Так вот какова его правда. Отрекается от бессмертия, ибо оно лишает его привычных ценностей. Ибо смерть определяет истинную цену всему сущему. Не потому ли к концу жизни истинная цена всего сущего так возрастает?..
   - Ты хочешь меня уничтожить, Лучиано? Глупости! Дьявол просто необходим. Ведь должен же кто-то ответствовать за ложь, за подлость, за насилие? Так-то. Ежели твой мир останется без дьявола хотя один день, сей день станет настоящим адом, ибо другого ада нет. А теперь выпей вино, и подумаем немного, как тебе добраться до опечаленной вдовы.
   Он смотрит на меня, как лунатик, а я перебираю в памяти легенду о Фаусте и Мефистофеле. Значит, Фауст вовсе не искал личного счастья. И Маргарита совсем не была такой уж благостной и смиренной. Столетия исказили, преломили лучи истины Лучиано-волгера. Моего Лучиано, потомка еретиков-богомилов. Что же все-таки произойдет дальше?
   А дальше не происходит ничего особенного. Лучиано встает, он пришел в себя.
   - Ладно, - выдавливает он. - Ты обещал, мудрый!
   - Только постарайся об этом забыть, Лучиано!
   В общем, мы неплохо понимаем друг друга, ничего не скажешь. Встаю и я.
   - Ты не воспротивишься, ежели мы пойдем вместе? - интересуюсь я. - Тебе ведь чертовски нравится лишний разок прогуляться в компания с чертом, верно? Хотя ты и без того пребудешь со мною веки вечные.
   Я тоже облачаюсь, и мы отправляемся в путь. Надо покумекать, как лучше сварганить дельце для Лучиано с Маргаритой. По части размышлений на подобную тему не сыскать в городе лучшей обители, чем таверна минхера Рогевена,
   Несколько ступеней вниз, поворот - и милости просим пожаловать в почтенное заведение. Внутри копоть, чад, дымище, с непривычки я начинаю исходить кашлем, согнувшись в три погибели. Впрочем, кашель довольно быстро стихает. Откуда такой дым? Ага, вон над очагом истекают жиром с десяток цыплят. Под сводами таверны перекатывается невнятный многоголосый шум, поглощающий все другие звуки, погружающий слух в какое-то странное оцепенение.
   Когда глаза попривыкли к дыму, замечаю: в таверне яблоку негде упасть. За грубыми столами восседают вертхаймские мужи - кузнецы с улицы, вьющейся вдоль реки, ткачи двух заречных мануфактур, виноградари, тележных дел мастера, извозчики, земледельцы, мелкие торговцы, перекупщики - в общем, людишки, от рассвета до заката кишащие в Вертхайме и за пределами оного. Разговаривают, смеются, лениво открывают крышки своих пивных кружек, жуют поджаренный на жире хлеб, ничего не скажешь, умеет хозяйка готовить, дай ей бог долгих лет здоровья. Подручные минхера Рогевена плывут в дыму, среди невнятных голосов, хватают со столов пустые кувшины и сразу же заменяют их полными.
   О нет, нам с Лучиано не сюда. Для гостей избранных - их преподобий пасторов, богачей, денежных тузов, ворочающих казной, - там, за очагом, сыщутся комнаты получше. Там прислуживает самолично фру Рогевен, толстенная хозяйка, что сейчас следит за цыплятами над огнем. Любопытно, каков должен быть капиталец, дабы попасть в сильные мира сего. Уж никак не меньше тыщи золотых дублонов…
   Фру Рогевен замечает нас, спешит навстречу, кланяется. Возможно, у господина, сопровождаемого врачевателем Лучиано, и нет тысячи дублонов, но имперская грамота и высочайшая дружба с ландграфом ГессенНойбургом отводят ему место среди самых почитаемых гостей. А уж врачеватель Лучиано подавно свой человек, особливо ежели случится какая хвороба.
   В комнате немноголюдно, пять-шесть человек - двое богачей, пастор отец Фром, суконщик Мюлхоф. Обоих богачей я почти совсем не знаю, а вот с суконщиками и пастором уже встречались однажды. Господа оные - полная противоположность друг другу: отец Фром добродушный, отупевший от пива и лени; Мюлхоф же злой и завистливый. Я подозреваю, что в бренном мире нет буквально ничего, чему не завидовал бы завистник Мюлхоф. Вплоть до мертвецов: ибо некоторая часть усопших попадет в рай, а вот попадет ли в рай сам Мюлхоф - вилами на воде писано.
