волна, о которой говорил капитан, - могуче и вздымающе, и все в нем сладко
заныло при мысли, что мечта эта близка к осуществлению. Все видения,
связанные с океаном, обступили его тесной толпой, и можно было говорить о
них как о чем-то доступном и возможном. От этой мысли Алеша счастливо
улыбнулся.
- Петр Ильич, мы вот с Васькой спорили, - сказал он оживленно, - ведь,
правда, зеленый луч только в океане бывает? Вот вы, например, где его
видели?
- Да нигде.
- Как нигде? - поразился Алеша. - Столько плавали и ни разу не видели?
Ершов усмехнулся:
- Этот твой зеленый луч вроде морского змея: все о нем по-разному врут,
а какой он на самом деле, никому не известно. Вот я и не знаю, видел его или
нет.
- А что же вы видели?
- Зеленую точку. И не так уже редко. Потому и считаю, что зеленый луч
наблюдать не сподобился. Вот есть такой мореходный деятель, капитан дальнего
плавания Васенька Краснюков - ему шестьдесят лет, а он все Васенька, - так
тот на каждом рейсе зеленый луч видит, да еще какой! Говорит, вырывается из
воды прямо вверх, узкий, как луч прожектора, но держится мгновение; если в
этот момент глазом случайно моргнешь, так и не заметишь его... Видно, все у
него на палубе как раз в это мгновение и моргают, потому что каждый раз он
один видит. Но в судовой журнал для науки обязательно записывает с
широтой-долготой и давлением барометра... Впрочем, был и у меня случай
увидеть, только не на закате, а на восходе, да я проспал. Матросы наши
видели и вряд ли врали. В науке это не отмечено, потому что дело было в
девятьсот десятом году на шхуне одесского грека Постополу, и записывать,
понятно, никому и в голову не взбрело...
- А я вот раз тоже интересно заметил, - вмешался Федя. - Еду из Зайсана
аккурат на закат, а небо все в облаках, только в одном месте...
- Да погоди ты! - Нетерпеливо оборвал его Алеша. - Ну и что они видели,
Петр Ильич?
- Шли мы Суэцким заливом - грек наш семерых казанских купцов подрядился
в Мекку на паломничество свозить, - я только что со штурвала сошел спать, а
матросы вставали, седьмой час был. Как начало солнце всходить - а оно там
из-за Синайских гор вылазит, - так все ахнули: и небо зеленым стало, и вода,
и все на палубе, как мертвецы, зеленые. Говорят, секунду-две так держалось,
потом пропало, и солнце показалось. А я проспал. Но если о легенде говорить,
будто зеленый луч только счастливому удается видеть, то вышло наоборот: я
вот еще плаваю, а грек со всеми матросами той же осенью утонул. И где: в
Новороссийской бухте, у самого берега - бора с якорей шхуну сорвала и
разбила о камни. А я только неделю как расчет взял. Вот тебе и легенда...
- Приметы - это пережиток, - авторитетно сказал Федя. - Взять кошку.
Иной машину остановит и давай вкруг нее крутиться, чтобы след перейти, а
я...
- Федя!.. - угрожающе повернулся к нему Алеша. - Дай ты человеку
говорить, что у тебя за характер! А точка, Петр Ильич, как вы ее видели?
- Ну, это часто. Ты ее где хочешь увидишь, не только в океане. Я и на
Балтике видел и на Черном море. Если горизонт чист и солнце в самую воду
идет - следи. Как только верхний край станет исчезать - тут, бывает, она и
появляется. Яркая-яркая и цвет очень чистый. Будто кто на сильном свету
изумруд просвечивает. Подержится секунду, а то и меньше, и погаснет. Иногда
ярче видна, иногда послабее...
- Буду плавать - ни одного заката не пропущу, - убежденно сказал Алеша.
- Когда-нибудь настоящий зеленый луч поймаю, вот увидите!
- У каждого человека своя мечта есть, - опять вмешался Федя. - У меня
вот - птицу на лету машиной сшибить. Мечтаю, а не выходит. А вот Петров в
погранотряде прошлой осенью беркута...
