Родословная евреев насчитывала тысячелетия. Праотцем их был Авраам; отсюда, говорил автор, пошло выражение лоно Авраамово, которым обозначалось небо. (Я представлял себе гигантского старца с длинной седой бородой, парящего меж звезд и планет в полурасстегнутой тунике, в разрезе которой виднеются две огромных женских груди – так я понимал слово лоно – а между ними угнездились тысячи, миллионы крошечных прозрачных существ – души человеческие. А души кентавров? Нашлось ли для них место в лоне Авраамовом?) Авраам. Он чуть не принес в жертву своего сына Исаака. Исаак: два сына – Исав (чечевичная похлебка) и Иаков. Иаков, поборовшись с ангелом, становится Израилем.
   Евреи – рабы в Египте. Бегут, ведомые Моисеем. Переходят Красное море. Блуждают по пустыне. (А кентавры?) Я представлял себе этих людей, евреев, огромной толпой медленно бредущих по Синайскому полуострову. В толпе я различал – ведь нет острее глаз, чем глаза воображения – двоих, отца и сына, а может, братьев. Один, с покрытым пылью лицом и потрескавшимися губами, шел впереди, вглядываясь в горизонт; другой, держась слабеющей рукой за плечо первого, шел за ним, сгорбившись, уронив голову на грудь; ноги обоих, обутые в грубые сандалии, утопали в песке. Я зажмуривался, и две фигуры сливались в одну, еще усилие – и я превращал их в некое четвероногое существо – но в результате получался осел, исхудавшая лошадь или – максимум экзотики, на какой я был способен – верблюд. Но не кентавр.
   Я делал новую попытку, на этот раз используя как отправную точку коня, которого я уже создал; я пытался заставить прорасти из его глаз пальчики, маленькие кисти рук, наконец, целые ручки, я пытался сделать так, чтобы череп треснул, распался на две части и оттуда бы показалась головка младенца, я пытался растягивать во все стороны лошадиную шею так, чтобы она в конце концов разорвалась и на свет показался торс младенца, который, как я воображал, был скрыт в ней. Словом, я пытался разрушить ставший за тысячелетия привычным образ коня и собрать его снова в виде по меньшей мере приблизительного наброска совсем юного кентавра. Но ничего не выходило. Конь, даже библейский, оставался конем, из него никак не выходил кентавр.
   Что же дальше? Еврейский народ в пустыне. Обретение Моисеем Скрижалей Завета – все это я помнил еще по рассказам отца. Уничтожение Скрижалей самим Моисеем, возмущенным равнодушием, бесчувственностью, неблагоразумием и алчностью избранного народа. Уничтожение Золотого тельца.
   Приход в Ханаан. Завоевание земли. Цари, судьи, пророки. (Где же кентавры?) Падение Храма, падение второго Храма, рассеяние, инквизиция, погромы. (Но где же кентавры?) Барон Гирш, Америка, Бразилия, Куатру-Ирманс. Но как же кентавры? Ни в одной книге по еврейской истории, которые я жадно штудировал, ни один автор не говорил о них ни слова. Встретилось лишь упоминание об одном народе, о хазарах, живших на юге нынешней России и обращенных в иудаизм где-то в конце первого века нашей эры. Мои родители, выходцы из тех мест, были, возможно, потомками хазар; но были ли хазары кентаврами? Об этом история умалчивает.
   Я обратился к мифологии, стал читать о кентаврах как таковых. Потомки Иксиона и Нефелы, они обитали в горах Фессалии и Аркадии. Пытались похитить Гипподамию в день ее свадьбы с Пирифоем, царем лапифов, сыном Иксиона, яростно сражались с лапифами.