   Мы обмениваемся обычными приветствиями, исчерпывающими сведениями о здоровье и садимся за один стол с пастором и суконщиком. Мигом появляется полная, как луна, фру Рогевен и вместе с ней два огромных кувшина пива.
   Тема разговора единственная, да и быть не может другой - смерть мастера Реалдо, о ней в этот вечер толкует весь Вертхайм. Никто не любил старика, все его основательно побаивались. И теперь суконщик дает выход своей злости, богато сдобренной пожеланиями к господу богу отпустить грехи усопшего, коих, впрочем, великое было множество, чего тут греха таить.
   - При всем при том покойник был человеком хорошим, - подытоживает суконщик, - и мы все надеемся, бог послал ему спокойную смерть!
   Последние слова адресованы Лучиано. Мюлхоф втайне предвкушает, что Лучиано поведает, в каких жутких страданиях умирал мастер Реалдо. Скорбь на лице Лучиано просто изумительна - даже для меня, дьявола во плоти.
   - Я бы хотел… - начинает Лучиано, но я опережаю друга. Мне не нужен Мюлхоф.
   - О, сие лекарская тайна! - вмешиваюсь я. - Негоже тревожить душу праведника. Мыслимо ли, коли отец Фром разгласил бы святое таинство исповеди, не так ли, святой отче?
   Отец Фром буравит меня синими глазенками и кивает. Он вообще не любит говорить много, тем паче в подобных ситуациях.
   - Тяжело, ох как тяжело несчастной фру Реалдо, - вздыхает Мюлхоф, - так молода и уже овдовела. Вы не здешний, многого не знаете, но люди помнят, и то хорошо…
   Далее следует, что помнят люди. Лучиано оживляется, это замечают все и прежде других хитрый Мюлхоф, время от времени он бросает любопытный взор на моего друга, не прерывая нити повествования. Выясняется, что Маргариту выдали замуж совсем молоденькой, почти сразу же после конфирмации. Свадьбу сыграли лет десять назад, еще когда покойный Реалдо чувствовал себя в силе. Маргарита была дочерью бедной вдовы, единственный брат девушки запропастился бог весть где, поговаривали люди, будто видели брата в Тюрингии наемным солдатом. Все родственники, весь род Реалдо восстали супротив свадьбы, но старик, упорный и злой, как взбесившийся волк, настоял на своем. Нет, о Маргарите никто не мог сказать плохого, но теперь люди наверняка начнут языками чесать…
   Мюлхоф болтает без умолку - он слегка запьянел от пива. Я замечаю краем глаза, как Лучиано сжимает кулаки, и толкаю его ногой под столом. Он озирается, приходит в себя, но глаза горят гневом.
   - Я ничего не слышал плохого о благородной фру Реалдо, - выговариваю я медленно, глядя прямо в глаза Мюлхофу. - Без сомнения, и отец Фроти подтвердит сии правдивые слова.
   Мюлхоф тонко усмехается:
   - Кому же, как не отцу Фрому, подтвердить истину. - Он переводит взгляд на пастора. - Фру Реалдо, она ведь каждую пятницу наведывается к вам в исповедальню, отче?
   Пастор Фром сызнова кивает. А у меня тем временем зарождается один план. План, достойный Мефистофеля. Хотят видеть меня дьяволом? Что ж, у них будет дьявол, да еще какой!
   Мюлхоф частенько опорожняет свой бокал, продолжая судачить на разные лады обо всем на свете. Когда он возвращается к смерти старого Реалдо и к его молодой вдове, я в очередной раз толкаю Лучиано под столом. Это слегка охлаждает его пыл, а то он того гляди вспылит и схватит за горло говорливого суконщика. Но нужный момент еще не подоспел.
