Блэар почувствовал себя в тупике. За весь минувший день он добился лишь того, что приобрел себе еще одного врага в лице начальника полиции Муна. Верно заметил тогда Эрншоу: у Блэара просто талант наживать себе врагов. Еще один пустой день, отмеченный только появлением Силкока и еще более похожим на чудо появлением Роуленда. Который побывал у дикарей. И перед которым теперь все преклонялись. И который сейчас уже, наверное, в Лондоне.
   Горилл открыли всего тридцать лет назад. Первую гориллью шкуру привезли в Англию десять лет назад. А теперь вот уже даже в Уигане есть горилльи лапы. И еще есть обломки кораблекрушения, пережитого человеком — неудачником «ниггером Блэаром». Обломки, не омываемые прибоем где-нибудь на песчаном побережье Занзибара, а болтающиеся на привязи у епископа.
   Почему вообще он должен кого-то разыскивать?! Никому, кроме него, нет до Мэйпоула абсолютно никакого дела. Он же не сыщик и не святой — покровитель викариев. В жизни не занимался ничем подобным.
   Блэар вернулся в спальню за новой порцией бренди. Чтобы не любоваться опять собственным отражением в окне, он убавил свет, и взгляду его предстали бегущие по небу и словно наваливающиеся на город тяжелые, рваные, грязные облака. Теперь ему стали видны и склянки, тускло поблескивавшие в окнах аптеки, и горы оловянной посуды, что громоздились в витрине хозяйственного магазина, и манекены в лавке модистки, смотревшие на улицу слепыми глазами. В кустах рядом с магазином модистки в свете уличного фонаря поблескивало что-то металлическое. Сперва Блэар подумал, что отблеск исходит от оброненной на землю монетки, но тут сверкающее нечто шевельнулось, и он понял, что на самом деле это обитый медью мысок шахтерского клога.
   Блэар отступил от окна в глубь комнаты и постоял так минут десять, наблюдая; глаза его привыкли к темноте, и он различил в кустах чьи-то ноги. Для удовлетворения естественных человеческих потребностей столько времени явно не требовалось. Стоявший на улице не курил; значит, он не хотел себя обнаружить. Конечно, этим человеком мог быть кто угодно; но если в кустах прятался Билл Джейксон, тем лучше: так, по крайней мере, Блэар мог знать, где Джейксон находится. И, пока сам Блэар оставался бы в «Минорке», словно корабль в порту, он мог чувствовать себя в полной безопасности: Джейксон не стал бы ломиться в двери самой респектабельной в Уигане гостиницы.
   Блэар налил себе стаканчик бренди и попытался целиком сосредоточиться на дневнике Мэйпоула. Глядя на тесно посаженные, переплетающиеся между собой строчки, он представил себе согнувшегося над страницей рослого викария, словно гиганта, корпящего над кружевной вышивкой. Блэару так и не удалось пока расшифровать заляпанные чернильными пятнами записи, датированные 13 и 14 января; единственной причиной полагать, что над их расшифровкой стоило поломать голову, был тот факт, что строчки именно этих записей были перекручены особенно сложным образом. Распутанные, они не складывались ни в какой осмысленный текст; но Блэар повторял себе, что Мэйпоул был всего лишь викарием, а не привыкшим изворачиваться и хитрить шахтером. Строчки напоминали Блэару так называемый «шифр Цезаря», когда буквы меняются местами и группируются по четыре; средний по сложности код, расшифровку его надо начинать со сдвоенных и наиболее часто повторяющихся букв, с чаще всего встречающихся комбинаций. В данном случае трудность заключалась в том, что отдельные буквосочетания выглядели так, словно были написаны на каком-то другом языке. Решив не обращать внимания на группы и перечитывая строки снова и снова так, чтобы нащупать в них какой-то ритм, Блэар почувствовал вдруг, что его внутренний голос улавливает нечто знакомое; потом несколько первых коротких буквосочетаний подсказали ему одну из гласных, та — имя, а уже оно раскрыло и ключ, давший возможность прочесть все остальное.
 
