В самом деле, из всех известных мне англичан один только Х-т решался жить среди чужеземцев, как ему заблагорассудится; ибо ни в платье, нив пище, ни в привычках, ни в обхождении он даже на самую малость не отступал от образа жизни, какой привык вести с детства. Лет двенадцать назад начал он свои путешествия по кругу, которые совершал таким образом: из Неаполя, который он избрал своей главной резиденцией, он отправился на корабле в Марсель, а затем на извозчике в Антибы; засим он проехал в Геную и Леричи, а оттуда через Камбратину в Пизу и Флоренцию; пробыв некоторое время в этом столичном городе, он двинулся на извозчике в Рим, где в течение нескольких недель отдыхал, после чего продолжал свой путь в Неаполь, чтобы сесть при первом удобном случае на корабль.
   Описав сей круг двенадцать раз, он изменил направление и отправился в Англию, чтобы поглядеть на какие-то деревья в своем поместье, которые он посадил лет двадцать назад, подражая плану двойной колоннады на площади святого Петра в Риме. Оттуда он приехал в Скарборо посетить знатного друга своего и бывшего питомца М. Г. и, позабывши о том, что ему уже перевалило за семьдесят, принес Бахусу столь щедрую жертву, что на следующий же день с ним сделался апоплексический удар, от коего память его пострадала. Но он отнюдь не изменил своим причудам и собирается воротиться в Италию через Женеву, чтобы потолковать со своим приятелем Вольтером, каким способом нанести последний удар христианским суевериям. Здесь он намерен сесть на корабль, чтобы ехать в Голландию или в Гамбург, ибо ему решительно все равно, в какой части континента ему придется выйти на берег.
   Отправляясь в прошлый раз в чужие страны, он уговорился плыть на корабле в Ливорно, и вещи его уже погрузили. Но, спустившись вниз по реке, он по ошибке попал на другое судно и узнал, что оно идет в Петербург. «Пусть будет Петербург, — сказал он, — мне все равно, поеду туда». Он тут же договорился с капитаном, купил две-три рубашки у штурмана и благополучно прибыл ко двору Московии, а оттуда поехал сушей в Ливорно, чтобы получить свои вещи. Теперь он способен на любую подобную причуду еще более, чем всегда, и так как по законам природы ему остается недолго жить, то я бьюсь об заклад, что он покинет сей мир столь же странным образом, сколь необычно прожил всю свою жизнь 44.
   Но поговорим о другом чудаке. Надо вам сказать, что здешняя железистая вода и морские купанья принесли мне пользу, и я не прочь был бы побыть здесь дольше, если бы некое забавное происшествие, сделавшее меня посмешищем всего города, не вынуждало меня покинуть этот город, ибо я не выношу мысли, что толпа будет пялить на меня глаза.
   Вчера в шесть часов утра я отправился на купанье со слугой моим Клинкером, который остался, как обычно, ждать меня на берегу. Дул северный ветер, утро было серенькое, а вода такая холодная, что после первого погружения я невольно охнул и вскрикнул.
   Клинкер услышал мой крик, смутно разглядел, что я барахтаюсь далеко от прислужника, решил, что я тону, и тут же, не раздеваясь, бросился в море спасать своего хозяина, сбив по дороге прислужника. Я поплыл было дальше, но услыхал какой-то шум, оглянулся и увидел идущего ко мне Клинкера, по шею в воде, с перекошенной от ужаса физиономией. Опасаясь, как бы он не забрался слишком далеко, я поплыл к нему, но вдруг он схватил меня за ухо и поволок, ревущего от боли, к берегу, к полному изумлению собравшихся там мужчин, женщин и малых ребят.
   Я столь был раздражен от боли и от стыда предстать перед всеми на посмеяние, что в припадке ярости сбил его с ног. Засим снова бросился в море и укрылся в купальном фургоне, где оставил свою одежду. Скоро я опомнился и понял, что бедняга поступил так по простоте душевной и не иначе, как движимый преданностью и любовью ко мне. Открыв дверцу фургона, который уже вытащили на берег, я увидел Клинкера; он стоял у колеса, вода текла с него ручьями, и он дрожал с головы до пят отчасти из-за холода, а отчасти от страха, что оскорбил своего господина. Я попросил извинить меня за то, что ударил его, уверил, что совсем не сержусь, и приказал немедленно идти домой и переодеться; сие приказание он не сразу решился исполнить, тем самым давая толпе возможность забавляться на мой счет.