   Я затеваю с пастором глубокомысленный разговор на богословские темы. Если бы святой отец знал, что постулаты богословия могут использоваться в столь неправедных целях! В конце концов я приглашаю пастора почтить своим присутствием мой дом. Что означает: вскоре и мне придется нанести ответный визит. Невыносимая мука, разговор с пастором в течение нескольких часов, но, Лучиано нужна Маргарита, и ради этого я вытерплю все. Он запродал душу, дабы уничтожить меня, причину боли и страдания мира, А он, кроме боли и страданий, не видел ничего. Он должен владеть Маргаритой.
   Мы потихоньку цедим пиво. Неожиданно за стенкой раздаются нестройные крики. Я заглядываю в большой зал. Ничего особенного. Зашел взвод герцогских солдат-швейцарцев, гонят взашей из-за стола подвыпивших простолюдинов. Шум, брань, проклятия, угрозы. Выгнанные разбредаются по соседним столам, утихомириваются, и снова под сводами таверны восстанавливается спокойствие. Солдаты заказывают пиво, поджаренные хлебцы, велят принести пустую глиняную чашу. В чашу сложили несколько игральных костей и - хлоп! - опрокинули на стол. Играют на медяки, но кому не известно, чем заканчиваются сии забавы - заканчиваются они обнаженными клинками и налитыми кровью глазами. Посему хозяин таверны тревожно крутится невдалеке.
   Мы встаем с Лучиано из-за стола, слегка опьянев. Идем под закопченными сводами, перешагиваем через протянутые ноги, приветствуем кого-то, кто-то приветствует нас - Лучиано исцелил многих. Проходим мимо стола, за которым расселись солдаты, их командир издалека приветливо машет Лучиано. Сей командир как бы заново появился на свет. Однажды ночью ему в грудь всадили кинжал, и никто не верил, что он выживет, - уже и к исповеди поспешили привести. Чудодей Лучиано вытащил воина буквально из лап смерти. Кабы мог исцеленный знать, что благодарить следовало не только Лучиано, но и дьявола, он бы содрогнулся. Но он ничего такого не знал и теперь беспечно бросал кости, приглашая Лучиано присесть рядом.
   От подобного приглашения никак не отвертишься - воспоследует обида жесточайшая, смертельная. Лучиано смотрит на меня, швейцарцы раздвигаются, дабы усадить гостя, а я становлюсь у него за спиной. Для них важен только Лучиано, плевать им на риторику и теологию. Для них я никто - так себе, какой-то занесенный ветром ученый жук.
   Играют действительно на гроши. Получили солдатское жалованье в серебряных талерах, но не торопятся разменять капиталец, сосредоточенно отхлебывая пиво. Ставят и бросают по очереди. Кости стучат по столу, вертятся, подпрыгивают, замирают. Одному подфартило, другому опять не везет, но рассерженных еще нет. Медяки спокойно валяются у кувшинов.
   Лучиано бросает последним, игрок из него вообще никакой. Он так неумело трясет кости в чаше, что смешит всех. И сам добродушно смеется, но, когда я смотрю на него, меня охватывает некоторое беспокойство. Оснований для тревоги вроде бы никаких, но это чувство у меня растет, я, кажется, начинаю ощущать страх перед предстоящей опасностью. Потихоньку осматриваюсь. Кажется, все в порядке. Мастера и подмастерья Вертхайма спокойно пьют пиво, гул в таверне стоит обычный, а здесь за столом сидят солдаты. Они друзья Лучиано, никто и пальцем не посмел бы нас тронуть,
   Лучиано достает серебряный талер, кладет перед собой, раскручивает чашу. Кости весело подпрыгивают и останавливаются. Три креста. Редкая удача - полный выигрыш. Солдаты передвигают к Лучиано свои медяки, беззлобно поругивают - так всегда бывает, вечно везет самому неопытному. Лучиано должен бросать еще раз, три креста дают такое право.
   Он смеется - выигранные деньги не интересуют его, но, конечно же, приятно изумить завзятых игроков тремя крестами сразу. Вот он снова раскрутил и…
   Выпадает три креста.
   У меня захватывает дух, теперь я догадываюсь о причине моего беспокойства. Солдаты смотрят на кости и удивленно молчат. Один попытался было заговорить, но сразу смолк. Лучиано удивлен не меньше других, он подозрительно уставился на меня через плечо. - Пойдем! - говорю я чужим голосом. Но игра есть игра. Счастливчик после трех крестов должен бросать, пока не передаст чашу следующему. Лучиано вертит чашу, кости стучат в ней, десятки глаз как завороженные следят за его руками. Снова три креста.
