Нота натыкается на стул. Усаживаюсь и по привычке лезу в карман. Хочу вытащить сигарета и зажигалку, но, поразмыслив, решаю потерпеть с куревом - он на своем веку не видел ничего подобного и наверняка испугается.
   - Кто ты? - вопрошаю я его в меру строго и только теперь осознаю: и он и я говорим на каком-то языке, сходном с латынью. Поскольку латынь я забыл сразу же по окончании курса медицины, ясно, что о моем произношении позаботился Сибелиус. Как и обо всем остальном.
   - Ответствуй: кто ты? - повторяю я грозный вопрос.
   Человек больше застигнут врасплох, чем испуган. Он бесшумно обходит стол и выпрямляется предо мной.
   - Пошто запытываешь, коли все знаешь наперед, лукавый? Кличут меня Лучиано, я суть волгер.
   Имя его мне не говорит ровным счетом ничего, а вот слово “волгер” смутно напоминает о чем-то прочитанном или некогда услышанном. Лучиано? Может быть, это прозвище, так сказать, псевдоним, хотя какое это имеет значение…
   Лучиано делает два шага в сторону двери и крестит ее, потом поворачивается к огнищу, осеняет и его крестом. Я смотрю и не могу подать, что у него на уме. Он опирается на евангелие и теперь уже кладет крест на меня. Безрезультатно. Заблуждаешься, святой заклинатель, полагая, будто я сгину… Грустно вспомнить, однако и я почти так же держался с Сибелиусом, с той лишь разницей, что сжимал пистолет в кармане. Это со знамением крестным, а я с пистолетом! Впрочем пистолет все еще у меня в кармане, я ощущаю его тяжесть.
   Заклинатель, кажется, доволен ходом дела, ибо крестится дважды и трижды подряд.
   - Теперь ты мой, лукавый! - бубнит он. - Мой!
   И тогда, не знаю почему, меня начинает разбирать смех. Нервный, почте сводящий с ума смех. Никто, никто со мной ничего не может поделать! Я никому не принадлежу! Я - человек будущего! Я… Смех застревает в горле.
   Я - Мефистофель.
   А он, Фауст, стоит у стола и взирает на меня как на свою добычу, в то время как я пытаюсь снова и снова оценить обстановку. Для него я Мефистофель. Что бы я ни говорил, как бы ни изъяснялся, для него я посланец дьявола, если не сам дьявол. Стало быть, поэтому Сибелиус сказал, что я должен предложить ему бессмертие!
   - Довольно мудрствовать! - говорю я. - Приблизься, Лучиано!
   Он выходит из тени, теперь я могу рассмотреть его лучше. Он моложе меня. Длинное бледное лицо. Черные волосы обрамляют ввалившиеся щеки, ниспадая на плечи. Тонкие, крепко сжатые губы, пергаментная кожа. Но глаза! На почти прозрачном лице пылают темные решительные глаза. Трудно отделаться от ощущения, будто кто-то другой помещен в это исхудавшее тело и смело смотрит на меня изнутри, как в дырку занавеса. Такой вполне мог позвать сатану, и он, видимо, решился.
   - Я не отпущу тебя, лукавый! - торжествует Лучиано. - А ежели отпущу - только при условии, лукавый!
   Ах вот оно в чем дело! Теперь осталось лишь заключить договор о купле-продаже души, и готов эпизод для мрачной старинной хроники.
   - Изреки условие!
   - Я хочу, чтобы ты вывел меня из сей обители!
   - Почему?
   Не к лицу, конечно, вестнику дьявола задавать столь глупые вопросы, но надо же как-то сориентироваться, черт возьми. Однако Лучиано воспринимает мой вопрос иначе.
   - Ты искушаешь меня, лукавый! Ибо знаешь: вскорости они придут за мной, еще сей ночью!
   - Хорошо, - говорю я. - Однако я хочу, чтобы ты постиг истину. Посему запомни: не ты меня воззвал из бездны мрака, а я сам явился сюда, по собственному разумению.