"Газик" вдруг зачихал, зафыркал, выстрелил несколько раз и остановился.
- Наелись все-таки пыли, чертов чий, - сказал недовольно Федя и открыл
дверцу. - Теперь карбюратор сымать.
Ершов тоже открыл дверцу и грузно шагнул в траву.
- Ладно мы промнемся... Пойдем вперед, Алеша.
Все складывалось как нельзя лучше: конечно, вести серьезный разговор в
присутствии словоохотливого Феди было трудно. Но, отойдя от машины, когда
ничто уже не мешало, Алеша продолжал молчать. Молчал и Петр Ильич,
неторопливо набивая на ходу трубку, и все вокруг было так тихо, что шорох
травы под ногами или треск колючки, попавшей под каблук, казались неуместно
громкими. Алеша даже поймал себя на том, что ему хочется идти на цыпочках.
Удивительный покой стоял над вечерней степью Пустое, без облаков, небо,
до какой-то легкости, почти звонкости высушенное долгим дневным зноем, еще
сохраняло в вершине своего купола яркую синеву, но ближе к закатной стороне
все более бледнело, желтело и наконец становилось странно бесцветным.
Казалось, будто там солнце по-прежнему продолжало выжигать вокруг себя все
краски, хотя лучи его, нежаркие, вовсе утерявшие силу, даже не ощущались
кожей лица. Теплый воздух был совершенно недвижен, и подымающийся от
разогретой земли слабый запах высохших по-июньски трав явственно ощущался в
нем, горьковатый и печальный.
От этого запаха, от уходящего солнца, от медленного молчаливого шага
Алешу охватило грустное и томительное чувство, предвестие близкой разлуки.
Ему уже не думалось ни об океане, ни о "Дежневе", ни о сказочном походе
вокруг света, ни даже о том, что сейчас в разговоре с Ершовым надо решить
свою судьбу. Он шел, опустив глаза, следя, как распрямляется желтая, упругая
в своей сухости трава, отклоняемая ногами Ершова, и ему казалось, что
вот-вот ноги эти исчезнут где-то впереди и след их закроется вставшей
травой, а он останется один, совсем один во всей громадной, пустынной,
нескончаемой степи, в которой совершенно неизвестно, куда идти, как
неизвестно ему было, куда идти в жизни, такой же громадной, нескончаемо
раскинувшейся во все стороны.
С такой силой Алеша, пожалуй, впервые почувствовал горькую тяжесть
разлуки. Сколько раз прощался он осенью с отцом и матерью, но мысль об
одиночестве никогда еще не приходила ему в голову. Он мог скучать по ним,
даже тосковать, но вот это чувство - один в жизни - до сих пор было ему
совершенно неизвестно. Вдруг столкнувшись с ним, он даже как-то растерялся.
Оно оказалось таким неожиданно страшным, наполнило его такой тоскливой
тревогой, что он попытался успокоить себя. Ведь ничего особенного не
происходит: ну, уедет Петр Ильич - останутся мать и отец, которых он любит,
с которыми дружит, останется Васька Глухов, приятели в школе... Но тут же
его поразила очень ясная мысль, что никому из этих людей он никогда не смог
бы признаться в том, в чем готов был сейчас открыться Ершову, и что никто из
них не сможет ответить ему так, как, несомненно, ответит Петр Ильич...
Вместе с ним из жизни Алеши исчезало что-то спасительное, облегчающее, без
чего будет невыносимо трудно. Уедет Петр Ильич, и он останется один.
Совершенно один. И это как раз тогда, когда надо всерьез начинать жить...