   Не сомневаюсь, намерения Клинкера были самые похвальные, однако я пострадал от его простоты. С той поры как он тянул меня за ухо, оно у меня горит, как в огне, и шум в нем не прекращается, а когда я иду по улице, на меня показывают пальцами, точно я чудовище, которое вытащили на берег голым.
   Эх! Глупость нередко бесит более, нежели плутовство, и приносит больше вреда. И что лучше: брать себе в слуги умного плута либо честного простофилю — в этом теперь не сомневается ваш М. Брамбл.
   Скарборо, 4 июля

 
   Сэру Уоткину Филипсу, баронету, Оксфорд, колледж Иисуса
   Дорогой Уот!
   Мы стремительно покинули Скарборо вследствие чрезмерной чувствительности нашего сквайра, которому нестерпима мысль praetereuntium digito monstratus 45.
   Однажды поутру, когда дядюшка купался в море, его слуге Клинкеру забрело в голову, что хозяину грозит опасность утонуть; с этой мыслью он бросился в воду и вытащил дядюшку нагишом на берег, причем чуть было не оторвал ему ухо. Можете себе представить, как понравился сей подвиг мистеру Брамблу, человеку вспыльчивому, раздражительному и чрезвычайно пекущемуся о приличиях и благопристойности собственной особы. Вскипев, он сбил с ног Клинкера ударом кулака, но потом вознаградил его за обиду, а чтобы ускользнуть от людей, внимание которых привлек после этого приключения, он решил на другой же день покинуть Скарборо.
   И вот мы пустились в путь по заросшей вереском равнине через Уитби и выехали спозаранку, надеясь к вечеру прибыть в Стоктон; но в этой надежде мы обманулись. После полудня, когда мы пересекали глубокую рытвину, размытую ливнем, карету так сильно тряхнуло, что сломался один из железных шкворней, которые скрепляют остов, и кожаный ремень с той же стороны лопнул посередине. Толчок был так силен, что моя сестра Лидди ударилась головой об нос мисс Табиты, из коего хлынула кровь, а Уин Дженкинс швырнуло в переднее оконце, обращенное к лошадям, где она и застряла, как сводня в колодке, пока ее собственноручно не освободил мистер Брамбл. Мы находились в восьми милях от тех мест, где могли бы достать другую карету, а в нашей продолжать путешествие было невозможно, покуда не будут исправлены все повреждения.
   Находясь в таком затруднительном положении, мы обнаружили на краю небольшого выгона кузницу, примерно в полумиле от того места, где стряслась с нами беда. Туда-то и ухитрились форейторы доставить карету, между тем как все шли пешком. Но оказалось, что несколько дней назад кузнец умер, а жена его, недавно разрешившаяся от бремени, лежит в беспамятстве под присмотром сиделки, нанятой приходом. Мы были крайне огорчены этой неудачей, однако же выручил нас Хамфри Клинкер, удивительным образом сочетающий в себе умницу и простофилю. Отыскав инструменты покойника и найдя в кузнице уголь, он в одну минуту отвинтил сломанный шкворень и, разведя огонь, проворно и ловко сварил оба конца. Пока он занимался этим делом, бедная женщина, лежавшая на соломе, услыхала хорошо ей знакомые удары молота о наковальню и, невзирая на все усилия сиделки удержать ее, вбежала в кузницу и, обняв за шею Клинкера, закричала:
   — Ах, Джекоб! Как могли вы меня покинуть в такой беде?
   Это зрелище было слишком трогательно, чтобы вызвать смех, — у всех выступили на глазах слезы. Бедную вдову снова уложили в постель, и мы оставались в деревне, пока не оказали ей помощь. Даже у Табиты смягчилось сердце, и она расщедрилась на подаяние. А что до мягкосердного Хамфри Клинкера, то он ковал железо и при этом обливался слезами. Но ему пришлось заняться не только знакомым ему кузнечным ремеслом нужно было еще починить лопнувший кожаный ремень. Он исполнил и эту работу с помощью сломанного шила, которое заново отточил и заострил, пеньки, из которой ссучил веревку, и нескольких гвоздиков, им самим сделанных. Прошло немногим более часа, как мы уже могли продолжать путь, но все-таки это промедление заставило нас заночевать в Гисборо. На следующий день мы переправились через Тисе в Стоктоне, чистеньком, приятном городке, где решили пообедать, а к ночи добраться до Дархема.