   «Царь Соломон любил многих иноплеменных женщин, не одну лишь дочь фараона, но и женщин моавитянских, аммонитских, сидонских, хеттских».
 
   Что ж, значит, словопрения религиозных фанатиков, невольным слушателем которых Блэару пришлось быть в детстве, не прошли для него даром. Немножечко бренди, и дело пойдет.
 
   «Видимо, иноплеменные жены его обратили его сердце и к другим богам, потому что царь Соломон поклонялся Астарте, богине сидонцев, и Милькому, этому омерзению всех аммонитян».
 
   «Омерзение всех аммонитян? Такие слова хорошо бы писать на адвокатских визитках вместо титулов, — подумал Блэар. — Наверное, Мильком мог бы без труда составить компанию Нателлу, Липтроту, Хоптону и Мику».
 
   «Любовь погубила Соломона, мудрейшего из людей. Впрочем, была ли то любовь или же способность смотреть незамутненным взглядом? Соломон глядел на своих жен и видел их красоту. Сейчас, когда я чувствую, как у меня самого все шире раскрываются глаза, я начинаю понимать, сколь опасной может оказаться ясность взора. Да, раньше я был слеп, но и все остальные в Уигане тоже слепы. Сейчас глаза мои открылись — и что же я могу сделать? Не заключается ли в слепоте гарантия безопасности?»
 
   «Жаль, мои глаза не раскрылись вовремя, — подумал Блэар. — Интересно, в какой момент Хэнни от негласного расследования, преследовавшего цель установить местонахождение Мэйпоула, перешел к публичному унижению собственной дочери?» Конечно, Шарлотта Хэнни — личность злобная и малоприятная, но, оказавшись невольным свидетелем отцовского обращения с ней, Блэар не знал, куда деваться от смущения.
 
   «Что, однако, если меня обманывают не мои глаза, но мое воображение? Что греховного было в том, когда Соломон сумел увидеть красоту в коже другого цвета, в иного разреза глазах, в крупном и полногубом рте? Возможно, когда-нибудь мы вместе с Ш. увидим Землю Обетованную. Пока же ко мне каждую ночь приходят сны из времени царя Соломона. В них я вижу Землю Обетованную, где принял благословенные страдания Отец Наш: но вижу ее не такой, какой представлял себе — похожей на картинки волшебного фонаря, где каждая сценка безмятежна и безжизненна, а все вместе они изображают перемещение из Гефсимана на Голгофу, по сути размышление о смерти в процессе ее ожидания. Нет, все мои чувства в этих снах преисполнены жизнью, каждый сон напоен яркими красками и острым, почти осязаемым чувством открытия, откровения».
 
   Характер типичного представителя английского среднего класса казался Блэару похожим на монету. С лицевой стороны вместо «орла» на ней изображена холодная, равнодушная к половой жизни личность. С тыльной же, на «решке», — сексуально обделенная и озабоченная. И если Роза Мулине однажды одарила Мэйпоула тем случайным взглядом, каким любая кокетка одаривает всех мужчин подряд, то, кто знает, какую любовь могло раздуть на этой почве воображение викария? Впрочем, не исключено, что они могли читать его дневник вместе.
 
   «В этих снах я так же черен, покрыт потом, так же свободно смеюсь. И удираю вместе с ней, отбросив весь груз различий в сословной принадлежности и жизненном опыте. Только бы мне хватило мужества последовать за ней!»
 