   Гробовое молчание. Даже от соседних столов тянутся любопытные. Никто не привык видеть в таверне молчащих солдат. Что могло приключиться?
   Лучиано встает, упираясь обеими руками в стол. Как по сигналу, тяжело поднимаются все остальные. Я пытаюсь схватить друга за плечи, увести, но понимаю, что это бессмысленно. Он должен играть.
   Лучиано на сей раз даже не трясет чашей, просто складывает туда кости и переворачивает
   Три креста.
   Падает кувшин со стола раскалывая тишину. Лучиано приходит в бешенство. Он хищно хватает кости, швыряет их в чашу, шлепает ее на стол.
   Я не смотрю туда, ибо знаю, что там, на столе.
   Удивление в глазах солдат сменяется ненавистью, потом страхом. Они молча отступают, кое-кто тянется к ножу. Круг возле нас размыкается.
   Лучиано мертвенно бледен. Он поднимает чашу над головой и изо всех сил грохает о земляной пол. Но она не разбивается. Глухо зазвенев, она закатывается куда-то под лавки. Лучиано тянется к костям, руки у него дрожат, а проклятые кости, будто живые, ползут и пропадают под столом. Свет сальных свеч отражается на серебряных рукоятях кинжалов.
   Лучиано поворачивается и идет. Круг разрывается, мы спешим к выходу. Я двигаюсь как заведенный механизм, без единой мысли в голове. Только бы скорее выбраться отсюда, очутиться на улице, больше пожалуй, ничего.
   И тогда я замечаю одного из солдат. Он стоит немного в стороне и глядит на меня без страха, но и без сочувствия - так, именно так взирал на меня Сибелиус. Такое же иссушенное лицо, без морщин, без примет возраста, такие же глубокие, пронизывающие глаза. Почему я не видел этого солдата раньше?
   Но времени на раздумья нет, надо убираться восвояси. Такое ощущение, будто вот-вот всадят нож в спину. Наконец мы на выходе. Я слышу, как позади в гнетущей тишине кто-то глухо говорит:
   - Его рукою водит сам дьявол! Сам дьявол!
   Мы сидим с пастором Фромом и беседуем на возвышенную тему - о спасении души. Кротко, спокойно беседуем, как и подобает двум знатокам человеческих душ. Вино у пастора превосходное, полуденное солнце пробивается сквозь занавески и плетет свои кружева на мозаике пола. Пастор смотрит на меня голубыми глазками, улыбается.
   Нам обоим доподлинно известен предмет столь кроткой и спокойной беседы. Речь идет не о спасении души, а о продаже, притом души вполне конкретной - Маргариты Реалдо.
   Пастор Фром не удивился, когда я вытащил шитый золотом кошелек и положил на стол. Он как будто ожидал этого. Только слегка вслушался в звон. Да, в кошельке золото, святой отец.
   - Я несказанно счастлив, уважаемый отче, что чужестранец, каковым являюсь я, ваш покорный слуга, может вкушать плоды гостеприимства в вашем городе, не находя слов выразить свою признательность…
   И так далее. Да примет святой отец сей скромный дар. Да употребит его, как сочтет лучше - облагодетельствует нищих, тех, у кого нет крыши над головой, тех, кто голоден и бос.
   Солнце плетет свои кружева по мозаике, я же плету кружево словес. Пастор Фром держится достойно и улыбается. Он принимает дар. Моя доброта не останется незамеченной. Есть только Один, кто видит все и все знает. Все, что дано для спасения души, дано Ему.
   Кошелек покоится на столе. Стало быть, надо дать еще. Не прерывая беседы, запускаю руку в карман и достаю еще один кошелек - точно такой же. Кладу и его на стол, продолжая нестись по волнам красноречия. Никогда я не говорил столь красиво и возвышенно. Пусть добрые люди проявляют заботу о больных, пусть они молятся о спасении души моей и славят Его, единственного и милосердного. Ни о чем другом я, грешный, и не помышляю.