   Кентавров нет, утверждала книга. Есть облака, похожие по очертанию на кентавров, есть дикие племена, которые так привычны к седлу, что их можно уподобить кентаврам; а вот кентавров не бывает. Я удрученно разглядывал рисунок из книги, изображавший кентавра. Художник представил его читателям грубым, бородатым и волосатым монстром с яростным взором. Это был не я. Я не имел никакого отношения к Иксиону, Нефеле, Фессалии, Аркадии. Облака? Да, мне нравились облака, хотя я и побаивался неких таинственных фигур, скрывающихся за ними. Но при чем тут облака? Я искал чего-нибудь более конкретного.
   Я прочел Маркса. Осознал, что через всю мировую историю красной нитью проходит непрерывная классовая борьба, но не понял, какую роль в ней могли играть кентавры. Я был на стороне рабов и против их хозяев, на стороне пролетариата и против капиталистов. Ну и что из того? Что я мог поделать? Лягать реакционеров?
   Я прочел Фрейда. Для меня стало очевидным существование бессознательного, защитных механизмов, эмоциональных конфликтов. Я разобрался в том, на какие части делится личность. А копыта? А хвост? К какой части их отнести?
   Из беллетристики я прочел рассказы Шолом Алейхема. Познакомился с забавными обитателями еврейских местечек России. У Тевье-молочника была лошадь, но о кентаврах Шолом Алейхем не написал ни слова.
 
   На рассвете буквы начинали скакать у меня перед глазами, книга валилась из рук, но я еще не спал, нет, не спал. Я изо всех сил пытался разобраться в путанице, царившей в моей голове: имена, даты, города и регионы – все смешивалось в одну кучу, и я уже не помнил, кто что и по какому поводу сказал. Фрейд обменивался идеями с Марксом, барон Гирш мирно беседовал с Шолом Алейхемом.
 
   С какой стати вы меня финансируете, барон Гирш? – недоумевал Маркс. Никогда не знаешь, как все сложится в будущем, отвечал барон, а я не намерен сдаваться на милость законам рынка; им я обязан своим богатством, но рисковать из-за них же впасть в нищету – это уж увольте. Следует разумно распределять инвестиции; финансирование социализма представляется мне вполне приемлемым вариантом. По совету барона Гирша Фрейд стал брать с пациентов плату; а до того деньги казались ему всего лишь символом, вроде башен готических соборов. Маркс презирал рассказы Шолом Алейхема, считая их чем-то вроде опиума для народа. Но это на словах. А втайне он обожал беллетристику и проводил целые вечера в Британском музее, созерцая Элгинский мрамор, вдохновлявший его на написание фантастических рассказов (о кентаврах?). Иудаизм гнетет меня, жаловался барон Гирш. Он намеревался выкупить у турок, которые тогда владели Палестиной, Стену Плача; он приказал бы разобрать ее и перевезти по камушку в Бразилию, в муниципальный округ Куатру-Ирманс. Там же он хотел устроить зоопарк, в котором содержались бы животные, упоминаемые в Библии, верблюды, например. (А кентавры?) Шолом Алейхем собирался написать музыкальную комедию, персонажами которой были бы он сам, а также Фрейд, барон Гирш и Маркс. Сюжет пьесы должен был основываться на одном из рассказов Маркса, который назывался «Царский еврей в клетке». Леденящая душу история: горбатый, слепой и немой – язык был отрезан по приказу монарха – еврей целыми днями дремал в своей клетке, едва притрагиваясь к пище, которую ему приносили. Но стоило волнам народного недовольства прокатиться по улицам, как он вскакивал, принюхивался и с тоскливой гримасой на лице принимался трясти решетку и кидаться из стороны в сторону, словно одержимый. Царю сразу становилось ясно, что пора отправлять казаков на погром. Верхом на вороных злодеи врывались в еврейские местечки, убивая, грабя и поджигая дома. Кто мог противостоять им? Кентавр? Но где был кентавр в ночь погрома? Где?
   Психоанализ, диалектический материализм – мимо, законы рынка – мимо, мимо, беллетристика – мимо; все казалось неприменимым к моему конкретному случаю. Кентавр – хоть ты тресни, кентавр. И никакого разумного объяснения.