   «Викарий, отказывающийся от дочери епископа ради какой-то красотки с шахтного двора? Маловероятно; а впрочем…»
 
   «Каждое утро, еще прежде чем встанет солнце, я слышу их шаги. Ее и тысяч других, стучащих клогами по длинной и извилистой, словно река, мостовой. Воистину они, как сказано в псалме, „сотворены в тайне и чудным образом спущены трудиться в самые глубины земные“. Этот псалом написан будто специально для Уигана. Когда я только приехал сюда, ежеутренний звук шагов показался мне таким странным; а теперь он представляется мне столь же естественным, как и следующий за ним рассвет. Позже, когда я сижу и готовлюсь к обедне, улицы заполняют движущиеся в противоположном направлении овцы, и только потом на ней начинают появляться повозки. Христос был плотником, он знал, что такое труд и пот тех людей, за которых он молился. Я же, исполняя день за днем свои обязанности, не могу отдаваться им всем сердцем, поскольку стыжу и корю себя тем, что ни разу не испытал на себе тяжести труда шахтеров Уигана. Нужный человек у меня есть, недостает лишь места, где я мог бы обрести необходимое мастерство, чтобы потом сойти за одного из них. Хотя бы на один только день.
   А по ночам меня поджидают другие муки, когда мне хочется, как говорил Соломон, встать, пойти по городу, по улицам и площадям, и найти ту, которую любит душа моя. И я бы так и поступил, если бы только мне хватало смелости».
 
   Два часа спустя от бренди оставалось лишь несколько капель на самом донышке стакана. В неразгаданной пока части дневника строки переплетались особенно тесно и причудливым образом, к тому же и зашифрована она была каким-то более сложным кодом. «Надо отдать Мэйпоулу должное, — подумал Блэар. — В зашифровке дневника он конспективно воспроизвел всю историю развития шифровального искусства, от самых примитивных кодов до наиболее головоломных». По-видимому, в последней части дневника викарий воспользовался цифровым шифром. Такие шифры сами по себе несложны — буквы нужного слова заменяются другими, избираемыми по определенному правилу, например, (+1 +2 +3), повторяемому на каждой группе букв; в результате «cat» — «кот» будет записано как «dcw» [43]; — но их невозможно расшифровать, не зная ключа. Блэар попробовал оттолкнуться от даты рождения Мэйпоула, однако из этого ничего не вышло, и он со стоном душевным осознал, что цифровой ключ придется искать в том единственном роднике, из которого черпал вдохновение викарий, — Библии. Таким ключом могло оказаться число апостолов, возраст Мафусаила, измеренная в локтях длина реки со святыми мощами или что-либо еще более божественное и маниакально малоизвестное вроде года, когда Нехемия проводил перепись народа в Иерусалиме, числа детей у Элама — 1254, либо у Зату — 845.
   Секундная стрелка у него на часах дергалась под стеклом, словно стрелка компаса, отыскивающая север.
   Блэар спрятал дневник в потайное место за зеркалом, вышел из номера, оставив лампу в нем зажженной и, спустившись по ведшей в ресторан лестнице, через заднюю дверь кухни, окутанный валившими из нее клубами пара, очутился на улице. Вопреки тому, как оценил его днем Мун, чувствовал Блэар себя вовсе не волком. А скорее козленком, бредущим по тропе, по которой до него прошел другой такой же козленок. Но он ведь сам выбрал подобный способ поисков Мэйпоула, верно?
 