   Конечно, он мне не верит, и он прав. В сущности, что есть причина и что - следствие? Какая разница, вызвал меня Лучиано заклинаниями или я сам свалился сюда с холма в выжженной пустыне? Каждый раз взывая к будущему, даем ли мы себе отчет, что гам, в зыбких его очертаниях?
   - Заклинаю тебя, выведи меня отсюда! - упорно твердит Лучиано.
   Делать нечего, придется что-то предпринять. Для начала я решаю осмотреть келью. Лучиано, не шелохнувшись, следит за каждым моим движением. Ясно одно: отсюда нет выхода. Окованная дверь плотно закрыта, а у двери наверняка стоит стража. Допустим, он узник. Но почему тогда, если он осужден, ему оставили всю алхимическую амуницию? Огнище. Дым поднимается вверх, в узенькую трубу. Надо быть действительно сатаной, чтобы оседлать метлу и вылететь вон. А Лучиано, кажется, ожидает от меня именно таких действий.
   Страшно хочется курить, хотя бы одну затяжку. Не выдержав, я вытаскиваю портсигар, щелкаю зажигалкой и с наслаждением выпускаю струю дыма. Наконец-то я обрел нечто реальное в нереальном мире!
   А это что за шум? Я опускаю руку в карман. Лучиано смотрит на меня с изумлением, граничащим со страхом. Оно и понятно: сигарета и кольца дыма, источаемого мною, - такое для средневекового обывателя не шутка. За дверью слышен скрип засова, кажется, ее намереваются открыть.
   Я вытаскиваю пистолет и спускаю предохранитель. Мне не хочется стрелять, но кто знает, как сложится ситуация. Дверь протяжно скрипит и наконец широко распахивается.
   Их трое. Впереди маленького роста кривой урод с короткой веревкой в руках. У него огромная голова и широко расставленные глаза, он держит веревку обеими руками, точно палач, и мерзко кланяется на ходу. Рядом с ним пытается войти высокий стражник с зажженной лучиной. Позади в тени скрывается еще кто-то завернутый в плащ. Лицо его скрывает надвинутый на глаза башлык.
   Кривой уродец совсем близко. Стражник поднимает повыше лучину, пытаясь разглядеть Лучиано.
   И видит меня.
   Стражник на мушке пистолета, с уродом справиться и того легче. Но прежде чем я опускаю палец на спуск, раздается дикий животный рев. Стражник роняет зажженную лучину, бежит к двери, сталкивается с гномом, они падают, второпях подымаются, - несутся вверх по каким-то каменным ступеням. За ними как тень следует третий, в капюшоне.
   В два прыжка я оказываюсь у двери, поднимаю горящую лучину.
   - За мной, Лучиано! Быстро!
   Мы выскальзываем из кельи в неизвестность, поджидающую нас обоих за порогом.
   Я потерял представление о времени - вероятно, это главное свойство всех, кто возвращается или возвращен в прошлое.
   С той ночи, когда я вывел Лучиано из кельи, минуло всего два-три месяца, но мне кажется, прошли годы. Мысленно я то и дело возвращаюсь к доктору Деянову, затерянному в знойных песках будущего. Он продолжает колесить по оазисам на видавшем виды “форде”, перебранивается со строптивым Гансом и каждый вечер неизменно возвращается на станцию, которая стоит все на том же месте, на том самом месте, где и стояла всегда. Я даже уверен: двинься в путь отсюда - и непременно когда-нибудь доберусь до Бахира, застану Ганса во дворе станции, Ганс будет все так же копаться в машине, а в окошке все так же будет маячить силуэт сестры Дороти.
   Бесполезные мысли. В медицине описаны случаи фантомных болей, когда болят пальцы ампутированной конечности. Сознаешь: рука давно отнята, ее нет и в помине, а она болит. Вот и меня преследуют фантомные боли - отрезанные воспоминания грядущего.