А как жить... Кем?.. Может быть, эта новая мысль о техникуме -
ерундовая, ошибочная мысль, и вызвана она только жадным, бешеным желанием не
пропустить возможности пошататься по океанам? Ведь почему-нибудь ноет же у
него сердце, когда он думает о севастопольских кораблях, о серо-голубой
броне и стройных стволах орудий, да как еще ноет! Может быть, сама судьба
послала ему это испытание, чтобы проверить, способен ли он быть стойким,
убежденным в своих решениях командиром, человеком сильной воли, умеющим
вести свою линию, а он... Где у него там воля! Ему скоро шестнадцать лет, а
он ничего еще не решил. Все ждет, что кто-то или что-то ему подскажет,
поможет, возьмет за ручку и поведет... Небось Пушкин в шестнадцать лет
отлично знал, что делать... И Нахимов знал, и Макаров... И Чкалов в том же
возрасте уже твердо решил стать летчиком, хотя это казалось недостижимым. Да
что там Чкалов! Васька Глухов и тот выбрал себе путь и стойко держится
своего... Один он какая-то тряпка, ни два ни полтора: то Фрунзе, то
техникум...
- Петр Ильич, - сказал он неожиданно для самого себя. - Вот когда вам
шестнадцать лет было, вы кем собирались быть?
Ершов, разжигая трубку, искоса взглянул на Алешу, подняв левую бровь. И
в том, как он смотрел - ласково и чуть насмешливо, - и в полуулыбке губ,
зажавших мундштук, было что-то такое, от чего Алеша смутился: походило, что
Ершов отлично понимал, к чему этот вопрос.
Трубка наконец разгорелась, и Петр Ильич вынул ее изо рта.
- Дьяконом, - ответил он и дунул дымом на спичку, гася ее.
Алеша обиделся:
- Да нет, правда... Я серьезно спрашиваю...
- А я серьезно и отвечаю. У меня батька псаломщиком был, только об этом
и мечтал.
- Так это он мечтал, а вы сами?
- Я? - Ершов усмехнулся. - Мне шестнадцать лет в девятьсот седьмом году
было. Тогда, милый мой, не то что нынче: ни мечтать, ни выбирать не
приходилось. Куда жизнь погонит, туда и топай. Вымолил батька у благочинного
вакансию на казенный кошт, отвез меня в семинарию, а оттуда уж одна дорога.
У Алеши понимающе заблестели глаза:
- А вы, значит, убежали?
- Куда это убежал?
- Ну из семинарии... на море!
- Вот чудак! - удивился Ершов. - Как же мне было бежать? Батька у нас
вовсе хворый был - он раз на Иордани в прорубь оступился, так и не мог
оправиться. Чахотку, что ли, нажил - каждой весной помирать собирался. А нас
шестеро. И все, кроме меня, девчонки. Только и надежды было, когда я начну
семью кормить. Тут, милый мой, не разбегаешься... Да ни о каком море я тогда
и не думал.
- Так почему же вы моряком стали?
- Я же тебе объясняю: жизнь. Приехал я на каникулы, - мы в сельце под
Херсоном жили, приход вовсе нищий, с хлеба на квас, - а отец опять слег.
Меня к семнадцати годам вот как вымахало - плечи во! - я и нанялся на
мельницу мешки таскать, все ж таки подспорье. А отец полежал, да и помер.
Меня прямо оторопь взяла: еще три года семинарии осталось; пока я ее кончу,
вся моя орава с голоду помрет. Думал-думал, а на мельнице грузчики говорят:
"Чего тебе, такому бугаю, тут задешево спину мять? Подавайся в Одессу, там
вчетверо выколотишь, а главная вещь - там и зимой работа: порт". Ну, я и
поехал. Сперва в одиночку помучился, а потом меня за силу в хорошую артель
взяли. Осень подошла - я на семинарию рукой махнул: сам сыт и домой высылаю.
А к весне меня на шхуну "Царица" шкипер матросом сманил, тоже за силу. Сам
он без трех вершков сажень был, ну и людей любил крупных: парус, говорил,
хлипких не уважает. Вот так и началась моя морская жизнь: Одесса - Яффа,
Яффа - Одесса; оттуда - апельсины, а туда - что бог даст. Походил с ним
полтора годика, ну и привык к воде. С судна на судно, с моря на море - вот
тебе и вся моя жизненная линия.
Алеша вздохнул:
- Значит, у вас все как-то само собой вышло... А вот когда самому
решать надо...
