным собранием. А само собрание это было не совсем заурядным. Во всяком случае, есть одно свидетельство, что были там и книги, ходившие по рукам в списках, и очень редкие древние книги. Наиболее нравившихся авторов юный Кольцов покупал, и они становились «своими». Из самых любимых оказались Дельвиг, Жуковский и Пушкин. На протяжении пяти лет кашкинская книжная лавка была для Кольцова и училищем, и гимназией, и университетом, а сам Кашкин – литературным пестуном, наставником и критиком. Недаром Кольцов обращал к нему свои первые благодарственные послания в стихах, еще наивных и ученических:
 
…ты,
В замену хладной пустоты,
С улыбкой, дружеству пристойной,
Глаз лиры тихой и нестройной
Прочтешь и скажешь про себя:
«Его трудов – виновник я!»
Так точно, друг, мечты младые
И незавидливый фиал,
И чувств волненье ты впервые
Во мне, как ангел, разгадал.
Ты, помнишь, раз сказал: «Рассей
С души туман непросвященья
И на крылах воображенья
Лети к Парнасу поскорей!»
Совету милого послушный
Я дух изящностью питал;
Потом с подругою воздушной
Нашедши лиру, петь начал…
 
   Действительно, то, как «петь начал» Кольцов, во многом определялось влиянием Кашкина. Прежде всего Кашкин, всячески поощрявший стихотворство Кольцова, чисто учительски попытался рассеять «туман непросвещенья» и с самого начала поставить дело, так сказать, на научную основу. Он подарил юноше теоретический труд по стихосложению, вышедший еще в начале века: «Русская просодия, или Правила, как писать русские стихи, с краткими замечаниями о разных родах стихотворений». Кольцову исполнилось шестнадцать лет, и до того времени, когда он начнет писать действительно русские стихи, было еще довольно далеко.
   Первое из известных нам стихотворений Кольцова «Песнь утру», конечно, довольно слабое и подражательное, в духе И.И. Дмитриева.
 
С зарею красною восходит
Солнце яркое в восток,
Из-за леса, гор выходит;
И шумит живой поток.
Осветило дол росистой,
Озлатило зыби вод,
Потряся и бор ветвистой.
Вдруг поднялся хоровод
Нежных пташек, пенье
И свирели пастухов.
Всюду радость и веселье
Средь долины и лугов,
Все пленило, веселило.
Милой взор среди природ!
О, как нежно, о, как мило,
Утро встретить и восход!
 
   10 октября 1826 года
   Но если сделать скидку на понятную для его уровня той поры произвольность некоторых грамматических образований (вроде «восходит Солнце яркое в восток» или «среди природ»), то приходится сказать, что не слишком грамотный воронежский юноша пишет стихи немногим хуже литературного метра, Ивана Ивановича Дмитриева.
 