   Кто я, наконец? Человек далеко впереди брезжущих времен, к тому же бессмертный. А ведь, по существу, я мертвый. Живу воспоминаниями о людях, еще не появившихся на свет, и кто знает, появятся ль когда. А для них, не рожденных в будущем, я уже покойник, канувший в вечность. Может, это и есть смерть - оказаться отрезанным от своей эпохи.
   Там, ниже по течению реки времени, вероятно, давно меня позабыли. Вера получила некролог: в середине большими буквами - “д-р Владимир Деянов”, под ними - “38 лет” и несколько красивых фраз о врачебном долге, коему я посвятил всю свою пламенную жизнь. Представляю ее лицо - удивленное, с поднятыми на миг бровями. Но только на миг, на мгновенье. Вот она сложила некролог и положила в свою сумочку. Потом спустя несколько минут черкнула на его обратной стороне какой-нибудь номер телефона. Была у нее такая привычка - писать телефонные номера на любых бумажках, попадавшихся под руку. Сестра Дороти, может быть, всплакнула слегка от обычного женского сострадания, только и всего. Единственный, кто станет тосковать по мне, - добродушный, порою вспыльчивый Ганс, а потом и Ганс меня позабудет, поглощенный работой и треволнениями жизни. От меня ничего не осталось, ничего, кроме нескольких расписок за несданные вещи. Да еще два-три незаконченных письма. Под именем моим подведена черта, и счет закрыт. Там, в будущим…
   Ну а здесь?
   Здесь, в прошлом, катится лето года 1524 по рождеству Христову. Мне и не снилось прежде, что был в Европе город Вертхайм, а он, оказывается, существовал, ибо я живу теперь в нем. Дни проходят, утром и вечером звонят колокола святой Анны, и все живое, все в звуках и красках, как эта площадь перед построенным несколько веков тому назад собором, мощенная серым, истертым сонмом пешеходов камнем. Вокруг площади расположились строго определенные своим местом в житейской иерархий города ратхауз, епископство, постоялый двор “Три золотых оленя”, таверна минхера Рогевена, верхний этаж которой занимает фрау Эльза под свое презираемое, но небесполезное заведение, дом бургомистра и прочие строения сильных мира сего.
   От площади разбегаются кривые улочки и закоулки, они протискиваются между замшелыми кирпичными стенами и окошками с толстыми коваными стадиями, зарешеченными изнутри. Я каждодневно брожу по этим улочкам, слушаю, как Тине, местный бондарь, бьет деревянным молотом по своим бочкам, как напротив пискляво ругаются две женщины, - в общем, я слышу и вижу все. Я раскланиваюсь со знакомыми, вежливо интересующимися моим здоровьем, а я, в свою очередь, любезничаю с ними. Никогда я еще не ощущал себя таким живым, как теперь. А я умер, только об этом не знает никто. Для достопочтенных бюргеров Вертхайма я чужеземец, доктор теологии и риторики, с непонятным, но звучным именем. Да, я откуда-то прибыл, да, я путешествую по Европе, притом не просто путешествую, а с грамотой самого государя императора. Вероятно, в их глазах я выгляжу невесть как таинственно, но, с другой стороны, доктор теологии, притом богатый, просто не может не быть кладезем премудростей и тайн. А если бы они знали…
   Что, собственно, могут они знать? Что я из будущего? Заяви я такое - и меня тут же упрячут в первый попавшийся монастырь, сочтут за сумасшедшего.
   Фантомные боли… Видимо, когда-нибудь я свыкнусь с ними. Труднее свыкнуться с мыслью, что я обманулся. Мне казалось, стоит попасть в прошлое, и я смогу поступать как заблагорассудится. Ничего подобного. Я сатана, дьявол, лукавый и, хочу я того или нет, должен играх свою роль. Иногда она меня забавляет, но больше раздражает. Не только потому, что я обманулся в иллюзиях безграничной свободы, но и потому, что постоянно приходится считаться с кем-то и с чем-то - даже больше, чем когда я скитался по оазисам. Парадоксально, но я даже не свободен в своих поступках, и, конечно, ему, то есть мне, от этого ох как невесело.