   — Вам сюда нельзя, — проговорила Фло.
   — Мне надо видеть Розу.
   — Погодите. — Она задула лампу на кухне, оставив его на крыльце в полной темноте.
   Он ждал у задней двери, поднявшись на ступеньку над грязью и слякотью двора, в окружении запахов помоек и зольных ям. Покрытое тучами небо озарялось на западе всполохами далекой — так что гром ее не долетал до Блэара — грозы. Самих молний он тоже не видел, только серии всполохов, проносившихся по небу то в одном, то в другом направлении. «Какова причина этой странной беззвучности, — подумал Блэар, — расстояние ли до грозы, или же дымовая завеса, извергавшаяся из бесчисленных труб Уигана, напрочь отрезала от него все звуки?» Город производил впечатление мира, целиком и полностью замкнутого в себе самом и при этом такого, где то в одном его месте, то в другом постоянно происходят пожары, что-нибудь непременно горит.
   Роза возникла в кухонной двери так тихо, что он даже не сразу ее заметил. Платье ее на плечах повлажнело от мокрых волос. Присмотревшись, Блэар понял, почему ей удалось подойти совершенно бесшумно: Роза стояла босиком, видимо, выскочила прямо из ванны. Подобно сандаловому или мирровому дереву, всегда стоящим в ауре специфического аромата, Роза, казалось, тоже источала вокруг себя пахучее облако — только это был запах грушевого мыла.
   — Я прошел по задам. Теперь я уже знаю дорогу.
   — Фло так мне и сказала.
   — Фло…
   — Она ушла. Билл тебя все еще разыскивает.
   — А я от него все еще прячусь.
   — Тогда прячься где-нибудь в другом месте.
   — Мне захотелось тебя увидеть.
   — Билл забьет тебя до смерти, если увидит здесь.
   — Билл уверен, что я сейчас не здесь. Мэйпоул никогда не говорил с тобой о том, что есть разные типы красоты?
   — И ты пришел, чтобы спросить об этом?!
   — Он никогда не говорил, что бродил по городу, по улицам и площадям его, искал ту, которую любила душа его, — и пришел к тебе?
   — Уходи! — Роза оттолкнула его.
   — Не уйду. — Блэар вцепился в ее руки.
   Странное оцепенение разлилось вдруг по всему его телу, причем он и в Розе тоже почувствовал похожую необычную вялость: она отталкивала его как-то обессиленно, и в результате оба они просто уперлись друг в друга. Рука ее скользнула по голове Блэара и поерошила волосы там, где она наложила ему швы.
   — Я слышала, кто-то чуть было не утонул. Говорят, ты помог этому человеку и изгадил весь спектакль начальнику полиции. Если так, то никакой ты не герой, скорее уж дурак. Теперь или Мун, или Билл поймают тебя и испортят всю мою работу. И зачем, по-твоему, мне было тогда стараться? — Она забрала несколько прядей в кулак и подергала так, что кожа на голове Блэара будто запылала. — Или ты хочешь только побыстрее вернуться назад в Африку?
   — И этого я хочу тоже.
   — А ты жадный.
   — Верно.
   Роза впустила его. «Хватит ломать себе голову насчет Мэйпоула, — подумал он. — И насчет царя Соломона тоже».
 