 
   В 1827 году Кольцовым подводились итоги довольно плодовитой работы: тридцать шесть стихотворений составили большую тетрадь: «Упражнения Алексея Кольцова в стихах с 1826 года с октября 1 дня. Выбранные лучшие и исправленные. Переписано 1827 года, марта 20 дня». И если Дмитриев обращал свою медитацию к другу-поэту – «Послание к Н.М. Карамзину», то «Послание Якову Яковлевичу Переславцеву» обращал и Кольцов. И тоже «медитацию» – размышление о превратностях судьбы, о бренности бытия. И тоже другу, да еще и родственнику: Яков Переславцев – его двоюродный брат по материнской линии. И тоже поэт. Один из довольно многочисленных воронежских поэтов. Не нужно думать, что стихотворствующий купеческий сын Кольцов был здесь редкостью. Вокруг него такие стихи писали многие и много. Он жил уже тогда в довольно плотной литературной среде.
   Через несколько лет Кольцов напишет Белинскому о литературной жизни Воронежа: «Особенное наводнение ощутительно в стихописателях». Сказано уже сверху вниз, точно и зло. Но пока он еще и сам не исключение в этом ряду и тоже пополняет общий поток таких стихов стансами и эпиграммами, мадригалами и посланиями, подобными, например, «Посланию к Е. Г. О.» (акростих). Таким образом, юный Кольцов покушается уже на довольно изощренные стихотворные формы, даже на своеобразные стиховые фокусы. Начальные буквы, указывающие в акростихе, кому или кем написаны стихи, легко расшифровываются. Игривые строки этого послания обращены к Елизавете Григорьевне Огарковой – купеческой дочке, замечательно красивой. Таким образом, «Лизанька милая», «Лиза дорогая», прямо названная уже и в самом стихотворении, отнюдь не условная Лизетта, столь характерная для карамзинско-дмитриевской поэтической традиции. Через много лет Кольцов обратит драматические строки к ее сестре Варваре – последней своей любви.
   Последняя любовь поэта стала драмой. Драмой была и первая. Юношеские стишки к Огарковой – не единственные. «Послание к „Л. Г. А.“ – это, конечно, ей же, Лизавете Григорьевне Агарковой. Фамилия Елизаветы Григорьевны, кстати сказать, произносилась как Огаркова и как Агаркова. Нужно учесть и большую приблизительность кольцовской орфографии, которая даже много позднее будет приводить в смятение Белинского и других корреспондентов поэта. И у Кольцова то же „Послание Е. Г. О.“ адресовано Огарковой, но уже в самом акростихе читается – Агаркова. Все эти стихи очевидные знаки юношеского увлечения в купеческом бомонде.
   Любовь созрела дома. К человеку своему, близкому, почти родному.
   В семье Кольцовых давно жила в прислугах крепостная женщина (юридически у недворян Кольцовых оформленная, естественно, на чужое имя). У нее росла дочь Дуняша. Росла вместе с дочерьми Василия Петровича, почти в их семье. Молодой Кольцов и Дуняша полюбили друг друга. Хозяйский сын и прислуга – коллизия довольно обычная с, увы, довольно обычным, хотя и драматическим, исходом. Конечно, хозяин никак и мысли не мог допустить, чтобы единственный наследник и продолжатель дела связал себя браком с неровней. Тут-то выяснилось, что патриархальная близость отношений «господ» и слуг еще ничего не значит.
   Во время одной из отлучек сына – молодой Кольцов уже самостоятельно вел дела – отец продал Дуняшу и ее мать в донские степи. Потрясенный юноша свалился в горячке и долго болел. Кое-как оправившись, сын доказал и страстность души, и решительность характера, и способность к самостоятельным действиям, тут же ускакав на поиски любимой. Долго скитался по Дону, посылал на розыски нанятых людей, но никого не нашел. Про расставанье, про горькую любовь добра молодца, про несчастную долю красной девицы он потом будет петь не с чужих слов. А сама героиня и вся ее грустная история как бы перейдут в легенду, даже с разными вариантами. Есть легенда с «благополучным» концом. Дуняша хорошо вышла замуж, долго жила, после смерти поэта приезжала в семью Кольцовых и вместе с родственниками умершего поминала его и поплакала.
   Есть и другая, с концом уже совсем грустным. Ее особенность та, что она обставлена ссылками на свидетельства со многими достоверными подробностями. Вплоть до того, что сирота (!) Дуняша была куплена Василием Петровичем за пятьдесят рублей и что для того, чтобы разлучить влюбленных, отец отправил Кольцова в Петербург (Кольцов туда ездил, но – позднее), что Кольцов хотел, чтобы она училась на фортепиано (было дело, но только с сестрой Анисьей и тоже много позднее), что, наконец, Кольцов после поисков нашел свою любимую, но уже измученную непосильной работой и душевными страданиями. И она умерла у него на руках. Конечно, в тот же самый день. Интересно то, как вся эта история в сознании людей запечатлелась, то, что она стала легендой, как бы перешла в поэзию, в сказку. Перешла она и в поэзию самого Кольцова.
   Нам эта история известна прежде всего в передаче Белинского: «Несмотря на то, что он вспоминал горе, постигшее его назад тому более десяти лет (этот разговор критика с поэтом происходил в 1838 году. – Н. С.), лицо его было бледно, слова с трудом и медленно выходили из его уст, и, говоря, он смотрел в сторону и вниз… Только один раз говорил он с нами об этом, и мы никогда не решались более расспрашивать его об этой истории, чтоб узнать ее во всей подробности – это значило бы раскрывать рану сердца, которая и без того никогда вполне не закрывалась. Эта любовь, и в ее счастливую пору и в годину ее несчастия, сильно подействовала на развитие поэтического таланта Кольцова. Он как будто вдруг почувствовал себя уже не стихотворцем, одолеваемым охотою слагать размеренные строки с рифмами, без всякого содержания, но поэтом, стих которого сделался отзывом на призывы жизни…»
   Чуть ли не всю любовную лирику поэта Белинский склонен был относить к Дуняше. Он писал: «Пьесы „Если встречусь с тобой“, „Первая любовь“, „К ней (Опять тоску, опять любовь)“, „Ты не пой, соловей“, „Не шуми ты, рожь“, „К милой“, „Примирение“, „Мир музыки“ и некоторые другие явно относятся к этой любви, которая всю жизнь не переставала вдохновлять Кольцова».
   И до сих пор в любом комментирующем пояснении почти ко всем названным стихотворениям неизменно говорится: «посвящено Дуняше», «навеяно любовью к Дуняше», «вызвано воспоминаниями о Дуняше» и т. п. Между тем дело обстоит сложнее, и кажется, здесь сама жизнь хорошо раскрывает творческую историю стихов, а стихи, в свою очередь, поясняют, что происходило в жизни.
   Прежде всего надо отметить, что Кольцов был наделен замечательным чувством такта, редким ведением человека. С этим связано и неизменно острое ощущение адресата, к которому он обращал свое послание, будь то письмо или стихи. Потому-то и трудно представить, чтобы к девушке из народа, к Дуняше, было обращено такое, например стихотворение:
 
