— Ну, например, ты можешь пойти к какому-нибудь издателю с проектом и сам назначить себе аванс.
   — Я уже набрал крупные авансы.
   — Да это же ерунда! Ты можешь получить гораздо больше. Я сам обдумывал кое-какие идеи. Для начала мы с тобой могли бы сделать Бедекер по культуре,
   — сколько лет я стараюсь раскрутить тебя на эту работу! — такой себе справочник для образованных американцев, которые едут в Европу и устают слоняться по магазинам в поисках флорентийской кожи и ирландских простыней. Они сыты по горло галдящей толпой обыкновенных зевак. Допустим, эти культурные американцы попали в Вену. В нашем справочнике они найдут перечень исследовательских институтов, которые стоит посетить, список небольших библиотек, частных коллекций, ансамблей камерной музыки, названия кафе и ресторанов, где можно встретить математиков или скрипачей. В справочнике также будут адреса поэтов, художников, психологов и прочих. Туристы станут посещать их студии и лаборатории. Беседовать с ними.
   — Чем давать такую информацию туристам, алчущим околокультурных забав, с тем же успехом ты можешь отправить туда расстрельную команду и прикончить всех этих поэтов.
   — Да любое европейское министерство туризма придет в восторг от этой идеи. И немедленно согласится сотрудничать. А может, даже вложит какие-нибудь деньги. Чарли, мы бы могли сделать такой справочник для каждой европейской страны, и не только для столиц, но и для всех крупных городов. Мы бы с тобой отхватили на этой идее миллион! Я взял бы на себя организационную сторону дела и сбор материала. Сам бы все сделал. Тебе осталось бы только напустить ителлектуальной атмосферы и подбросить идей. Для детальной разработки понадобится, конечно, штат. Можно начать с Лондона, а потом перейти к Парижу, Вене и Риму. Ты только скажи, и я прямиком отправлюсь в какое-нибудь солидное издательство. Да под твое имя мы получим авансом двести пятьдесят тысяч. Поделим их пополам, и все твои заботы останутся позади.
   — Париж и Вена! А почему не Монтевидео и Богота? Там не меньше культуры. И кстати, почему ты в Европу отправляешься морем, а не самолетом?
   — Это мой любимый способ путешествовать, очень успокаивает. У моей старенькой мамы осталось немного удовольствий, и одно из них — организовывать такие вот круизы для своего единственного сына. На этот раз она сделала и еще кое-что. Бразильские футболисты-чемпионы совершают турне по Европе, а она знает, что я люблю футбол. Я имею в виду первоклассный футбол. Вот она и достала мне билеты на четыре матча. Ну и потом, это деловая поездка. А еще я хочу повидать своих детей.
   От вопроса, как ему удается, разорившись в пух и прах, путешествовать первым классом на «Франс», я удержался. Да и поинтересуйся я, это ничего бы не дало. Мне никогда не удавалось переварить его объяснения. Правда, я помню, как он объяснял мне, что бархатный костюм с голубым шелковым шарфом, повязанным на манер Рональда Колмана[307], вполне годится в качестве вечернего туалета. И что миллионеры в строгих вечерних костюмах на таком фоне выглядят жалкими оборванцами. И ведь действительно, женщины боготворили Такстера. Как-то вечером, во время его предыдущего круиза, пожилая дама из Техаса, если, конечно, ему можно верить, под скатертью незаметно уронила Такстеру на колени замшевый мешочек с бриллиантами. Он благоразумно вернул его. Мне он сказал, что ни за что бы не пошел в услужение к богатой старой развалине. Даже если она способна на великодушные жесты в духе Востока или эпохи Возрождения. А ведь жест-то как-никак действительно был широким, продолжал он, вполне уместным для океанских просторов и широкой души. Но Такстер всегда сохранял удивительную преданность, достоинство и благородство по отношению к жене — ко всем своим женам. Он нежно любил свою разросшуюся со временем семью с кучей детишек от нескольких женщин. Если Такстеру и не суждено осчастливить мир Великим Манифестом, то, по крайней мере, он оставит в нем генетический след.