   Как вы думаете, кого мы встретили во дворе, когда вылезли из кареты?
   Искателя приключений Мартина! Он помог нашим леди выйти, проводил их в гостиницу и с присущим ему красноречием приветствовал мисс Табби, после чего испросил у дядюшки разрешения поговорить с ним в другой комнате. Там он с некоторым замешательством принес извинения, что осмелился потревожить его в Стивенедже своим письмом. Он выразил надежду, что мистер Брамбл отнесся со вниманием к его горестному положению, и снова повторил свою просьбу принять его на службу.
   Дядюшка, позвав меня в комнату, сказал ему, что мы оба весьма желаем спасти его от такого образа жизни, столь же опасного, сколь и бесчестного, и что он не задумался бы довериться его благодарности и преданности, если бы нашлась служба, соответствующая его положению и способностям; однако же все должности, о которых Мартин упоминал в письме, заняты людьми, на чье поведение он не имеет никаких причин жаловаться, а стало быть, и не может лишить кого-либо из них куска хлеба. Тем не менее он объявил о своей готовности помочь ему своим кошельком либо поручительством в исполнении любого разумного начинания.
   Мартин был, казалось, глубоко растроган таким объяснением. Слезы стояли у него на глазах, когда он ответил прерывающимся голосом:
   — Достойный сэр… ваше великодушие подавляет меня… я и не помышлял о том, чтобы просить вас о денежной помощи… да и нет никакой нужды в ней… В Бакстоне, Хэрроугейте и Скарборо я так счастливо играл на бильярде, а в Ньюкасле на скачках, что у меня скопилось наличными до трехсот фунтов, которые я охотно употребил бы, чтобы начать честную жизнь. Но приятель мой, судья Баззард, расставил столько ловушек, грозящих мне смертью, что я вынужден либо уехать немедленно куда-нибудь подальше, где смог бы найти великодушного покровителя, либо совсем покинуть королевство. К вам прибегаю я теперь за советом, какой выбор мне сделать. С той поры как я имел честь видеть вас в Стивенедже, я осведомлялся о вашем пути, и, полагая, что из Скарборо вы поедете этой дорогой, я приехал сюда вчера вечером из Дарлингтона, чтобы засвидетельствовать вам свое почтенье.
   — Было бы нетрудно найти вам пристанище в деревне, — сказал дядюшка, — но праздная жизнь в глуши плохо соответствовала бы вашему живому и предприимчивому нраву. Посему я посоветовал бы вам попытать счастья в Ост-Индии. Я дам вам письмо к одному моему приятелю в Лондоне, который представит вас директорам Ост-Индской компании для поступления к ним на службу. Если же назначения получить не удастся, то вы сможете поехать по своему почину, уплатив при этом за проезд, я же берусь снабдить вас рекомендательными письмами, которые в скором времени помогут вам поступить там на службу.
   Мартин с великой охотой принял это предложение; итак, было решено, что он продаст свою лошадь и отправится мором в Лондон, чтобы немедленно привести план в исполнение. Между тем он проводил нас в Дархем, где мы расположились ночевать. Здесь, получив весьма от дядюшки, он распрощался с нами, заверяя в своей благодарности и преданности, и поехал в Сандерленд, чтобы отплыть на первом же угольщике, направляющемся к Темзе.
   Не прошло и получаса после его отъезда, как присоединился к нам другой странный человек, появление коего сулило нечто необычное. Тетушка и Лидди стояли у окна в столовой, когда к дверям гостиницы подъехал долговязый, тощий человек, который вместе со своим конем весьма походил на Дон Кихота верхом на Росинанте. На нем был суконный кафтан, некогда ярко-красный, обшитый галуном, с которого давно сошла позолота, а его чепрак и седельные сумки были из той же материи, что и кафтан, и такие же древние.