Опять тоску, опять любовь
В моей душе ты заронила,
И прежнее, былое вновь
Приветным взором оживила.
Ах! для чего мне пламенеть
Любовью сердца безнадежной?
Мой кроткий ангел, друг мой нежный,
Не мой удел тобой владеть!
Но я любим, любим тобою!
О, для чего же нам судьбою
Здесь не даны в удел благой,
Назло надменности людской,
Иль счастье, иль могила!
Ты жизнь моя, моя ты сила!..
Горю огнем любви святым,
Доверься ж, хоть на миг, моим
Объятиям! Я не нарушу
Священных клятв – их грудь хранит,
И верь, страдальческую душу
Преступное не тяготит…
 
   19 июля 1830 г.
   Эти стихи были опубликованы в газетке «Листок» за 1831 год под заголовком «Послание А-вой», ясно, что той же Елизавете Григорьевне Огарковой (Агарковой). Лишь в издании 1835 года они получили нейтральное название «К N», еще позднее – «К ней». Под «ней» Белинский предположил Дуняшу. Легко же, думается, предположить иное. А именно, что все «литературные» стихи, более ранние, подобные «Посланию к Е. Г. О.» (акростих) и более поздние типа «К ней» (первоначальное название «Послание А-вой»), то есть такие стихи, как, например, «Первая любовь» или «К милой», вызваны любовью, вернее, увлечением Огарковой.
   Подлинно же глубокое, поэтическое начало, то начало, с которым Кольцов являлся, по слову Белинского, уже не стихотворцем, а поэтом, рождала именно любовь к Дуняше. К Огарковой обращался Кольцов-стихотворец, к Дуняше – Кольцов-поэт.
   Превратиться из стихотворца в поэта для Кольцова значило запеть в своем оригинальном неповторимом роде, с которым он и вошел в историю русской культуры, – в роде русской песни. В 1827 году, в короткую пору счастливой любви к Дуняше, и вылилась у Кольцова единственная тогда песня в народном духе, как бы прорыв к самому себе:
 
Если встречусь с тобой
Иль увижу тебя, —
Что за трепет, за огнь
Разольется в груди.
 