   А вообще-то я помышляю о том, во что обойдется Маргарита Реалдо. Довольно дорого, ежели судить по ходу кроткой и спокойной беседы. Неужто пастор снова начнет развивать тезис о Нем, всевидящем и всезнающем? Тогда придется ударить его по рукам.
   Но и пастор Фром, кажется, прикидывает, не слишком ли он увлекся рассуждениями о спасении души, а прикинув, встает, берет кошельки и крестится. Я крещусь тоже. Мы абсолютно единодушны.
   Потом он садится, мигает своими глазками и говорит:
   - Э, сынок, я всего лишь старый и больной человек. Но чем может помочь старый и больной человек тебе, постигшему все науки?
   Никаких особенных благ мне не нужно. Нужно лишь, его снисхождение к нам, грешным, ибо кому мы можем быть судьями здесь, на этом свете?
   Он полностью одобряет мой тезис о неподсудности и снисхождении. Сидит, кротко кивает головой.
   Ах, как было бы славно, чтобы достопочтенный пастор сидел бы вот так и размышлял о спасении души не обращая внимания на то, сколько времени задержится Маргарита Реалдо в исповедальне. А об остальном позаботимся мы с Лучиано - в церкви святой Анны несколько выходов. Маргарита исповедуется каждую пятницу…
   Пастор Фром задумывается. Скорее всего прикидывает на незримых весах вес моих кошелей и тяжесть грехов - будущих грехов вдовы. Думает он долго, несколько раз пригубляя бокал, пока наконец не принимает решение;
   - Я, сынок, человек старый, больной. Глаза мои видят неважно, да и со слухом все хуже и хуже. Но в одном я согласен с тобой, вельми ученый муж. Надлежит прощать кающихся!
   Все, что сказало о слабеющем зрении и неважном слухе, - ясно. Мы, кажется, столковались, А дальше? Пастор улыбается, в его глазах лукавые чертики.
   - Сынок, - говорит он, - золото твое употребится на помощь нищим. Мне оно не нужно. Зачем мне золото, рассуди? Все мы грешны, и да пусть нас судит Тот, кто единственный имеет право судить. Мы же в смирении своем да накормим голодного, да оденем раздетого!
   Его рассуждения мне представляются не лишенными смысла. Я начинаю понимать, что он довольно умен, умнее, нежели я предполагал. С ним или без него - Лучиано наделает глупостей. И Маргарита не оттолкнет его. Пусть грешная любовь заплатит свои долги людям, беднякам, что едят просяной хлеб и облачены в пеньковые рубашки. А господь знает свое дело. Впрочем, я с удовольствием замечаю: не исключено, что пастор верит в бога столько же, сколько и я.
   Пьем вино, молчим.
   - Сынок, - начинает снова пастор, - что-то в последнее время не видно твоего друга в божьей обители.
   - Уважаемый отче, он душой и сердцем помогает больным и страждущим.
   - Грешная плоть, мудрый сынок, ничто, - вздыхает пастор.
   Воистину странные люди. Отрицают греховную плоть, но отрицание оное вовсе не препятствует им ублажать себя. Мудрствуют, будто все страдания даны свыше, но идут к Лучиано, ибо не могут без него обойтись. Почти совсем ничего не знают, не ведают о болезнях, а то, что в знали, позабыли. Суеверные, лицемерные, гордые, храбрые, запутавшиеся, схватились как утопающие за свою лживую веру и не желают замечать ее лживости, ибо уверены: едва отрекутся от веры - и мироздание рухнет. А мир, хвала всевышнему, довольно крепко стоит на ногах и будет стоять в грядущих веках. По крайней мере, в этом-то я уверен.
   - Я поговорю со своим другом, уважаемый отче, - киваю я понимающе, - и уверен, он прислушается к вашим словам.
   Прислушается, жди! Лучиано никого не слушает. Меня он, правда, побаивается, а заодно, наверное, и ненавидит. Сейчас он потерял голову от любви к Маргарите, и можно только гадать, чем все кончится. Во всяком случае, ничего путного ждать не приходится.