   Снаружи доносится шум. Я приподнимаюсь с обтянутого кожей стула у камина, отодвигаю занавеску на узком окне. Внизу шагает отряд наемников-швейцарцев. Солдаты идут молча. Острие алебард сверкает в сумерках. Командир, как принято, на лошади, она подскальзывается, скребет копытами по булыжнику. Огромное красное солнце отражается на куполе колокольни.
   Лучиано все еще нет. Обещал вернуться сегодня, но, видимо, задержался у очередного пациента. В последнее время он по горло занят работой. Подозреваю, что он навалил на себя кучу дел не без тайного умысла - хочет забыть договор со мною. Запродал свою душу, а теперь мучается, не подавая вида.
   Вспоминаю ту ночь, когда я вызволил его из подземелья. Ночь нашего договора.
   Внизу под нами лежал город, там угадывались контуры островерхих домов, в беспорядке разбросанных, погруженных в сон. На противоположном холме чернели башни замка, отсюда они казались игрушечными. Мне не хотелось ни о чем говорить, я боялся спугнуть словами видение ночного Вертхайма, словно проступившее из детства, когда мне читали загадочные и немного печальные сказки о таких вот глухих средневековых городах, о волшебниках, что появляются вот в такие лунные ночи.
   По всей вероятности, мое настроение передалось Лучиано, ибо я заметил легкую тень удивления в его глазах.
   - Вот твой мир, лукавый, - сказал он, обведя рукою пространство перед собой.
   Я ни о чем его не спрашивал. Тогда он заговорил сам. Он говорил как человек, которому уже нечего терять, который жаждет излить душу перед кем угодно, пусть хоть перед самим дьяволом.
   Он смутно помнит своего отца. В памяти его осталась какая-то башня и келья с зарешеченным окном. Отец поднимает его на руках к окну. Внизу открывался город: острые черепичные крыши, искривленные от древности улицы, а напротив - собор со статуями, на которых сидят голуби. В рассказах отца ’статуи оживали, и тогда мальчик начинал понимать, почему каждое изваяние наречено именем, подобно каждому из смертных. И все было просто и хорошо.
   Однажды отца увели. Мир в то утро наполнился людьми, а душа - ужасом. Звенели колокола, повсюду сновали стражники и говорили о чем-то непонятном, но настолько страшном, что Лучиано от ужаса затыкал уши.
   Потом мальчика продали на соляные копи - искупать грехи своего отца. Погасло солнце, он погрузился во мрак - липкий, наполненный страхом. В узких подземных галереях, куда не мог втиснуться взрослый, Лучиано вырубал вместе с другими детьми соль, и вскоре тело его покрылось язвами; у тех, кто работает на соляных копях, тело всегда покрыто язвами.
   Однажды ночью он убежал. Его поймали, избили до полусмерти, и все же он чудом выжил. У каменных глыб соли, при бледном свете сальных свечей его ужас медленно переплавлялся в ненависть.
   И когда всем уже казалось, что он сдался, смирился, он снова решился на побег. Монах-скитник укрыл его, выучил попрошайничать и воровать, и с той поры, сколько помнит, Лучиано так и жил среди скитников, бродил с монахом по дорогам, иногда еле живой от голода. А монах все твердил, что сей многогрешный мир - обитель дьявола, и мальчик свято верил монаху, ибо монах не мог солгать, потому как был он волгером.
   Потом схватили и высекли монаха. Лучиано спасся чудом, но науку монаха затвердил навсегда. Зло пребывает здесь, на земле, его порождают торгаши, ростовщики, сильные мира сего, а дьявол, сатана, лукавый радуется мерзким их деяниям, ибо деяния оные - дело сатанинского наущения.
   Я слушал Лучиано и молчал. Вглядываясь в бледное его лицо, освещенное лунным светом, я вспомнил наконец, что значит волгер. То были они - еретики, богомилы
[1], разбросанные по свету, слова их западали в души униженных, падших, заклейменных проклятьем. Их жгли на кострах, воздевали на дыбу, вешали, но слова в отличие от людей нельзя было умертвить. Волгер по странным законам языка означало болгарин.