 
   – Нам повезло, что мы живем в Бразилии, – говорил отец после войны. – В Европе погибли миллионы евреев.
   Он рассказывал об опытах, которые врачи-нацисты проделывали над заключенными. Отрезали им головы и высушивали точно так же, как – я позже прочел об этом – индейцы хибаро. Ампутировали руки и ноги. Делали дикие трансплантации: пришивали верхнюю часть мужского тела к нижней части женского или к задней половине туловища козла. К счастью, эти жуткие химеры сразу же погибали; они умирали людьми, им не приходилось жить в облике монстров. (В этом месте рассказа глаза мои всякий раз наполнялись слезами. Отец думал, что я потрясен описанием нацистских зверств.)
   В 1948 году было провозглашено государство Израиль. Отец откупорил бутылку вина – лучшего вина в нашем магазине – и предложил всем выпить за это событие. Мы не отходили от радиоприемника, ловили каждое слово о войне на Ближнем Востоке. Отец с восторгом встретил рождение нового государства: в Израиле, объяснял он, живут евреи со всего света, белокожие евреи из Европы, чернокожие евреи из Африки, евреи из Индии, не говоря уж о бедуинах, которые не слезают с верблюдов – странные это типы, Гедали.
   Странные типы, сказал он – как тут было не задуматься?
   А почему бы и мне не поехать в Израиль? В стране, где живут необычные люди – к тому же, в воюющей стране – на меня наверняка никто не обратил бы внимания. А тем более, если бы я пошел в солдаты – кто бы стал присматриваться ко мне под обстрелом и в дыму пожарищ? Мысленно я уже видел, как скачу по улочкам какой-нибудь деревни, паля во все стороны из револьвера тридцать восьмого калибра, видел, как падаю, изрешеченный пулями. Да, такая смерть казалась мне желанной: героическая гибель – оправдание жалкой жизни загнанного полузверя. А если бы я не погиб, то поселился бы потом в киббуце. Ведь мне так хорошо знакома сельская жизнь: я бы наверняка нашел там, чем заняться. За самоотверженный труд члены киббуца в конце концов приняли бы меня в свою семью: в новом обществе место найдется всем, даже людям с лошадиными ногами.
   Проблема была только в том, как добраться до Израиля. Я разработал план: отец мог бы заколотить меня в большой ящик вместе с запасом воды и продовольствия и сдать в багаж на пароход, следующий в Хайфу. С портового склада я бы как-нибудь выбрался и поскакал во весь опор в Иерусалим, где проще встать в ряды бойцов.
   Но родители и слышать об этом не хотели. Ты с ума сошел, говорили они, мы тебя никуда не отпустим. Кто там о тебе позаботится? Брось свои дикие бредни.
   Я убеждал их, ругался, плакал. Я отказывался есть – бесполезно, они оставались непреклонны. А в один прекрасный день по радио сообщили, что между арабами и евреями заключено перемирие. Отец ликовал: мой план лишился смысла. Мы больше не возвращались к разговорам об Израиле.
   В тринадцать лет – а мне вот-вот должно было исполниться тринадцать – я обязан был пройти церемонию бар-мицва.
   Ничего не выйдет, сказала мать, когда отец заговорил с ней об этом. Выйдет, сказал отец. Разве я не добился того, чтобы ему сделали обрезание? Значит, устроим и бар-мицва. Но – забеспокоилась мать так, что даже начала слегка задыхаться, – как ты собираешься отвести Гедали в синагогу? А кто сказал, что это обязательно должно происходить в синагоге? – спросил отец. – Мы устроим церемонию здесь, дома. В кругу семьи. Мысль показалась вполне разумной, и мать согласилась. Дебора и Мина встретили идею с энтузиазмом. Бернарду никак не отреагировал.
   Несколько недель я зубрил с отцом отрывок из Библии, который должен был прочесть на иврите. За два дня до праздника мать, Дебора и Мина начали готовить традиционные лакомства. Папа заказал себе костюм, девочки то и дело бегали к портнихе.