- А что ж тебе решать? - спокойно возразил Петр Ильич. - Ты уже решил -
и на всю жизнь. Да еще батьку переломил - он мне порассказал, какие у вас
споры были. Молодец, видать, в тебе твердость есть.
- Какая во мне твердость! - горько усмехнулся Алеша. - Я, Петр Ильич,
если хотите знать... Словом, так тут получилось... Ну, вы сами все
понимаете...
- Ничего я не понимаю, - прежним спокойным тоном ответил Ершов.
- Чего вы не понимаете? - с отчаянием воскликнул Алеша. - Вы же видите,
что я... что мне... В общем, изменник я, вот что! Настоящий изменник:
товарищам изменил, школе, военным кораблям, сам себе изменил, своей же
клятве...
В голосе его зазвучали слезы, и Ершов, взглянув на побледневшее лицо
Алеши, хотел сказать что-то успокаивающее, но тот продолжал говорить -
взволнованно, путано, сбивчиво, обрывая самого себя, совсем не так, как
собирался вести этот серьезный мужской разговор. Он повторил Ершову все, чем
пытался успокаивать и самого себя: конечно, в горкоме комсомола понимают,
что не всем морякам обязательно быть военными, в школе же будут просто
завидовать и говорить, что ему повезло в мировом масштабе... Даже Васька
Глухов, мысль о котором больше всего беспокоила его, и тот, сперва освирепев
и наговорив кучу самых обидных вещей, подумав, скажет, что отец очень
здорово все подстроил - этот козырь перекрыть нечем, и надо быть круглым
дураком, чтобы упустить такой походик... Значит, все как будто хорошо
получалось, но почему же у него такое чувство, будто он собирался сделать
что-то не то?..
Впрочем, Алеша довольно ясно чувствовал, в чем именно упрекала его
совесть. Объяснить это можно было одним словом, но оно никак не годилось для
душевного разговора. В нем была официальность и излишняя книжная
торжественность, совсем не подходившая к случаю, и сказать его по отношению
к самому себе было даже как-то не очень удобно, однако другого он найти не
мог.
Это слово было "долг".
Когда оно вошло в разговор, Ершов посмотрел на Алешу с каким-то
серьезным любопытством, будто в устах юноши, почти еще подростка, это
суровое, требовательное слово приобретало неожиданно новое значение. И даже
после, слушая Алешу, он то и дело взглядывал на него, как бы проверяя, не
ослышался ли.
Между тем ничего особенного тот не говорил. Он рассказывал о том, как
два года назад они с Васькой поклялись друг другу стать командирами
военно-морского флота ("Будто Герцен с Огаревым", - усмехнувшись, добавил
Алеша). Может быть, тогда получилось это по-мальчишески, но с течением
времени он стал все яснее понимать и острее чувствовать неизбежно
надвигающуюся, неотвратимую опасность войны. Тут и начались его колебания: в
глубине души он мечтал о торговом флоте, прельщавшим его дальними
плаваниями, а мысль о неизбежности войны и сознание своего долга вынуждали
готовиться к службе на военных кораблях. Наконец у него словно камень с души
свалился: это было тогда, когда первое знакомство с крейсером в Севастополе
победило в нем неясную, но манящую мечту об океанах. Почти год он был
спокоен - все шло правильно, - но "Дежнев" опять спутал все.
Понятно, дело сейчас заключалось вовсе не в том, что из-за "Дежнева" он
нарушает свою детскую клятву. Все было серьезнее и важнее: ведь отказываясь
стать флотским командиром, он уклоняется от выполнения своего долга
комсомольца, советского человека - быть в самых первых рядах защитников
Родины и революции. Вот, скажем, если бы он не чувствовал неотвратимого
приближения войны с фашизмом (как почему-то не чувствуют этого многие, взять
хотя бы отца), если бы не начал с детских лет готовиться к тому, чтобы
посвятить жизнь военно-морской службе, ну, тогда можно было бы говорить о
том, что не всем же быть профессионалами-военными и что кому-то надо
заниматься и мирными делами. Но раз он видит угрозу войны, понимает ее
приближение, для него уход на торговые суда - просто нарушение долга.