   Ее нельзя было назвать милой — это понятие какое-то безжизненное. Чувственность — вот слово, преисполненное жизни, именно такой и была Роза. Чувственность придавали ей густые завитки волос, темных на голове и слегка отдававших медью там, где шея плавно переходила в плечо. Чувственность придавало ей и то, как двигалось у нее на бедрах дешевенькое платье, когда она вела Блэара по лестнице наверх, в комнатку, освещенную одной керосиновой лампой, фитилек который не горел, а тлел едва заметным огоньком. Роза обладала способностью вызывать какой-то глупый животный восторг. Даже не восторг, а нечто большее, потому что каждое возникающее при виде ее ощущение оказывалось пронизанным восхищением. Роза словно олицетворяла собой торжество чувств над разумом. Древние греки ценили физическое совершенство, ставя его на одну доску с искусствами. Розу в эллинских Афинах приняли бы как свою. Как, впрочем, и в Сомали, и в стране ашанти.
   Ее нельзя было назвать красивой. Кто-нибудь вроде Лидии Роуленд мог без труда затмить ее, — но так, как сверкающий алмаз затмевает пламя: бриллиант лишь отражает, тогда как пламя живет.
   Нельзя было назвать ее и изящной, хрупкой. У нее были широкие плечи, икры ног стали мускулистыми от работы. Не могла она похвастать и богатством форм. Скорее наоборот, телесной пышности Розе явно недоставало.
   Что же тогда так влекло его к ней? Своеобразное очарование представительницы низшего сословия? Навряд ли; Блэар и сам был выходцем из невысокого сословия и потому не испытывал никакого эротического возбуждения от одного лишь прикосновения к грубым рукам или к дешевой хлопчатобумажной ткани.
   Но Роза безусловно была цельной натурой. Личностью, присутствие которой ощущалось везде и всегда. Блэару казалось даже, что там, где нога ее ступала по доскам, он ощущает исходящий от пола жар.
   Блэар устроился, опершись головой и плечами на изголовье кровати, Роза же соорудила себе из подушек некое подобие небольшого трона. Света в комнате почти не было, скорее ее заполняли тени разной глубины, но все равно Роза казалась Блэару счастливой девушкой-джинном, только что выпущенной из бутылки. Его собственное, вытянувшееся по постели тело, бледное и покрытое синяками и ссадинами, выглядело так, как будто его только что сняли с креста.
   — Что бы ты сделал, если бы сейчас вошел Билл?
   — Прямо сейчас? Не знаю. С места не смог бы сдвинуться, это точно.
   — Билл здоровый. Но, правда, не умный, совсем не такой, как ты.
   — Конечно, я умнее, раз устроился тут с его девушкой.
   Роза резко — так, что от этого движения волосы захлестнули ей глаза, — вспрыгнула ему на грудь и оседлала его:
   — Ничья я не девушка, понял?!
   — Ничья, ничья, конечно, ничья!
   По-прежнему восседая на нем, Роза повернула Блэару голову набок и внимательно осмотрела ее там, где на месте выбритых волос виднелись наложенные швы.
   — Где это ты научилась хирургии? — спросил он.
   — Просто, если работаешь на шахте, полезно уметь зашивать порезы, вот и все.
   Роза чмокнула его и снова уютно устроилась на подушках, ничуть не стесняясь своей наготы, как не стыдятся ее животные. Блэару опять пришла в голову мысль, что, похоже, дом находится в полном распоряжении одной лишь Розы. Дом этот стоял под общей черепичной крышей, тянувшейся с одного конца улицы до другого, выходил окнами на мощенный булыжником дворик и был окружен террасами соседних, почти точно таких же домов.
   — А где Фло? Дематериализовалась?
   — Ого, какие мы слова знаем! В школе учился, да?
   — И ты тоже. Я обратил внимание, сколько внизу книг.
   — Я не особенный читатель. В здешних школах принято все зубрить на память. Не выучишь наизусть — получишь линейкой. Меня били постоянно. Так что я все страны помню, назови любую, я скажу, где она находится. И еще я знаю сто слов по-французски и пятьдесят по-немецки. А ты меня научишь по-ашанти.
   — Думаешь, я стану тебя учить?
   — Уверена. И танцевать, как они, тоже.
   Блэар улыбнулся: из всех известных ему англичанок почему-то только Розу он мог представить себе в шитых золотом одеяниях и с золотыми браслетами на руках.
   — Смеешься, — обиделась она.
   — Не над тобой. Мне просто понравилась идея. Скажи, а ты знала того человека, который чуть было не утонул вчера? Силкока?
   — «Кого мне только повидать не довелось». Но человека по имени Силкок среди них не было точно. — Блэар никогда еще не слышал от Розы более ясно выраженного, определенного отрицания, и он почувствовал облегчение. — Расскажи мне о вчерашнем празднике. Присутствовали все Хэнни, Роуленды, и даже показывали пару убийственно жутких лап огромной обезьяны, как я слышала, да?
   — Убийственно жуткими были не обезьяна и не ее лапы. Стоило бы показать лапы тех ливерпульских судовладельцев, что сперва нажили себе состояния на работорговле, а теперь посылают в Африку роулендов, чтобы те палили там во все живое, а заодно и несли Слово Божие. На этом празднике все мужчины выглядели как на похоронах — в память той бедной гориллы, наверное. А на каждой из женщин было по сотне ярдов шелка, но ни одна из них по красоте с тобой не сравнится.
   — Ну, на мне-то ничего нет.
   — Золотая цепочка тебе бы подошла.
   — Ничего более приятного ты мне еще не говорил.
   — Если когда-нибудь попаду снова в Африку, я тебе пришлю.
   — А это еще приятнее слышать. — Каким-то образом Розе удавалось принимать такие позы, что начинало казаться, будто удовольствие выражало все ее тело. «У Розы могли бы поучиться целые гаремы», — подумал Блэар. — С начальником нашей полиции Муном вы, как я понимаю, не друзья.
   — Не совсем.
   — Я бы тебе и дотронуться до себя не дала, если бы вы с ним дружили. Ужасный он человек, правда, как какая-нибудь страшная маска? Говорят, у него на ногах под брюками железные щитки для защиты от шахтерских клогов. Интересно, снимает он их, когда ложится спать? Он тебе говорил что-нибудь о шахтерках?
   — Что они угроза стране.
   — Сам он и преподобный Чабб — вот кто угроза. Думают, будто им доверено охранять ворота на небо и в ад. Хотят, чтобы мы ползали перед ними на коленях ради их милостей, а они будут решать, кинуть нам пару крошек или наказать и дать только одну. Говорят, что мы должны молиться коленопреклоненными, а на самом деле просто хотят поставить нас на колени. Плохо, что и профсоюз заодно с ними. Полагают, стоит им выкурить женщин с угольных отвалов, и зарплата сразу удвоится. Да если рабочий класс будет состоять из одних мужиков, ему же самому будет хуже! Они меня спрашивают: «Роза, неужели вы не хотите иметь дом, детей?» Я отвечаю: «Если все это можно иметь без грязного, вонючего мужика в придачу — да, хочу!» И пусть их неистовствуют по поводу моих штанов. Я и голой попой могу перед ними потрясти, лишь бы позлить их как следует!
   — Правда можешь?
   — Ну, тогда меня наверняка запрут в психушку, как ненормальную. И Мун лично проглотит ключ.
   — А откуда тебе известно о моих отношениях с Муном?
   — У тебя свои доносчики, у меня свои. А теперь проверим, врал ты или нет. — Она положила свою ногу на ногу Блэара. — Ты говорил, что с места не смог бы сдвинуться.
   Свет лампы отражался у нее в глазах, и от этого они казались золотистыми. У Блэара промелькнула мысль, что где-то в темноте его поджидают окованные медью клоги.
 