 
Если взглянешь, душа, —
Я горю и дрожу,
И бесчувствен и нем
Пред тобою стою!
 
 
Если молвишь мне что,
Я на речи твои,
На приветы твои,
Что сказать, не сыщу.
 
 
А лобзаньям твоим,
А восторгам твоим, —
На земле, у людей,
Выражения нет!
 
 
Дева – радость души!
Это жизнь, – мы живем!
Не хочу я другой
Жизни в жизни моей!
 
   Это единственная в 1827 году же настоящая кольцовская песня, то есть песня в народном духе, но на литературной ритмической основе – песня написана анапестом. Ничто в остальном его творчестве этой поры (кроме, может быть, «Размолвки») к ней даже не приближается. И только через два года последуют еще один-два опыта в таком роде. Недаром эта песня так привлекла самых выдающихся наших композиторов: М. Глинку, А. Даргомыжского, А. Рубинштейна – они ощутили ее подлинность. Да и в народ она ушла почти сразу же.
   Очевидно, можно говорить о, так сказать, двойном романе молодого Кольцова.
   Один – увлечение купеческой дочерью Елизаветой Огарковой (может быть, не случайно он позднее влюбился в ее сестру Варвару) располагается на «высоком», «светском» уровне и рождает «высокую», «светскую» поэзию вплоть до галантных, мадригальных стихов: «Послание Е. Г. О.», «К ней» («Послание А-вой») и т. п.
   Другой – любовь к крепостной прислуге, девушке из народа, Дуняше – располагается на «низком», «простонародном» уровне и рождает поэзию внешне, так сказать, «низкую», «народную», то есть песню, а именно, «Если встречусь с тобой…».
   Один роман, во всяком случае в поэзии, тянется довольно вяло на протяжении ряда лет: если первое послание Огарковой относится к 1827 году, то второе («К ней») – к 1830-му.
   Другой, вызвавший песню «Если встречусь с тобой…», прерывается в 1828 году драматичнейшим образом. Очевидно, степень первоначального потрясения была такова, что скорее взывала к молчанию, чем к стихам, – потому-то Кольцов и не пишет довольно долго стихов в простонародном духе. Но зато по прошествии некоторого времени, и чем дальше, тем больше, эта любовная драма, а по существу, как выражающая некое всеобщее положение громадная социальная драма будет питать его песни. И более прямо, и более опосредованно. Прямо, например, в случае с песней «Не шуми ты, рожь». Сохранилось свидетельство, что песня родилась как отклик на известие о смерти Дуняши:
 
И те ясныя
Очи стухнули,
Спит могильным сном
Красна девица!
 
 
Тяжелей горы,
Темней полночи,
Легла на сердце
Дума черная!
 
   Это стихи 1834 года. Они – ей, Дуняше. Так мог ли Кольцов через четыре года обратить к ней такие строки стихотворения «К милой» (в литературе о поэте оно обычно тоже относится к Дуняше):
 
Давно расстались мы с тобою.
Быть может, ты теперь не та;
Быть может, уж другой
Тебя от сладкого забвенья
Для новой жизни пробудил,
И в тех же снах другие сновиденья,
Роскошнее моих, твою лелеют душу.
Хорош ли он? Вполне ли заменил
Огонь любви моей могучей
И силу страстного лобзанья,
И наслажденье без конца?
 