   Не я принадлежал ему, а он мне, кровь от крови моих неведомых предков, усеявших своими костями всю Европу, заронивших в души зерна справедливости и братства. Лучиано принадлежал мне, и я никому его не отдам.
   Я слушал и молчал. Порою мне трудно было его понять. Он говорил о людях, которых я никогда не знал, о местах и событиях, мне неведомых, о ночах и дорогах, о тайных сборищах, о смерти, следовавшей по его пятам, о городах, красивых, как сказка. Какой-то грек из Венеции приютил его у себя, выучил искусству выплавки золота, а главное, тайному ремеслу приготовления ядов.
   К золоту Лучиано не влекло, а по части приворотных зелий и отрав он кое в чем превзошел своего учителя.
   Мне было странно слышать откровения заклинателя о страшном его ремесле. Оказывается, любой яд, любая отрава были для него всего лишь орудиями мести за поруганное прошлое, средствами расплаты. Он знал наперед: сей господин отдаст богу душу скороспешно, терзаемый видениями преисподней, а оный начнет беспомощно чахнуть, хиреть, покуда не изведет близких нытьем и желчными попреками, прежде чем предстать пред горнилом преисподней. Сама по себе смерть - ничто, каждый умирает. Но чувствовать, что умрешь именно ты, но замечать, как люди, даже любившие тебя, теперь уже жаждут твоей смерти и как друзья и враги тайком готовятся к твоим похоронам, - пред такой земной расплатой меркнут призрачные угрозы адских мук.
   Так Лучиано возвысился над жизнью и смертью.
   Не мудрено, что курфюрсты и епископы начали оспаривать его друг у друга. И каждый старался заполучить кудесника навсегда. Теперь пристанищем Лучиано стали зарешеченные кельи. Господа покупали и продавали его как товар, покуда он не оказался в замке, там, На соседнем холме. От него домогались секрета философского камня, дабы обращать медь и олово в золотые слитки, и потому как он все тянул и тянул с философским камнем, ему провозвестили: к такому-то сроку либо злато, либо голова с плеч долой. И тогда в отчаянии он позвал меня - ведь дьявол нипочем не оставляет своих слуг.
   В ту же ночь мы скрепили наш союз договором.
   - Согласен! - шептал Лучиано. - Будь проклят, исчадие ада, я согласен! И не я буду каяться потом, а ты, лукавый!
   Каяться? Мне? Ошибаешься, брат алхимик…
   Волгер Лучиано получил бессмертие, а я - опасного спутника. Странная мы пара. Доктор теологии и риторики и его друг-лекарь. Мы странствуем из одного города в другой, по холмам и низинам Священной Римской империи германской нации. Нас уважают, но и слегка побаиваются. Видимо, у людей, как и у собак, развито особое чувство - улавливать издали опасность. Вот они и чувствуют: с нами что-то неладно…
   А впрочем, все идет как надо. Теология считается занятием почтенным и не требует от меня особых усилий. Я доказываю существование господа бога. Даже Для такого посредственного Мефистофеля, как я, не бог весть как трудно зарабатывать на хлеб насущный. Поговаривают, будто и астролог я неплохой. Должен сознаться, к распространению сей довольно ненадежной славы я и сам, увы, причастен. Предсказал раз-другой обывателям будущность - что поделаешь, позарез нужны были деньги. В юности я любил историю и теперь более-менее знал, что произойдет в нынешнем глухом шестнадцатом веке. Справедливости ради, сознаюсь: и звание доктора, и имперскую грамоту я получил за советы, коими облагодетельствовал графа Гессен-Нойбурга. С его сиятельством мы и посейчас хорошие друзья: случись нужда. - и он не откажет ясновидцу в высоком покровительстве. А преуспевающий покуда ясновидец нет-нет да и задумается: что, если среди предсказателей всех эпох были пришельцы из будущего?