   Накануне торжества я от волнения не спал всю ночь. Рано утром Дебора и Мина радостно вбежали ко мне в комнату, завязали мне глаза и сказали: сюрприз. Я ждал больше часа, слушая, как они перешептываются, улавливая звон бокалов и тарелок. Наконец мне развязали глаза.
   Ах, это было так красиво! Стол, покрытый белой скатертью, бутылки вина, хрустальные рюмки и дымящиеся блюда – традиционные еврейские. На моем матрасе – подарки: книги, проигрыватель, пластинки («Сельской кавалерии» среди них не было), репродукции картин, пишущая машинка. И скрипка, почти такая же, как та, которую я выбросил в реку.
   Я обнял их, плача, они тоже плакали, хотя и старались крепиться: идем, Гедали, пора начинать праздник. Папа принес одежду, которую специально купил для меня по этому случаю: темный пиджак, белую рубашку, галстук и шляпу-котелок. Я оделся, накинул на плечи ритуальное покрывало, талит, которое мне подарил моэль. Вошла мама в новом нарядном платье и с новой прической. Она обняла меня, рыдая, и никак не хотела отпускать. Ты помнешь ему пиджак, сказал папа. Пришел Бернарду, поздоровался со мной сквозь зубы.
   Я прочел отрывок из Библии уверенно, ни разу не сбившись. Складки талита ниспадали мне на спину и на круп, я рыл землю передним копытом, как всегда в минуты волнения.
   – Теперь, – сказал отец, когда я дочитал до конца, – ты настоящий еврей.
   Мать подала нам рыбные тефтели и вино. Мы выпили. Неловко повернувшись, я задел хвостом и опрокинул бутылку, облил скатерть и брюки Бернарду. Ничего-ничего, поспешила успокоить меня мать, но как же ничего? Ведь это был мой хвост, мои четыре ноги, мои копыта – животное – вот кто тут был. Рыдая, я повалился на пол: мама, папа, как бы я хотел быть человеком, как бы я хотел быть как все! Успокойся, сказал отец, успокойся, не отчаивайся, Бог тебе обязательно поможет. Сестры поставили пластинку с русскими плясками; я улыбнулся, услышав веселую мелодию, и через минуту все уже танцевали вокруг меня, я хлопал в ладоши, печальный инцидент был забыт.
 
   Только Бернарду ничего не забывал. Я все сильнее действовал ему на нервы. У меня изжога, говорил он родителям, от одной мысли об этом монстре, который скачет галопом по кладовой. Вам бы следовало избавиться от него, заслать его куда подальше, а вы вместо этого носитесь с ним, празднички ему устраиваете, чуть не облизываете. Дурдом полный.
   Втайне он желал, чтобы я умер, чтобы заболел тяжелой болезнью, от которой дохли кони в Риу-Гранди – такая у него была надежда. Каждый раз, как я простужался, температурил, глаза у него разгорались; я выздоравливал, и он снова впадал в тоску. Жаловался: никогда мне не освободят кладовую для товара. Или так: ни покупателя домой не приведешь, ни приятеля, ни девчонку – и все из-за этого мерзкого урода. Замолчи, кричала мать, не отравляй брату жизнь, ему и так нелегко.
   – Тоже мне, брат! – фыркал Бернарду. – Брат! Это – мне не брат. И вам оно не сын. Это чудовище, мама!
   Однажды, когда они особенно яростно спорили, отец вышел из себя.
   – Гедали мне такой же сын, как и ты! – закричал он. – И я буду заботиться о нем, пока есть силы. Если недоволен, собирай пожитки и катись отсюда.
   Бернарду ушел. Он снял квартиру в центре города и порвал все связи с семьей. Но не мог отказать себе в удовольствии прокатиться мимо магазина на собственной машине с сильно накрашенной женщиной – наверняка не еврейкой – на переднем сиденье.