   Приметив в верхнем окошке двух леди, он постарался с сугубой ловкостью слезть с лошади, но конюх и не подумал придержать ему стремя, и, когда он высвободил из него правую ногу и всей тяжестью стал на другое стремя, подпруга, к несчастью, лопнула, седло перевернулось, а всадник хлопнулся наземь; шляпа и парик слетели, оголив пеструю голову, усеянную рубцами и пластырями. Обе леди у окна взвизгнули от испуга, полагая, что незнакомец сильно расшибся при падении. Однако больше всего пострадал он оттого, что столь неловко сошел с коня да еще выставил напоказ голый череп, ибо простолюдины, стоявшие у двери, громко захохотали; они решили, что у капитана голова либо ошпарена, либо разбита, а как то, так и другое не делало ему чести.
   Тотчас же он в бешенстве вскочил, схватил один из своих пистолетов и пригрозил застрелить конюха, но вторичный вопль женщин обуздал его гнев. Повернувшись к окошку, он отвесил поклон, поцеловал рукоятку пистолета и, спрятав его, надел с превеликим смущением парик и повел свою лошадь в конюшню.
   К тому времени я подошел к двери и поневоле выпучил глаза при виде этой странной фигуры. Был бы он не менее шести футов ростом, если бы держался прямо, но он сильно горбился, плечи у него были очень узкие, а икры, защищенные черными гетрами, очень толстые; ляжки же его, длинные и тонкие, придавали ему сходство с кузнечиком. Лицо, коричневое, сморщенное, с выступающими скулами, имело добрых пол-ярда в длину, глазки у него были маленькие, зеленовато-серые, нос большой, крючковатый, подбородок острый, рот до ушей и почти беззубый, лоб высокий, узкий, изборожденный морщинами. Конь был под стать седоку: скелет, вырытый из могилы, которым (об этом узнали мы впоследствии) хозяин чрезвычайно дорожил как единственным подарком, полученным за всю его жизнь.
   Позаботившись о том, чтобы сего доброго коня удобно поместили в конюшне, он послал засвидетельствовать свое почтение леди и просил позволения лично поблагодарить их за участие, которое они приняли в его злоключениях на дворе. По словам дядюшки, они не могли, не нарушая правил учтивости, уклониться от его посещения, а потому его проводили наверх, где он и приветствовал их с шотландским выговором и весьма церемонно.
   — Леди! — начал он. — Вы, может быть, возмутились, увидев мою голову, которая обнажилась случайно, но могу вас уверить, что приняла она такой вид не от болезни и не от пьянства, но сии почетные шрамы я приобрел, служа своему отечеству.
   Потом он поведал нам, что был ранен в Тикондероге, в Америке, где индейцы ограбили его, сняли с него скальп, разбили ему череп томагавком и, почитая его мертвым, бросили на поле боя. Однако позднее его нашли французы и, обнаружив в нем признаки жизни, вылечили в своем госпитале, хотя возместить утраченное им было невозможно, а потому череп остался во многих местах лишенным кожи, и эти места он прикрывает пластырем.
   Ни одному чувству англичанин не отдается так охотно, как чувству сострадания. Мы тотчас прониклись жалостью к ветерану. Смягчилось даже сердце Табби; но к жалости нашей присоединилось негодование, когда мы услышали, что на протяжении двух кровопролитных войн он был ранен, изрублен, изувечен, попал в плен и в рабство, а заслужил всего-навсего чин лейтенанта. У дядюшки моего засверкали глаза и нижняя губа задрожала, когда он воскликнул:
   — Клянусь богом, сэр, положение ваше — срам для военной службы! Обида, вам нанесенная, вопиет к небесам!
   — Извините меня, сэр, — перебил его ветеран, — я не жалуюсь ни на какую обиду. Тридцать лет назад я купил патент на чин прапорщика, а потом, с годами, дослужился до лейтенанта.
   — Но за такой долгий срок многие молодые офицеры, без сомнения, обошли вас по службе, — возразил сквайр.
   — А все же я не имею причины роптать, — сказал лейтенант. — Они покупали себе чины. У меня денег не было — это мое несчастье, но никто в том не виноват.
   — Как! Неужели не было у вас ни одного друга, который ссудил бы вас нужной суммой? — спросил мистер Брамбл.
   — Может быть, я и мог бы занять денег на покупку чина командира роты, — отвечал тот, — но эту ссуду надлежало бы возвратить, а я не захотел обременять себя долгом в тысячу фунтов, который пришлось бы выплачивать из жалованья в десять шиллингов в день.