   — Не имея наличных, я бы попросил маму отправить меня третьим классом. Сколько ты собираешься оставить чаевых, когда будешь покидать «Франс» в Гавре? — поинтересовался я.
   — Дам старшему стюарду пять баксов.
   — В таком случае, если тебе удастся сойти на берег живым, считай, что тебе повезло.
   — Вполне достаточно, — заявил Такстер. — Этот народ запугивает американских богачей и презирает их за трусость и невежество.
   Потом он сказал:
   — Дело мое за границей связано с международным консорциумом издателей, для которых я разрабатываю одну идею. Вообще говоря, Чарли, я позаимствовал ее у тебя, но ты наверняка не помнишь. Ты как-то сказал, что интересно было бы поездить по миру и взять интервью у второсортных диктаторов, даже у третьего и четвертого сорта. У всяких генералов Аминов[308], Каддафи и всего их племени.
   — Они б утопили тебя в домашнем бассейне, если бы знали, что ты собираешься назвать их третьесортными.
   — Не будь глупцом. Я не дам им ни малейшего повода. Они вожди развивающегося мира. В самом деле, замечательная тема. Еще несколько лет назад они были нищими иностранно-богемными студиоузами и светила им разве что карьера мелких шантажистов, а сейчас они грозят гибелью великим державам, или бывшим великим державам. А горделивые правители мира подлизываются к ним.
   — А с чего ты взял, что они станут с тобой разговаривать? — спросил я.
   — Да они просто умирают от желания встретиться с кем-нибудь вроде меня. Они мечтают прикоснуться к вечности, а у меня безупречные рекомендации. Они хотят услышать об Оксфорде, Кембридже, Нью-Йорке, о лондонских балах, не прочь обсудить Карла Маркса и Сартра. Пожелай они сыграть в гольф, в большой или настольный теннис — я и тут не оплошаю. Прежде чем писать статьи, я прочел несколько забавных книжиц, чтобы настроиться на верный тон: Маркс о Луи-Наполеоне — замечательный опус. Потом заглянул в Светония[309], Сен-Симона[310] и Пруста. Кстати, на Тайване скоро начнется международный конгресс поэтов. Могу написать и об этом. Слухами земля полнится, так что нужно только приложить ухо к земле и слушать.
   — Всякий раз, как приложу, я получаю по уху и больше ничего.
   — Кто знает, может мне даже повезет взять интервью у Чан Кайши, вдруг успею, прежде чем он копыта отбросит.
   — Не представляю, что интересного он может тебе сказать.
   — А-а, я об этом позабочусь, — сказал Такстер.
   — Слушай, может, все-таки уберемся из этой конторы? — предложил я.
   — Почему бы тебе хоть разок не согласиться со мной и не поступить по-моему? Что за излишняя осторожность? Пусть произойдет что-нибудь интересное. Что здесь плохого? Поговорить мы можем и здесь, не хуже, чем в любом другом месте. Расскажи мне, как у тебя дела, что у тебя происходит?
   Всякий раз, встречаясь с Такстером, мы хотя бы раз беседовали по душам. С ним я чувствовал себя свободно и не сдерживался. Несмотря на его экстравагантные глупости, да и мои тоже, между нами существовала какая-то связь. С Такстером я мог говорить обо всем. Иногда мне даже казалось, что эти разговоры помогают мне не меньше психоанализа. Да и стоимость их с годами практически сравнялась. Такстеру удавалось выудить из меня то, о чем я действительно думал. Мой куда более серьезный, можно сказать, просвещенный товарищ Ричард Дурнвальд не желал слушать моих рассуждений по поводу идей Рудольфа Штейнера. «Ерунда! — отмахивался он. — Полная ерунда! Я знаю, о чем говорю». В научном мире антропософия не в почете. Дурнвальд резко обрывал разговоры на эту тему, поскольку не хотел терять уважения ко мне. А Такстер спросил:
   — Что такое эта Сознающая Душа и как ты понимаешь теорию, что наши кости выкристаллизовались прямо из космоса?