 
   Вскоре Дебора на балу в Клубе [5] познакомилась с одним вдовцом, адвокатом из Куритибы; они полюбили друг друга и решили немедленно пожениться. Боясь огорчить, она все никак не решалась рассказать мне об этом; когда же наконец рассказала, то сделала это как нельзя более неуклюже, невнятно бормоча что-то, заикаясь и под конец разрыдавшись. Ты что, Дебора, сказал я, не плачь, я рад за тебя. Но ведь ты не сможешь прийти на свадьбу, Гедали! – простонала она. – Он о тебе ничего не знает, у меня смелости не хватило рассказать. Она добавила еще, что из-за меня же ни разу не пригласила жениха к нам домой: вдруг я обижусь, если она попросит, чтобы я спрятался. Глупости, сказал я, ты ведь знаешь, мне не привыкать, так что приводи его. Правда? – глаза у нее так и засверкали. Ты правда не обидишься, Гедали? Конечно, нет, сказал я, стараясь улыбнуться, ведь я так любил ее.
   Адвокат пришел к нам на ужин. Это был человек в годах, обаятельный говорун; он довольно много выпил и в конце концов задремал в кресле.
   Деборе пришла в голову одна мысль. Она прибежала ко мне в комнату: Гедали, хочешь посмотреть на моего жениха? Я не понимал, она настаивала: иди скорее, он спит.
   Мы с ней подошли к окну столовой, и я осторожно заглянул внутрь. Адвокат, похрапывая, дремал с открытым ртом. По-моему, славный человек, прошептал я. Ведь правда? – сказала она, сияя. Как хорошо, Гедали, как здорово, что он тебе нравится.
   Адвокат зашевелился в кресле, открыл глаза. Я опрометью бросился назад в комнату, задвинул засов, сердце у меня так и колотилось. Из столовой донесся обрывок разговора: но, Дебора, я своими глазами видел человека верхом на лошади! Ерунда, отвечала она, ты слишком много выпил.
   Человек верхом на лошади! Я не выдержал и, упав на матрас, расхохотался. Человек верхом на лошади – это уж слишком! Я смеялся и смеялся. Мина услышала, испугалась, прибежала успокаивать меня, но расхохоталась сама. Я смеялся до колик, у меня разболелся живот, огромный живот, я катался по матрасу и хохотал, а Мина в это время пыталась вспомнить какую-нибудь историю про концлагеря, от которой бы нам стало не до смеха. Напрасный труд. Я перестал смеяться, только когда совсем обессилел. К тому времени Дебора уже ушла вместе со своим адвокатом; на всякий случай больше она его к нам не приглашала. Через неделю они поженились и уехали в Куритибу. Дом стал каким-то слишком большим, жаловалась мать; она скучала по дочери и осуждала отца за то, что тот выгнал Бернарду. Она стала часто грустить, начала посещать спиритические сеансы, на которых общалась со своими односельчанами из России, погибшими во время погрома. Но о домашних делах не забывала: готовила еду; по вечерам мы все так же собирались под навесом, разговаривали; неделя шла за неделей, месяц за месяцем. Казалось, что ничего больше не произойдет, что жизнь так и будет течь без изменений, день за днем, и лишь иногда мелкие события, тоже похожие одно на другое, будут нарушать привычную рутину. Я злился сам на себя за смутные, мне самому непонятные желания. Чего еще я могу желать, чего ждать, если то, что я жив – уже немало?
   Тогда-то я и влюбился.
 
   Годами я старательно отгонял мысли о сексе. Возбуждение я, конечно, испытывал, но, по совету мудрых книг, пытался сублимировать его. Вечером, перед сном, занимался гимнастикой: делал несколько десятков приседаний, наклонов, поднимал тяжеленные гири, хлестал себя мокрым полотенцем. В постель падал, выдохшись, но все равно никак не мог уснуть: мне чудились то вздохи наслаждения, то развратное хихиканье. Я попросил отца купить в аптеке снотворные пилюли. Пяти штук мне кое-как хватало, чтобы уснуть, но тогда начинали терзать сновидения, перенаселенные женщинами и кобылицами, где сам я был то нормальным мужчиной, то полноценным жеребцом, но самое ужасное, что не всегда в моих снах именно мужчина совокуплялся с женщиной, а жеребец – с кобылой. Просыпался я обессиленный, недовольный собой, но с чувством облегчения: в постели было сыро. Природа брала свое. Мне оставалось смириться.