   Лучиано из отравителя стал врачом. Я выучил его азам нашей древней профессии. Мои скромные познания в медицине, познания, которых далеко не всегда хватало в моих странствиях по пустыне, для лета господня 1524-го смахивают на волшебство. К Лучиано валят толпами отовсюду, тянутся к исцелителю в тайной надежде, что он может поднять человека даже со смертного одра. Это и хорошо и плохо. Хорошо потому, что Лучиано засыпают золотом, как Креза, что он снискал всеобщий почет и благоговение, что он обретает все блага мира, от самых экзотических яств до красивейших, хотя нередко и глуповатых женщин. А плохо потому, что заговорят, - или, может быть, уже заговорили! - будто он продал душу дьяволу. Пересуды такого рода могут закончиться весьма печально, надо быть готовым к самому худшему.
   Кстати, в том, что Лучиано перестал меня звать “лукавым”, а величает “мудрым”, я усматриваю вполне закономерный смысл. Страх и недоверие ко мне, исчадию ада, сменились уважением. И я уважаю Лучиано - за смелость, за ненависть к малейшему проявлению лжи, за полное отсутствие корысти и эгоизма. Он не сказал мне еще, что было у него на уме в ту ночь, когда он обрел бессмертие, почему решился его принять. Во всяком случае, он не гнался за счастьем, ни тем паче за призраком вечного блаженства. На сей счет, разумеется, можно строить любые предположения без надежды на правильный ответ.
   Хлопает дверь. Скорее всего это он, его легко узнать по манере стучаться. Я не ошибся - уже слышен старческий голос Марты, экономки, почтительно его сопровождающей.
   Лучиано заметно изменился по сравнению с той ночью в келье и на горе. Длинные черные волосы заботливо подстрижены и завиты. Одет он богато, не в пример мне: на поясе элегантная шпага, накидка и манжеты в золотых кружевах. Но все те же пронизывающие глаза, все тот же диковатый взгляд. Богатство и беспокойство исходят от каждого его движения.
   Марта кланяется и выходит, а Лучиано сбрасывает накидку на мой стул. Обходимся без приветствий по заведенной привычке не произносить лишних слов.
   - Присядь! - приглашаю я. - Не стой как статуя.
   Вместо ответа он роется в складках своего кафтана, вытаскивает затейливо вышитый кошелек и швыряет на стол. По комнате разносится звон золота. Но мне не нужны деньги, и Лучиано уже не раз в этом убеждался. Дьявол не нуждается в презренном металле. Эта мысль заставляет меня усмехнуться.
   - Это ты ее подослал? - вопрошает Лучиано глухо и угрожающе.
   Судя по тону, гнев моего друга никак не связан с содержимым кошелька, тут что-то другое. Я постоянно тревожусь за него - он готов совершить нечто безрассудное, донкихотовское. Впрочем, Дон-Кихот Ламанчский еще не явился на свет божий, и пройдет достаточно времени, пока он появится.
   - Присядь же наконец! - говорю я. - Чего тебе надобно? Чешутся руки извлечь шпагу и схватиться насмерть со мной, твоим покорным слугою? А собственно, по какому поводу? Я и понятия не имею.
   Вообще-то шпаги у меня не было и нет, но это неважно.
   Лучиано усаживается, а я достаю деревянный кувшин с вином и разливаю в два бокала.
   - Кажется, ты настроен философски, - замечаю я. - Давай послушаем, что ты надумал. И не забывай, что философ здесь я.
   Он понемногу успокаивается, отпивает вина и смотрит испытующе на меня. В такие минуты мне всегда представляется, что оттуда, из телесной оболочки Лучиано, за мною наблюдают чьи-то другие глаза. Хотел бы я знать, что у него на уме.
   - У тебя отменное вино, мудрый.
   - А у тебя отменная логика, - соглашаюсь я охотно. - Что еще скажешь?
   Лучиано отставляет бокал и внимательно разглядывает его, хотя разглядывать, по существу, нечего. Обычный, ничем не примечательный богемский хрусталь, подаренный мне, и Лучиано отлично знает, когда и кем.
   - Пошто искушаешь меня? - выговариваемой после долгого молчания. - Такое не входит в наш договор, мудрый!