   Ясно, что «милая» в этом стихотворном обращении 1838 года (как мы видели, любовная лирика поэта могла оказываться и достаточно разнообразной, и, видимо, разноадресной и в пору любви к Дуняше, и в пору разлуки с ней, и в пору после известия о её гибели) не Дуняша, оплаканная и отпетая в стихах 1834 года «Не шуми ты, рожь, спелым колосом».
   Но опосредованно любовная драма поэта отзовется во всех стихах-песнях Кольцова о любви, о разлуке и особенно в песнях о красной девице. Кстати сказать, в песнях у Кольцова почти нет женской судьбы, бабьей доли. Навсегда героиня его песен останется девушкой, всегда он будет петь про первую любовь, которая и последняя, про несовершившееся, про оборвавшееся.
   Именно любовь к Дуняше, а точнее, вся драма этой любви стала непосредственным толчком, который помог Кольцову обрести «свой» поэтический голос, но в целом обстоятельства и причины обретения такого голоса, конечно, разнообразны, и запел он совсем не только о любви.
 
 
   Никакого систематического образования Кольцов не получил, он был взят на втором году обучения из уездного училища. Но из этого еще совсем не следует, что он не был причастен к образованию, и именно к такому, какое получали молодые люди губернского города в учебных заведениях достаточно привилегированных.
   В частности, таким заведением стала гимназия. Воронежская гимназия была очень неплохой школой, дававшей своим питомцам среднее образование. Сильным был и преподавательский состав. Но какое все это имеет отношение к Кольцову? А такое, что Кольцов оказался связан с гимназией и, так сказать, приобщен к гимназическому образованию и уровню, во всяком случае в области литературы.
   Кажется, еще ни одно учебное заведение и никогда не обходилось без литературы. Даже в том случае, когда литература не включалась ни в какие учебные планы: бурса ли, Пажеский ли корпус, Инженерное ли училище или юнкерская школа гвардейских подпрапорщиков – именно оттуда выходили Помяловский и Баратынский, Достоевский и Лермонтов. Если литература не преподавалась, то она все равно существовала: в литературном обществе, в дружеском кружке, в рукописном альманахе, наконец, и, может быть, главное, в тихой и часто тайной работе «для себя».
   Конечно, Воронежская гимназия проходила через все те испытания, которые были уготованы российскому просвещению чиновниками, мудрившими в рамках общего произвола каждый на свой манер. Один из инспекторов приказывал гимназистам даже зимой снимать шапки перед губернаторским домом. А когда директором оказался отставной майор фон Галлер, то он начал с программы подготовки гимназических питомцев, им самим сформулированной так: «Священное уважение и повиновение к начальникам вообще, ибо и при самых лучших успехах в науках главное обращу внимание на сии качества».
   Но даже после фон Галлера все ахнули, когда сменивший немца русский директор, переведенный из семинарии З.И. Трояновский, обнародовал свои правила, потрясавшие подлинно иезуитской регламентацией жизни гимназистов. Расписав все возможные варианты пресечений, Трояновский, наконец, разработал и такую систему мер, «…дабы сами же ученики на будущее время способствовали своему начальству в приобретении удобности надзора за ними в их квартирах…». Высокое начальство, очевидно, было покорено грандиозностью и в то же время тщательностью разработок Трояновского, и в дальнейшем он был направлен наводить порядок в пребывавшую в расстройстве Тамбовскую гимназию. Самое замечательное, однако, то, что, кажется, эта столь впечатляющая система у умного и довольно добродушного Трояновского в жизнь почти совершенно не проводилась. Жизнь во многом шла своим чередом. В том числе и литературная.
   В Воронежской гимназии литература преподавалась. Существовал и гимназический литературный кружок. Кольцов, как вспоминает современник Вышневский, «не только бывал на собраниях этого кружка, но и относился к нему с полным сочувствием». К 1831 году гимназисты затевают альманах «Цветник нашей юности»: «Не стяжание славы, которую многие ищут, и не подражание, которому следуют, заставило нас собирать цветник юности. Нет. Его цель – одно воспоминание о днях счастливых, о днях, проведенных в кругу родных, знакомых, милых и друзей, мы часто собирались вместе, чтоб читать полезные книги, а разойдясь – писать кто что умеет».