   — Итак, лучшую часть вашей жизни, — воскликнул мистер Брамбл, — молодость, кровь вашу и здоровье вы пожертвовали войне с ее опасностями, трудами, ужасами и лишениями ради каких-то трех-четырех шиллингов в день, ради…
   — Сэр! — с жаром перебил его шотландец. — Вы несправедливы ко мне, если говорите или думаете, что я был во власти столь низких побуждений! Я — джентльмен, и на службу я пошел, как и всякий другой джентльмен, воодушевленный надеждами и чувствами, внушенными благородным честолюбием. Хотя и не повезло мне в лотерее жизни, однако же я не считаю себя несчастным. Я никому не должен ни единого фартинга, всегда я могу потребовать чистую рубаху, баранью котлету и соломенный матрац, а когда я умру, останется после меня достаточно вещей, чтобы покрыть расходы на мои похороны.
   Дядюшка уверял лейтенанта, что у него и в мыслях не было оскорбить его своими замечаниями, а говорил он только из чувства дружеского расположения к нему. Лейтенант поблагодарил его с холодной учтивостью, задевшей за живое нашего старого джентльмена, который приметил, что сдержанность нового знакомого притворна и видом своим тот выражал неудовольствие, несмотря на все свои речи. Короче сказать, я не берусь судить о его воинских доблестях, но, кажется, могу утверждать, что сей шотландец — самонадеянный педант, неловкий, грубый и любитель поспорить. Ему посчастливилось получить образование в колледже; прочитал он, по-видимому, множество книг, наделен хорошей памятью и, по его словам, говорит на нескольких языках, но он столь склонен к препирательствам, что готов оспаривать самые простые истины и, гордясь своим умением вести спор, пытается примирить непримиримые противоречия.
   То ли его обхождение и другие свойства пришлись и в самом деле по вкусу нашей тетушке мисс Табите, то ли сия неутомимая девственница решила охотиться за любой дичью, но ясно одно: она уже повела атаку на сердце лейтенанта, который удостоил нас чести отужинать вместе с нами.
   Многое могу я еще порассказать об этом воине, но отложу до следующего раза. А теперь благоразумие требует дать вам немножко отдохнуть от скучных писаний вашего Дж. Мелфорда.
   Ньюкасл-на-Тайне, 10 июля

 
   Сэру Уоткину Филипсу, баронету, Оксфорд, колледж Иисуса
   Любезный Филипс!
   В последнем моем письме я предложил вам такое вкусное блюдо, как шотландский лейтенант, и теперь я еще раз попотчую вас им для вашего увеселения. Судьбе угодно было, чтобы мы угощались им добрых три дня, и я не сомневаюсь, что он еще объявится на нашем пути, прежде чем мы закончим предпринятую нами поездку на север.
   На следующий день после встречи нашей с ним в Дархеме погода была такая ненастная, что мы не пожелали продолжать путешествие, и дядюшка уговорил лейтенанта подождать, пока не минует ненастье, а также предложил ему разделять с нами наши трапезы. Этот шотландец, без сомнения, собрал целый короб любопытных наблюдений, но повествует он о них столь неизящно, что это вызывало бы даже чувство отвращения, если бы не присущая ему чудаковатость, которая неизменно привлекает внимание. Он и мистер Брамбл беседовали и спорили о всевозможных предметах, о войне, о политике, об изящной литературе, о законоведении и метафизике; иной раз они вступали в такие жаркие пререкания, которые грозили прервать их знакомство, но мистер Брамбл обуздывал свою раздражительность, памятуя, что лейтенант его гость, а когда, несмотря на все усилия, начинал горячиться, собеседник его из благоразумия в такой же мере остывал.
   Случилось как-то, что мисс Табита назвала своего брата уменьшительным именем «Мэт».
   — Разрешите спросить, сэр, — вмешался лейтенант, — ваше имя Матиас?