 
   Но в конце концов я влюбился. Случайно, как это всегда бывает.
   Когда мне исполнился двадцать один год, отец спросил, что бы я хотел получить в подарок на день рождения. Я в то время интересовался астрономией, так что попросил телескоп. Собирался провести кое-какие наблюдения над звездами и планетами.
   И вот телескоп, волшебный инструмент с сильнейшими линзами, прибыл. Я прочел инструкцию и тут же приступил к созерцанию небес. Ночью я направлял его то на Венеру, то на Сатурн, изучал созвездия (в первую очередь, по понятным причинам, созвездие Кентавра) – но был слегка разочарован: ничего особенного мне увидеть не удалось. (А что я надеялся разглядеть? Авраама и его лоно? Крылатого коня?) Днем телескоп, спрятанный за занавесками, обшаривал окрестные холмы. Так в одном особняке колониального стиля я увидел девушку.
   Роскошный дом стоял километрах в двух от нашего, но я его видел хорошо. Сначала меня потрясло количество горничных, все они были в чепцах и в белых передниках. Через несколько дней я заметил, что там живет девушка с волосами цвета меди.
   Каждое утро она выходила на балкон. Снимала халат и ложилась – обнаженная, совершенно обнаженная – загорать. Со столика, стоявшего рядом, она брала бинокль и принималась изучать пустынные окрестности. Она смотрела в бинокль, а я подглядывал за ней в телескоп. Лица я не мог различить как следует, но угадывал небольшой тонкий нос, полные губы, ровные белоснежные зубы. Зато глаза я видел. Глаза через стекла телескопа и бинокля я разглядел хорошо. Они ослепили меня. Правый глаз сияюще-голубой. Левый – еще более голубой. Сердце колотилось в груди, как сумасшедшее. Переднее копыто скребло пол более нервно, чем обычно. Ни в одной книге – a y меня были прекрасно иллюстрированные книги – ни в одном журнале я не видел девушки такой дивной красоты. Она меня околдовала. Я смотрел на нее и не мог оторвать взгляда.
   Может быть, она видела меня со своего балкона? Может, она различала мое лицо за занавесками? Хотелось ли ей увидеться со мной? Я бежал к зеркалу. Нет, нет, я был вовсе не урод. Живописно взлохмаченные волосы, выразительные глаза, прямой нос, четко очерченный рот. Всего парочка прыщей на лбу. Я был прямо-таки красавцем. До пояса, естественно. А ниже – кентавр, кентавр, хоть ты тресни – кентавр.
   А раз уж я уродился кентавром, приходилось довольствоваться подглядыванием. Мечтами о ней. Вздохами. Но нет: мне было мало только созерцать ее издали. Я хотел разговаривать с ней, прикасаться к ее лицу, к рукам. (В мечтах я отваживался заходить гораздо дальше. В мечтах я мчался галопом к ее дому, врывался через парадную дверь, поднимался по лестнице на балкон, брал ее на руки – любимый, шептала она, наконец-то ты со мной – и уносил далеко-далеко, в горы. Там мы жили, укрывшись от посторонних глаз, в пещере, питались лесными ягодами, лепили стаканы из глины, она каталась на мне верхом, нежно обхватив руками и поглаживая мне грудь. В мечтах она ложилась обнаженная и протягивала ко мне руки: иди ко мне, желанный, иди ко мне, мой обожаемый кентавр.)
   Мечты мечтами, но мне хотелось увидеться с ней и наяву. Хотя бы раз. Но как? Как сделать, чтобы она не заметила копыт, хвоста? Как вести себя, чтобы она не убежала в ужасе, крича: чудовище, чудовище?