И наверное, поэтому-то у него так нехорошо на душе, хотя, по совести
говоря, конечно, "Дежнев" и все, что связано с ним, ему ближе, роднее и
нужнее, чем крейсер, о котором он перестал бы и думать, если бы не Васька и
его напор. У Васьки ведь все четко, по командирски, "волево", а на людей это
здорово действует. Будь он сам таким, как Васька, наверное, не мучился бы:
решил, мол, и все тут! А ему так паршиво, так неладно, прямо хоть
отказывайся от "Дежнева"... И может быть, действительно, так и надо сделать,
чтобы все опять пошло правильно, но на это не хватает ни силы, ни
решимости... И получается снова, как раньше: ни два ни полтора... В общем,
зря отец все нагородил: Петра Ильича вызвал, "Дежнева" подстроил... Он,
наверное, хотел помочь ему решиться, подтолкнуть его, но беда-то в том, что
отцу никак не понять одной важной вещи: он все думает, что мысль о военном
флоте у него - блажь, детское упрямство, когда на самом деле это
необходимость, обязанность, долг... Раньше он, Алеша, и сам не очень понимал
это и разобрался во всем, пожалуй, именно из-за "Дежнева". Выходит, что
"Дежнев" сработал совсем не так, как ожидал отец. Ну что ж, так и надо: ты
борись по-честному, убеждай, доказывай... А "Дежнев" - это просто свинство;
за такие штуки с поля гонят. Это же запрещенный прием!..
Ершов впервые за разговор усмехнулся.
- Ну уж и свинство... Просто тактика. И батька твой тут ни при чем.
"Дежнева" я тебе подсунул.
Алеша даже остановился:
- Вы?
- Ну да. Уговор у нас с ним был только агитацию наводить, с тем я и
ехал. А узнал тебя поближе, смотрю - паренек стоящий, зачем нам морячка
уступать?.. Вот и решил для верности забрать на походик, а в океане ты сам
поймешь, зачем на свет родился...
Искренность, с которой Ершов открыл карты, поразила Алешу, и он
почувствовал в горле теплый комок. Что за человек Петр Ильич, до чего же с
ним легко и просто! А Ершов, посасывая трубку, продолжал с мягкой усмешкой:
- Так что на батьку своего ты не злись. Он, во-первых, человек умный, а
во-вторых, очень тебя любит. Чего он добивается? Чтоб ты дал сам себе ясный
отчет: чего же хочешь от жизни? И пожалуй, он прав. Сам посуди: можно ли
тебе уже верить как человеку сложившемуся, если ты увидел крейсер и решил:
"Военная служба", а показали "Дежнева", - наоборот: "Иду на торговые суда"!
- Не дразнитесь уж, Петр Ильич, - умоляюще сказал Алеша, - и сам знаю,
что я тряпка!
- Да нет, милый, не тряпка, а, как говорится, сильно увлекающаяся
натура. Тряпка - это человек безвольный, неспособный к действию, а ты вон
как руля кладешь - с борта на борт! Только, по-моему, ты и сейчас на курс
еще не лег. Раз тебя что-то там грызет - значит, нет в тебе полной
убежденности, что иначе поступить никак нельзя. А раз убежденности нет,
какая же решению цена?
- А как же узнать - убежденность это или еще нет? - уныло спросил
Алеша. - Вон после Севастополя уж как я был убежден!
Ершов успокоительно поднял руку:
- Не беспокойся, узнаешь! Само скажется. И ничего тебя грызть не будет,
и никакие сомнения не станут одолевать, и на всякий свой вопрос ответ
найдешь, а не найдешь, так ясно почувствуешь, что иначе нельзя, хотя
объяснить даже и самому себе не сможешь... А разве тогда у тебя так было?
- Нет, - честно признался Алеша.
- То-то и есть. Кроме того, когда человек убежден, он просто действует,
а не копается в себе. Колеблется тот, кто еще не дошел до убежденности. Вот
и ты: раз еще думаешь - так или этак, - значит, решение в тебе не созрело,
ты сам ни в чем еще не убежден. Ну и подожди. Решение придет.