   Направляю разговор в другое русло, пора обменяться последними новостями. А новости приползают столь мед ленно, что по пути окочуриваются от старости. До нас доходят слабые отголоски событий, возможно, имевших место, а может, не происходивших вообще. Кто-то с кем-то воевал, побеждал, продавал в рабство. Кто-то куда-то отправился, пересек семь морей и открыл диковинны края, где горы сплошь из золота, люди ходят в чем мать родила и не срамятся греха. Антихрист сошел на грешную землю в образе некой Люмер и убеждал повсеместно отринуть истину. В Тюрингии батраки пустили красного петуха в господских поместьях, а сами подались в дремучие леса.
   Известие о батраках вынуждает меня навострить уши. Тюрингия не так уж далеко, всего в трех днях конного хода, и пастор с голубыми глазками пока и не подозревает, как далеко ускачет красный петух. Зато мне, провидцу, доподлинно известна кровавая перспектива ближайшего десятка лет. Покуда еще не поздно, надо с Лучиано выбрать на карте местечко поспокойнее. Вот поутихнут страсти с Маргаритой Реалдо, и сразу надо давать ходу!
   - Трудные времена грядут, мудрый сынок, - произносит пастор. - Неверные опоясываются мечом, тщатся изменить мир. И знамения явлены, одно другого знаменательней.
   О знамениях я уже наслышан. Комета. Пророчествующие. Волк, вышедший из лесов и говоривший голосом человечьим.
   А война есть война. Она начнется независимо от знамений и будет долгой и кровопролитной, такой, что даже волкам захочется заговорить человечьим голосом и раскрыть людям кое-какие истины.
   Мы делимся еще размышлениями о Тюрингии, о владельцах спаленных поместий и зловредных батраках, затем встаем. Прощаясь у ворот, пастор говорит:
   - Да пребудет с тобой, мудрый сынок, и другом твоим божья благодать! И пусть она никогда не оставляет вас!
   Это звучит почти как предупреждение. Я шагаю по мостовой и обдумываю напутствие пастора. Предположим, он хотел меня предостеречь, но от чего?
   Одно предупреждение я уже получил. Тогда в таверне, где Лучиано играл в кости. Там побывал Сибелиус, случившееся вполне в его стиле. Что же все-таки хотел сказать пастор? Может быть, Лучиано знает все лучше меня? Да. Знает и скрывает!
   Я иду по узким кривым улочкам, стиснутым стенами и домами. Над парикмахерской красуется лоханка брадобрея. Деревянный молот над воротами бондаря. Детишки Тине играют на мостовой. Играйте, дети! Резвитесь на здоровье, но прошу вас, уступите дорогу, ибо не знаете, кто шествует мимо! Идет в меру счастливый Человек, живущий вне своего времени. Он увидит, как вы вырастете, женитесь, будете рожать детей, воспитывать внуков. Он увидит вас на базарах, в тюрьмах, в соборах - везде. Он увидит вас, когда вы ляжете в гроб, он увидит вас и тогда, когда память о вас забудется в чреде грядущих времен. Уступите дорогу, дети!
   Интересно, как будет выглядеть Вертхайм через сто лет, через двести! Одни дома разрушатся, и на их месте бесконечно терпеливое человеческое племя воздвигнет новые. Потом и они разрушатся. Но я по-прежнему буду. В этом моя радость и беда. Я увижу, как станет изменяться мир. Горы зарастут лесами, леса посохнут. Но я по-прежнему буду. Камни обратятся в песок, и ветер развеет его по белу свету. Но я по-прежнему буду.
   Нет, нелегка ноша бессмертия, это я уже начинаю понимать.
   Я никак не могу избавиться от чувства нереальности Происходящего, оно преследует меня повсюду. Во всех моих поступках есть оттенок искусственности - будто бы я призрак, посланный смущать духов. Впрочем, я мало чем отличаюсь от призрака, только боюсь в этом сознаться. Я почти нигде не бываю, как правило, сижу запершись в четырех стенах, вот уж воистину дома и стены помогают. На улице я теряю привычное присутствие духа. Каменные дома Вертхайма, кирпичные стены, тротуары - все мае кажется гигантской декорацией, стоит ее ткнуть посильнее - и руки повиснут в воздухе, в пустоте.