   А если написать ей?
   Почему бы и нет? Писал я хорошо, у меня был прекрасный почерк, почерк, способный произвести впечатление на женщину. Вот только адреса ее я не знал. Да и имени тоже (я представлял, что ее зовут Магали; Магали звали нежную героиню романа «Отпуск на Карибах»). Нет, по обычной почте послать письмо невозможно. Я вспомнил о рубрике «Сердечная почта» из бульварных журналов, которые коллекционировала Мина. Там печатались любовные письма под псевдонимами типа: Одинокая Птица, Умирающий Тигр, Грустный Фавн. В такой компании Влюбленный Кентавр смотрелся бы вполне нормально. Но как обратиться к ней? «Милая незнакомка из особняка, что в Терезополисе, Порту-Алегри»? Узнала бы она себя в этом обращении? И – жестокое сомнение терзало мою душу – читает ли она подобные журналы? По моим наблюдениям, она вообще не читала. Она загорала и смотрела в бинокль. И все.
   Как бы то ни было, мысль о письме казалась удачной. Пока непонятно было только, как сделать, чтобы оно попало девушке в руки. Тогда мне пришло в голову послать его с почтовым голубем. Остроумная идея, вот только голубя у меня не было. Достать его, однако, было можно.
   Мне бы хотелось завести голубятню, сказал я в тот вечер отцу. Он не понял: что завести? Голубятню, повторил я, домик для голубей. Он растерялся: голубятню? Зачем тебе голубятня, Гедали? Делать мне нечего, объяснил я, разводить голубей – какое-никакое, а занятие. Он сопротивлялся, боялся, что голубятня привлечет мальчишек, таких, как Педру Бенту. Вмешалась мать: сделай, что просит Гедали, Лев!
   На следующий день он принес доски и инструменты. Мы с ним построили голубятню по чертежу из специальной книги. Когда сооружение было готово, отец купил шесть породистых голубей.
   Я выбрал самого, на мой взгляд, умного – Колумб, вот какое имя я дал ему – и начал его дрессировать. Сначала он научился перелетать из одного места сада в другое, что было нетрудно: несколько зерен кукурузы в пункте отправления, несколько зерен кукурузы в пункте прибытия. Далее предстояло сделать так, чтобы Колумб ассоциировал наш двор с пунктом отправления, а особняк с пунктом прибытия. Для этого я по нескольку минут держал голубя, повернув его клювом в сторону особняка, а потом давал ему кукурузы – и так раза три за ночь (занятия наши были исключительно ночными).
   Курс дрессировки длился несколько недель, и за время столь долгого и тесного общения я по-настоящему привязался к белоснежному Колумбу. Держа его в ладонях, я чувствовал, как трепещет его тельце; ты понимаешь меня, голубок, шептал я, ты ощущаешь всю силу моей страсти. Ни намека на чувства не отражалось в черных, твердых, как бисерины, глазках, но я был уверен, что он меня понимает и что миссию свою выполнит.
   И вот час пробил. Изнемогая от наплыва чувств, я привязал к лапке Колумба записку адресованную Обожаемой Незнакомке из Особняка. В ней я выражал восхищение ее красотой и предлагал переписываться, чтобы познакомиться поближе. Серьезные причины, писал я, пока не позволяют мне назвать себя, но в свое время я это непременно сделаю. В конце я просил, чтобы она послала ответ с тем же голубем.
   Поцеловав Колумба в головку, я высоко подбросил его. Он взмыл в небо, описал три-четыре круга над двором и полетел. В противоположную сторону. Кретин. Неблагодарная скотина.
   Я вышвырнул прочь всех остальных голубей, сломал голубятню и сжег ее – к великому удивлению отца: но ведь ты так хотел ее иметь, Гедали? Я ничего не ответил. Только молча смотрел на белые доски, пожираемые огнем.
   Никогда, думал я. Никогда и ни за что больше не влюблюсь, никогда.