   — Я рад, что ты спросил меня об этом, — сказал я, но не успел продолжить, потому что увидел, что к нам приближается Кантабиле. Приближается — не то слово, он обрушился на нас каким-то особенным способом, будто перемещался не по обыкновенному полу, устланному коврами, а по какой-то совершенно иной материальной основе.
   — Позвольте позаимствовать, — сказал Кантабиле и забрал у Такстера черную щегольскую шляпу с загнутыми полями. — Ну вот, — обратился он ко мне несколько покровительственно и напряженно. — Вставай, Чарли. Пойдем навестим этого деятеля.
   Он довольно грубо поднял меня с оранжевого диванчика. Такстер тоже встал, но Кантабиле толкнул его обратно:
   — Не ты. По одному.
   Он потащил меня за собой к двери кабинета. Но перед ней остановился.
   — Послушай, — сказал он, — разговаривать буду я, не мешай. Здесь особый случай.
   — Понятно. Ты придумал новое представление. Только имей в виду, ни цента не перейдет в чужие руки.
   — Да что ты, я ничего такого не планировал. Кто может предложить три к двум? Разве что человек с крупными неприятностями. Ты видел статью в газете, а?
   — Конечно, — ответил я. — А если б не видел?
   — Я бы не допустил, чтобы ты понес убытки. Ты прошел мое испытание. Мы друзья. Ладно, пойдем, познакомишься с ним. Насколько я понимаю, изучать американское общество, от Белого дома и до самого дна, — для тебя что-то вроде долга. А сейчас единственное, что от тебя требуется, — стоять спокойно, пока я скажу несколько слов. Вот вчера ты не дергался. И все было путем, разве нет?
   С этими словами он крепко затянул пояс моего пальто и нахлобучил мне на голову шляпу Такстера. Дверь в кабинет Стронсона открылась прежде, чем я успел удрать.
   Финансист стоял возле огромного президентского стола в стиле Муссолини. Газетное фото вводило в заблуждение только в отношении роста — я ожидал увидеть мужчину покрупнее. Стронсон оказался упитанным человеком со светло-русыми волосами и землистым лицом. Телосложением он напоминал Билли Сроула. Русые кудри закрывали короткую шею. Впечатление он производил не из приятных. Его щеки скорее походили на ягодицы. Он был в сорочке со стоячим воротничком, и при малейшем движении на груди бряцали украшения: цепи, амулеты, обереги. Стрижка под пажа делала его похожим на свинью в парике. А росту он себе добавлял туфлями на платформе.
   Оказалось, что Кантабиле притащил меня сюда, чтобы напугать этого человека.
   — Посмотри внимательно на моего коллегу, Стронсон, — заявил он. — Это тот, о ком я тебе говорил. Запомни его. Ты его еще увидишь. Он достанет тебя везде. В ресторане, в гараже, в кинотеатре и даже в лифте.
   Он обратился ко мне:
   — Это все. Иди, подожди снаружи, — и повернул меня лицом к двери.
   Внутри у меня все похолодело от ужаса. Оказаться убийцей, пусть даже соломенным чучелом убийцы, было ужасно. Но прежде чем я успел возмутиться, снять шляпу и положить конец брехне Кантабиле, из ящичка с прорезями на столе Стронсона послышался голос секретарши, чрезвычайно громкий и гулкий.
   — Сейчас? — спросила она.
   И Стронсон ответил:
   — Сейчас!
   И тут же в кабинет вошел уборщик в серой куртке, подталкивая перед собой Такстера. В руке он держал раскрытое удостоверение.