- А если не придет?
- А это тоже решение, - улыбнулся Петр Ильич, - только называется оно
"отказ от действия". Но ты-то, повторяю, не тряпка и решение свое
обязательно найдешь. Не сам отыщешь, так жизнь поможет. Вот для того я тебе
"Дежнева" и подсунул: поплавай, осмотрись, примерься...
- Так что же тут примеряться, Петр Ильич, - вздохнул Алеша, - раз
"Дежнев" - значит, с боевыми кораблями - все...
- Почему же это?
Алеша запоздало спохватился, что заговорил о том, чего вовсе не
собирался касаться.
- Ну, так уж оно получается, - уклончиво ответил он.
Ершов пожал плечами.
- Уж больно решительный вывод. Для того тебе "Дежнева" и предлагают,
чтобы ты разобрался.
- Да, Петр Ильич, мне не там разбираться надо, а здесь. Ведь пойду на
нем плавать - на крейсер уж никак не вернусь.
- Вон как! Что же тебе "Дежнев" - монастырь? Постригся - и всему конец,
так, что ли?
- Не очень так, но вроде, - принужденно усмехнулся Алеша. - Ну, в
общем, решать все приходится именно теперь, а не в плавании...
- Непонятно, почему. Говори прямо, что-то ты крутишь!
- Так я же и говорю: раз "Дежнев" - это уже не на лето, а на всю
жизнь...
- Вот заладил! - недовольно фыркнул Ершов. - Да кто тебя там держать
будет? Ну, почувствуешь, что это не по тебе, или совесть тебя загрызет, -
сделай милость, иди в училище Фрунзе! При чем тут "на всю жизнь!".
Алеша невольно опустил глаза и замедлил шаг, чтобы, несколько отстав от
Ершова, скрыть от него свое смущение и растерянность. Ответить что-либо было
чрезвычайно трудно.
Дело заключалось в том, что у него был свой тайный расчет. Довольно
быстро поняв, что предложение пойти в поход на "Дежневе" было ловушкой,
Алеша решил использовать хитрость отца в своих собственных целях. Для этого
следовало делать вид, что ничего не замечаешь, согласиться "поплавать
летом", а потом как бы неожиданно для себя очутиться перед фактом
невозможности попасть к экзаменам в Ленинград и - ну раз уж так вышло! -
волей-неволей идти в мореходку в самом Владивостоке... Тогда получилось бы
так, будто профессию торгового моряка он выбрал не сам, а принудили его к
тому обстоятельства. Иначе говоря, Алеша старался сделать то, что делают
очень многие люди: избежать необходимости самому решать серьезнейший вопрос
и свалить решение на других. Поэтому-то он и молчал, не зная, что ответить,
так как ему приходилось либо откровенно сознаться в своем тайном и нечестном
замысле, либо солгать.
И он собрался уже сказать, что-нибудь вроде того, что он-де недодумал,
что Петр Ильич, мол, совершенно прав, - словом, как говорится, замять
разговор и отвести его подальше от опасной темы. Но опущенный к земле взгляд
его опять заметил, как распрямляется трава, отклоняемая ногами Ершова,
закрывая следы, и сердце снова невольно сжалось тоскливым и тревожным
чувством, что вот-вот следы эти исчезнут и он останется один на один с
собою, а разговор этот нельзя уже будет ни продолжить, ни возобновить целый
долгий год. И ему стало безмерно стыдно, что драгоценные последние минуты он
готов оскорбить фальшью или ложью... Нет уж, с кем, с кем, а с Петром
Ильичем надо начистоту, без всяких уверток...
Одним широким шагом Алеша решительно нагнал Ершова и взглянул ему прямо
в лицо.
- Петр Ильич, да как же я "Дежнева" после такого похода брошу? -
воскликнул он в каком-то отчаянии откровенности. - Я еще ни океана не видел,
ни одной мили не прошел, а о крейсере и думать перестал. Что же там будет?