   Требуется довольно много терпения, дабы уразуметь, что же, в сущности, произошло, хотя, как выяснилось, история вполне заурядная. Вчера заболел мастер Иоганн Реалдо, один из знатных обывателей Вертхайма. Род Реалдо - замечательное скопище торговцев и ростовщиков, благородных барышников, купивших благородство за золото, и неблагородных темных личностей, добывших это золото. Даже сам епископ Бранда, владыка Вертхайма, какими-то нитями связан с этим родом… К захворавшему Иоганну Реалдо, старшему из братьев, скороспешно призвали Лучиано. Но было уже поздно: торговец нуждался скорее в услугах священника, нежели врача.
   Лучиано сделал все, что мог. Он оставался у смертного одра старого Иоганна весь день и всю ночь, пока больной угасал. Он слышал тишину, предшествующую смерти, входящей в дом, и лицезрел саму смерть, вставшую у изголовья больного.
   И все-таки он, Лучиано, боролся.
   Теперь он пришел оттуда, где все кончено…
   - Зачем мучить себя? - пожимаю я плечами. - Ты ни в чем не повинен.
   Он уставился на меня так, словно видит впервые.
   - Ты знаешь все на свете, мудрый, - говорит он. - Зачем же послал ее? Ты и никто другой! Зачем ставишь ее на моем пути?
   Понемногу начинаю догадываться. Не умерший Иоганн Реалдо внес смущение в душу Лучиано, а живая Маргарита Реалдо, молодая его жена, точнее, уже вдова.
   Встаю, чтобы избежать его вопрошающего взгляда, отодвигаю занавеску. Снаружи через окованные свинцовыми рамами окна втекают струй заходящего солнца, стены становятся цвета пламени, вино в бокалах - кроваво-красным. Ажурная колокольня собора святой Анны походит на диковинное сказочное украшение - черные блики вперемежку с золотыми разводьями. Бьет колокол. Это колокол смерти старого Иоганна Реалдо. И любви Лучиано к Маргарите.
   Пройдут годы. Упадет колокольня, разрушится Вертхайм, его разграбят и сожгут в годы Тридцатилетней войны, и никто не вспомнит о нем. На руинах некогда цветущего града прорастет мох - темный, бархатно-зеленый. А мы с Лучиано будем скитаться, как проклятые, по миру, история которого будет идти мимо нас, ибо мы вне пределов истории…
   Оборачиваюсь. Лучиано сидит затаив дыхание. Потом медленно говорит:
   - Мне нужна Маргарита. Даруй мне Маргариту, о мудрый!
   Я возвращаюсь к столу, доливаю бокалы. Все равно не избежать этого разговора. Лучше уж не оттягивать.
   - Послушай, Лучиано. Мне хочется задать тебе один вопрос.
   - Вопрошай, мудрый!
   - Почему ты тогда принял бессмертие?
   Он молчит, поджав губы.
   - Ты кое-что скрыл тогда от меня, правда? Ты захотел бессмертия не для себя, это я знаю. И не искал счастья, ибо каждый сам находит свое счастье, сам доходит до смысла своей жизни. Ты задумал что-то другое? Но что?
   В комнате воцаряется тишина. Она наполняет углы, таинственно отделяя нас друг от^ друга. Внизу, где-то на нижнем этаже, хлопочет Марта. Она всегда ступает так тихо, будто боится спугнуть тишину. И без того бледное лицо Лучиано становится белым, как вата.
   - Ты подаришь мне Маргариту, мудрый? Правда за правду.
   - Попытаюсь, Лучиано.
   Некоторое время он раздумывает, затем наконец решается.
   - Я мыслил уничтожить тебя, мудрый! Хотел стать бессмертным, дабы низринуть тебя! Найти корень зла и вырвать его. Но ты оказался сильнее. Ты поставил ее на моем тернистом пути. И я не хочу больше быть бессмертным, - его голос переходит в шепот. - Не хочу, слышишь! Даруй мне Маргариту!