   Она была почти девочкой, но, не обладая ни плотской массой, ни пресыщенностью, была способна предложить полное забвение, возможность сбросить с себя любую усталость и даже тяжесть собственного веса. Возникало ощущение, будто один из них был шлюпкой, а другой — веслами и, разогнавшись, они могли теперь делать более редкие, но глубокие и мощные гребки, круги от которых еще долго расходились по воде.
   «Почему эти ощущения представляются мне вершиной мудрости, глубины и смысла? — подумал Блэар. — Чем-то куда более сложным и важным, нежели философия или медицина. Почему мы вообще устроены так, что нам непременно надо влезть человеку под кожу, и поглубже?» Кто из них двоих контролирует сейчас происходящее? Не сам Блэар, но и не она. Больше всего его пугало то, как удачно они подошли друг другу, даже в сугубо физическом смысле слова, неторопливо и неистово перемещаясь по постели, так что ни один, самый опытный исследователь-землепроходец не разобрался бы, кто из них где; руки Блэара оказались на спинке кровати, ноги упирались в решетку, дыхание становилось все учащеннее и тяжелее, тела их двигались все ритмичнее, сердце Блэара будто обвивал канат, с каждым движением захлестывающий его все туже и туже.
   Но среди всех этих ощущений присутствовало и еще кое-что. «Действительно ли я разыскиваю Мэйпоула — или же просто следую за ним его путем», — спрашивал себя Блэар.
 