   И вид людей действует на меня не лучше. Люди ходят, разговаривают, смеются или воют от боли, но они будто не живые. Я знаю будущее каждого из них, знаю, что ими движет, куда они направляются. И когда я смотрю на них взглядом призрака, взглядом существа, которое появится через века они блекнут, превращаются в механизмы - все та же мертвая декорация.
   А сны совсем другие, вот в чем загвоздка. В них я живой, взаправдашний, настоящий, в них нет людей-механизмов. В них Вера по-прежнему смеется, в них она опять обманывает меня наивно и очаровательно, и мой город у подножия Витоши омываем потоками вечернего солнца, и больные ждут помощи от меня или спасения. В общем, как все, я любим и ненавидим. Там, в снах, я сызнова езжу по оазисам, и даже пустыня лучше, чем Вертхайм - чужда и ненавистный Вертхайм. Я, как прежде, переругиваюсь с Гансом, упрекаю за бесконечные хитрости в мчусь на разболтанном “форде”, Что издает звуки, как старый боевой конь, и слушаю над головой вой давних бурь.
   А потом просыпаюсь и долго лежу без сил и мыслей. Тяжко в этом мире сатане, если он побывал в моей шкуре. Поднимаюсь, слоняюсь по комнатам, заглядываю в маленькие окошки, стиснутые свинцовыми рамами. Внизу Марта погромыхивает посудой, прочно утвердившись в своей жизни. Вероятно, она давно бы ушла от меня, если бы не высокая плата. Она несказанно боится меня. Я ничего не замечаю в ее глазах, кроме страха. Поди объясни, что не следует меня бояться, потому как я всего лишь несчастный призрак - и ничего больше.
   Но и Марта, и Тине-бондарь, и фру Эльза, и пастор Фром, и даже этот хитрец Мюлхоф живут в своем времени и по-своему счастливы.
   Иногда, расхаживая по клетке времени, в кою я заточен, мне становится даже весело. Вот оно, время гуманизма! Больших человеческих идей, проблесков души, Эразма и Рабле!
   Гуманизм? Я слишком идеализировал прошлое. Насилие, рабство духа, мрак и бессмысленная жестокость - я уже не могу с уважением относиться к эпохе гуманизма. Где-то в келье заточен Эразм. Он уже написал “Похвалу глупости”, а теперь проклинает себя за мимолетную смелость. А Франсуа Рабле пока еще монах-францисканец и постигает премудрость знания в монастыре Фонте-ле-Конт. Сидит небось, копит ненависть и не знает, не ведает, что со временем напишет “Гаргантюа и Пантагрюэля”. О, ему еще предстоит зарабатывать свой хлеб под вымышленным именем, орудуя не пером, а врачебным скальпелей, поскольку просвещенный его тезка Франциск I изгонит гения за пределы Франции.
   Кого уважать? Ландграфа Гессен-Нойбурга, затрепетавшего как осиновый лист, когда я предсказал будущность? Его сиятельство вознамерился сей же момент отправить меня на эшафот, да поостерегся грозного пророчества: он-де заколдован и умрет в страшных муках через час после меня. Поверил, глупец, да, и не мог не поверить! Потом мы подружились, и его благосклонное внимание к моей особе раскрыло предо мной все двери. Гораздо большего уважения достойна фру Эльза - она много выстрадала, многое пережила на тернистом пути через лабиринт бесправия и жестокости, да и к женщинам своего заведения она по-своему добра. По-настоящему же достоин уважения один лишь Лучиано. Он честен, смел, хотя и вспыльчив, его ум отточен, как меч. Безрассудная любовь к Маргарите делает его мягче, человечней, иначе он смахивал бы на каменного идола. Когда я сравниваю Лучиано с другими, в моей заскорузлой, огрубевшей душе проскальзывает слабая гордость. Вот он - отпрыск богомилов! Потомок смельчаков, что запалили вшивое одеяло средневековой Европы и сами сгорели в пламени. Мне хочется пожать его руку, научить всему, чего он не знает, но я не решаюсь - он идет своей дорогой, а я, быть может, только помешаю ему. Почему он вдет своей дорогой и ненавидит меня? Ненавидит ли он меня? Не знаю, но определенно бывают мгновенья, когда ненавидит. Он не может примирить свою совесть со мной и оттого страдает.