Ну ладно, предположим, на "Дежневе" решу, что все-таки надо идти в училище
Фрунзе. Так ведь, Петр Ильич, я же не маленький и отлично понимаю, что к
экзаменам никак не поспею. Это же факт: хорошо, если к сентябрю вернемся!
Значит, год я теряю. А что я этот год стану делать? Дома сидеть? Или опять
на "Дежневе" плавать? А зачем, если решил на военный флот идти? Так, для
развлечения, потому что время есть? Нет, Петр Ильич, я верно говорю: раз
"Дежнев" - значит, на всю жизнь. Да вы и сами это понимаете... Вот я и
решил, честное слово, решил: иду в мореходку - и очень доволен, что именно
так решил, все правильно! Вот только внутри что-то держит, не пускает. То
есть не что-то, а чувство долга, я уже сказал... И так мне трудно, Петр
Ильич, так трудно, и никто мне помочь не сможет, кроме меня самого... А что
я сам могу?..
Он махнул рукой и замолчал. Ершов тоже помолчал, разжег потухшую
трубку, потом серьезно заговорил, взглядывая иногда на Алешу, который шел
рядом, снова опустив голову:
- Вот ты сказал - долг. Попробуем разобраться. Долг - это то, что
человек должен делать, к чему его обязывает общественная мораль или
собственное сознание Воинский долг - это обязанность гражданина ценой
собственной жизни с оружием в руках защищать свое общество, свою страну. У
нас и в Конституции сказано, что это священная обязанность. От этой
священной обязанности ты никак не уклоняешься, если идешь на торговый флот.
Ты и сам знаешь, что там тебя обучат чему нужно и сделают командиром запаса
военно-морского флота, а во время войны, если понадобится, поставят на
мостик военного корабля. Выходит, что ты своему воинскому долгу ничем не
изменяешь. Тебе и самому, конечно, это ясно, и говоришь ты, видимо, совсем о
другом долге. Не о долге советского гражданина, а о своем, личном, к
которому обязывает тебя не общественная мораль, а собственное понимание
исторического хода вещей. Так, что ли?
- Так, - кивнул головой Алеша.
- Тогда давай разберемся, что именно ты считаешь для себя должным. Я
так понял, что ты очень ясно видишь неизбежность войны с фашизмом. Ты даже
считаешь, что видишь это яснее других. Те, мол, не понимают этой
неизбежности и потому могут спокойно заниматься строительством, науками,
обучением детей, даже искусством. А ты знаешь, что ожидает и всех этих людей
и все их труды, и не можешь ни строить, ни учить, ни плавать по морям с
грузами товаров, потому что тобой владеет ясная, честная, мужественная
мысль: ты должен стать тем, кто будет защищать и этих людей и их мирный
труд. Ну, а раз так, то надо научиться искусству военной защиты. А этому,
как и всякому искусству, учатся всю жизнь. Следовательно, надо получить
военное образование и стать командиром, то есть посвятить этому важному,
благородному делу всю свою жизнь. Вот это ты и считаешь своим долгом,
который обязан выполнить, а если уйдешь на торговые суда, то изменишь своему
долгу. Так?
- Так, - снова кивнул Алеша, с нетерпением ожидая, что будет дальше.
Ему показалось, что если уж Петр Ильич так здорово разобрался в его мыслях,
значит, наверняка знает и какой-то облегчающий положение выход Он даже
поднял глаза на Ершова, как бы торопя его.
Но тот неожиданно сказал:
- Ну, раз так, тогда ты совершенно прав: никто тебе не поможет, кроме
тебя самого.
На лице Алеши выразилось такое разочарование, что Ершов усмехнулся, но
закончил снова серьезно:
- А как же иначе? Сам ты этот долг на себя принял, сам только и можешь
снять. Вот если на "Дежневе" ты поймешь, что в жизни может оказаться и
другой долг, не менее почетный и благородный, который заменит для тебя тот,
прежний, тогда все эти упреки исчезнут. Во всех остальных случаях они
тревожить тебя будут, и ничего с этим не поделаешь, сам ли ты себя
уговаривать станешь, другие ли тебе скажут: "Да иди ты, мол, плавать, не