   Да будет вам известно, что дядюшка имеет слабость стыдиться своего имени Мэтью как имени пуританского и этот вопрос столь не понравился ему, что он очень резко и с досадой ответил:
   — Черт возьми, нет! Шотландец был обижен таким ответом и сказал в сердцах:
   — Если бы я знал, что вы не желаете назвать свое имя, я бы и спрашивать вас не стал. Леди назвала вас Мэт, вот я и подумал, не зовут ли вас Матиас, а может быть, Мафусаил, или Метродор, или Метел, или Матурин, или Малтин, или Матамор, или…
   — Нет, нет! — со смехом воскликнул дядюшка. — Вы не угадали, лейтенант. Зовут меня Мэтью Брамбл, с вашего позволения. По правде сказать, я питаю глупейшую неприязнь к имени Мэтью, потому что оно отзывается этими лицемерными ханжами, которые во времена Кромвеля давали всем своим детям имена из Библии.
   — И в самом деле, очень глупо и даже грешно ненавидеть свое имя, потому что оно взято из Священного писания! — вмешалась мисс Табби. — Вам следовало бы знать, что вас назвали в честь вашего двоюродного деда Мэтью ап Мэдок ап Мередит, эсквайра, из Лланустина в Монтгомершире, судьи, джентльмена весьма почтенного и богатого, который с материнской стороны происходил по прямой линии от Ллевелина, принца Уэльского.
   Этот анекдот из родословной произвел, казалось, впечатление на шотландца, который отвесил низкий поклон потомкам Ллевелина и сообщил, что и сам он имеет честь носить библейское имя. Когда тетушка выразила желание его узнать, он сказал, что зовут его лейтенант Обадия Лисмахаго, и, дабы помочь ей запомнить, подал клочок бумаги, на котором были написаны эти три слова, которые она повторила весьма выразительно, объявив, что это одно из самых благородных и благозвучных имен, когда-либо ею слышанных.
   Лейтенант объяснил, что Обадия — имя адвентистское, так звали его прадеда, одного из первых ковенанторов, а Лисмахаго происходит от местечка в Шотландии, носящего это название. Он упомянул также о древности своего рода, прибавив со смиренною улыбкою: «Sed genus et proavos, et quoe non fecimus, ipsi, vix ea nostra voco» 46, — каковое изречение перевел в угоду нашим леди, а мисс Табита не преминула похвалить его за скромность, с которой он не приписывает себе заслуг своих предков, и добавила, что он в них и не нуждается, ибо у него немало собственных заслуг.
   Тут тетушка начала донимать его самой грубой лестью. Она заговорила о древнем происхождении и добродетелях шотландского народа, об их доблести, честности, учености и вежливости. Она даже принялась восхвалять его собственное обхождение, учтивость, здравый ум и глубокие познания. Своего брата она просила подтвердить, что лейтенант как две капли воды похож на нашего родственника губернатора Грифита. Она обнаружила горячее желание знать все обстоятельства его жизни и задавала тысячу вопросов о воинских его подвигах. На все эти вопросы мистер Лисмахаго отвечал с какой-то иезуитской скромностью, притворяясь, будто неохотно удовлетворяет ее любопытство, коли речь идет о собственных его деяниях.
   Однако благодаря ее вопросам мы узнали, что Лисмахаго с прапорщиком Морфи бежали из французского госпиталя в Монреале и скрылись в лесах, надеясь добраться до какого-нибудь английского поселения, но они заблудились и встретились с отрядом индейцев миами, которые захватили их в плен. Индейцы эти хотели отдать одного из них в приемные сыновья почтенному главному вождю, чей родной сын был убит на войне, а другого по обычаям своей страны принести в жертву. Морфи, как более молодой и красивый, должен был заместить умершего и занять место не только сына вождя, но и супруга прекрасной сквау, с которой был помолвлен его предшественник. Однако же, когда их вели мимо вигвамов миами, женщины и дети, которым дано право мучить проходящих пленных, так изувечили беднягу Морфи, что к тому времени, как они прибыли к месту жительства вождя, он оказался совсем непригодным для бракосочетания.
   По сей причине на собрании воинов порешили привязать к столбу и пытать прапорщика Морфи, а индейскую леди отдать лейтенанту Лисмахаго, который также претерпел свою долю мучений, по не утратил мужской силы. Ему отрубили, или, вернее, отпилили, заржавленным ножом сустав одного пальца на руке, размозжили между двумя камнями большой палец на ноге, вырвали или выковыряли кривым гвоздем несколько зубов, проткнули расщепленным тростником ноздри и другие чувствительные места, а в икры ног загнали острым концом томагавка порох, который потом подожгли.