   — А я останусь думать, с какими туземками ты развлекаешься, да? — проговорила Роза. — Я здесь заведу себе какого-нибудь волосатого шахтера. А тебя там окружат черные амазонки.
   — Даже если и так, все мои мысли будут только о тебе.
   Роза завернулась в простыню и соскочила с постели, сказав, что принесет им что-нибудь поесть.
   Блэар лениво приподнялся на локте и прибавил, примерно наполовину, света в лампе. В зеркальном шаре, что стоял на тумбочке рядом с лампой, отражалась — искаженно и в уменьшающем ракурсе — часть комнаты.
   Блэар наклонился к поверхности шара поближе. Африканцы уже очень давно торговали с арабами, португальцами, с ливерпульскими купцами, но в верховьях рек, в глубине континента до сих пор было немало людей, ни разу в жизни не соприкоснувшихся с внешним миром. Когда Блэар показывал таким людям обычное зеркало, они вначале бывали поражены до глубины души, а потом стремились любой ценой защитить неприкосновенность и сохранность зеркала, считая изображение в нем частью самих себя. Что производило большое впечатление уже на самого Блэара, которому всегда было трудно разобраться, кто же и что он сам такое.
   Он внимательно осмотрел свою голову, то ее место, где были выстрижены волосы. Хотя кожа его, отражаясь в темном блестящем шаре, казалась черной, он все же насчитал восемь аккуратно наложенных ровных швов и даже сумел разглядеть, несмотря на засохшую кровь, что Роза воспользовалась нитками красного цвета. Именно поэтому в памяти его тут же всплыло имя Харви.
   Блэар вспомнил доклад о слушаниях по взрыву на шахте Хэнни и упомянутое в нем свидетельство о смерти, выписанное на имя Бернарда Твисса, шестнадцати лет, «найденного в забое отцом, Харви Твиссом, поначалу не узнавшим его. Опознан позднее по красной материи, которой он подвязывал брюки».
   Харви Твисс.

Глава семнадцатая

   Блэар вернулся в гостиницу и спал до тех пор, пока в предрассветной мгле под окнами не застучали клоги идущих на работу шахтеров; потом клацание клогов по булыжной мостовой сменилось приглушенным блеянием овец, стада которых гнали в город; звуки эти накатывали и отступали, словно волны прилива и отлива, точь-в-точь как описывал их в своем дневнике Мэйпоул. Прослушав этот дважды просигналивший своеобразный будильник, Блэар встал и оделся, чтобы ехать на шахту.
 
   Ведж, управляющий шахтой Хэнни, не обращал никакого внимания на смесь предутренней мглы и густого тумана, заливавших шахтный двор. В свете лампы, которую он держал в руках, мелкие капельки на его рыжеватых бороде и бровях блестели, словно роса на живой изгороди. Одетый в непромокаемый плащ-макинтош и высокие сапоги-»веллингтоны», он быстро и уверенно шагал через двор, а Блэар шлепал на лужам, стараясь не отставать от него. Двор перерезали многочисленные пути, по одним из них вагонетки подвозили добытый и только что поднятый на поверхность уголь к сортировочным навесам, по другим железнодорожные составы вывозили с территории шахты уголь, уже очищенный и отсортированный; но, кроме всего этого, через двор тянулись и третьи, что вели к промышленному комплексу длиной в целую милю, включавшему также принадлежавшие Хэнни литейный и кирпичный заводы и лесопилку. По всему шахтному двору в разных направлениях непрерывно и слепо, без фонарей, двигались паровозы производства собственных заводов Хэнни: большие, шестиколесные, и чем-то похожие на пони четырехколесные, дымовых труб которых не было видно за большими, размещенными сверху баками для воды; те и другие тянули за собой деревянные товарные вагоны, рассыпавшие вокруг себя песок либо ронявшие уголь. Когда один из составов останавливался, вдоль него вначале волной проносился металлический лязг сталкивавшихся буферов, а затем пробегал человек и дергал на каждом вагоне рычаг, включавший тормоз. И стоило только остановиться такому составу, как через пути, скрепя и покачиваясь, трогались нагруженные углем телеги и фургоны, влекомые лошадьми-тяжеловозами, от тел которых под дождем валил пар. Из ламповой выходили шахтеры, безопасные лампы у них в руках светились едва заметными, похожими на тлеющий уголек огоньками. Шахтный двор освещался висевшими на столбах керосиновыми фонарями. Из разных точек двора — от расположенных на поверхности стойл и конюшен, от мастерских, от сортировочных навесов, куда поступал еще теплый от долгого лежания под землей уголь из шахты, — поднимались вверх клубы пара, дыма и пыли.