   — Полиция, отдел убийств! — объявил он и толкнул всех нас троих лицом к стене.
   — Минуточку. Дайте посмотреть удостоверение. Что значит «убийств»? — спросил Кантабиле.
   — А ты думал, я собираюсь спокойно терпеть твои угрозы? Как только ты заявил, что закажешь меня, я пошел к прокурору и выписал ордер, — объяснил Стронсон. — Два ордера. Один безымянный для твоего друга, наемного убийцы.
   — Они считают, что ты из «Корпорации убийств»[311]? Считают тебя наемным убийцей? — воскликнул Такстер. Я никогда не слышал, чтобы Такстер смеялся во весь голос. Даже самый сильный восторг он проявлял почти неслышно, но сейчас его восхищению не было границ.
   — Кто наемный убийца — я? — я попытался улыбнуться.
   Никто не ответил.
   — Да кто тебе угрожал, Стронсон? — воскликнул Кантабиле. Его влажные карие глаза вызывающе сверкали, а лицо сделалось еще более сухим и болезненно бледным. — Ребятам из Тройки ты влетел больше чем в миллион баксов, так что ты пропал, парень. Ты покойник. Зачем еще кому-то ввязываться в это дело? Да у тебя шансов меньше, чем у сортирной крысы. Офицер, этот человек — труп. Хотите посмотреть статью в завтрашней газете? «Инвестиционная корпорация Западного полушария» накрылась. Стронсон просто хочет утащить за собой еще кого-нибудь. Чарли, пойди принеси газету. Покажи ее этому человеку.
   — Чарли никуда не пойдет. Всем к стене. Слышал я, ты носишь пушку и зовут тебя Кантабиле. Наклонись-ка, дорогуша. Вот так. — Мы все подчинились. Под мышкой у полицейского висело оружие. Кобура поскрипывала. Он вытащил пистолет из-за шикарного пояса Кантабиле. — Да тут не карманная дешевка тридцать восьмого калибра. Это же «магнум». Им слона завалить можно.
   — Это он, как я и говорил. Этой самой пушкой он размахивал у меня перед носом, — заявил Стронсон.
   — Похоже, всем Кантабиле свойственно так по-дурацки обращаться с оружием. Разве не твой дядюшка Лентяйчик прихлопнул двух пацанят? Да, класса у вас нет никакого. Тупари. А теперь посмотрим, может, и травка имеется. Сюда бы еще нарушение условий досрочного освобождения. И мы чудненько укатаем тебя, малец. Сопляки, а туда же, стрелять вздумали.
   Теперь полицейский шарил у Такстера под плащом. Губы Такстера растянулись в довольной гримасе, а переносица скошенного носа пылала от радости и удовольствия, доставленного таким замечательным чикагским приключением. Я злился на Кантабиле. Я был в бешенстве. Детектив ощупал мои карманы, обшарил бока, похлопал по ногам и сказал:
   — Вы двое, джентльмены, можете повернуться. Ну и пижоны. Где вы достали эти ботинки с холщовыми вставками? — спросил он у Такстера. — В Италии?
   — На Кингс-роуд, — весело ответил Такстер.
   Детектив снял серую форменную курточку — под ней оказалась красная рубашка с высоким воротником — и вывалил на стол содержимое длинного черного бумажника из страусовой кожи, принадлежавшего Кантабиле.
   — И кто из них должен был быть курком? Эррол Флинн[312] в плаще или этот, в клетчатом пальто?
   — В пальто, — показал Стронсон.
   — Давай, арестуй его и выставь себя идиотом, — сказал Кантабиле, все еще лицом к стене. — Ну давай, на зависть всем.
   — А в чем дело? — заинтересовался полицейский. — Он что, большая шишка?
   — Ты чертовски прав, — ответил Кантабиле. — Известнейший человек. Загляни в завтрашнюю газету, его имя в колонке Шнейдермана — Чарльз Ситрин. Он очень важная персона в Чикаго.
   — Ну и что, мы десятками отправляем в тюрьму всяких важных персон. Губернатору Кернеру так даже не хватило мозгов припрятать бабки в надежном месте.
   Детектив явно был собой доволен. Открытое морщинистое лицо — лицо действительно бывалого полицейского — сейчас озарялось веселой улыбкой. Красную рубашку распирала налитая жирком грудь. Безжизненные волосы его парика совершенно не вязались со здоровым румянцем щек — им не хватало естественной соразмерности. Пряди оттопыривались в совершенно неожиданных местах. Такие парики с космами, торчащими в разные стороны, как у скайтерьеров, ожидающих хозяев, можно увидеть на веселых, ярко разрисованных сиденьях в кабинках для переодевания в Сити-клубе.
   — Кантабиле пришел ко мне сегодня утром с диким предложением, — сказал Стронсон. — Я категорически отказался. Тогда он стал угрожать, что убьет меня, и показал пистолет. Он просто сумасшедший! Он сказал, что вернется с курком. И описал мне, как курок прикончит меня. Как будет выслеживать неделями, а затем снесет мне полголовы, как гнилой ананас. И раздробленные кости, мозги и кровь потекут из моего носа. Он даже рассказал мне, как курок уничтожит улику — орудие убийства, распилит его ножовкой и раздробит молотком на кусочки, которые потом выбросит по частям в канализационные люки на окраинах. Он обрисовал каждую деталь!
   — Ты все равно покойник, жирная задница, — сказал Кантабиле. — Через несколько месяцев тебя найдут в сточной канаве и придется счищать с твоего лица трехсантиметровый слой дерьма, чтобы установить личность.
   — Нет разрешения на ношение оружия. Замечательно!
   — Теперь уведите этих парней отсюда, — попросил Стронсон.
   — Вы собираетесь предъявить обвинения им всем? Вы же получили только два ордера.
   — Я собираюсь предъявить обвинения каждому.
   Я сказал:
   — Господин Кантабиле уже объяснил вам, что я не имею к этому делу никакого отношения. Мы с моим другом Такстером выходили из Художественного института, а Кантабиле притащил нас сюда якобы обсудить условия инвестиции. Я могу посочувствовать господину Стронсону. Его запугали. Кантабиле тронулся умом от тщеславия, его разъедает самомнение и отчаянный эгоизм, но все это блеф. Одна из его обычных мистификаций. Наверное, детектив сам скажет вам, господин Стронсон, что я совсем не похож на наемного убийцу вроде Лепке[313]. Думаю, он видел их десятками.
   — Этот человек никогда никого не убивал, — подтвердил коп.
   — Мне нужно ехать в Европу, меня ждут дела.
   Второе было важнее. Самое худшее в данной ситуации заключалось в том, что происходящее мешало моей хлопотливой поглощенности, моему запутанному вглядыванию в себя. Это была моя внутренняя гражданская война с публичной жизнью, простой и открытой всякому любопытному взгляду, да к тому же характерной для этих мест, для города Чикаго, штат Иллинойс.
   Как фанатичный книжник, зарывающийся в бесчисленные фолианты и привыкший смотреть на полицейские и пожарные автомобили, на машины скорой помощи с высоты своих окон, как человек, живущий в коконе из тысяч ссылок и текстов, в тот момент я осознал всю уместность объяснения, данного Т. Э. Лоуренсом своему вступлению в Королевские военно-воздушные силы: «Резко погрузиться в среду неотесанных мужланов и найти себя… — И что из этого вышло? — …для оставшихся лет активной жизни». Погрузиться в грубость и насмешки, в непристойность казарм и мерзость нарядов. Да, говорил Лоуренс, многие не пикнув примут смертный приговор, чтобы избежать пожизненного заключения, которое судьба держит в другой руке. Я понял, что он имел в виду. Я понял, что наступает момент, когда кто-нибудь — и почему бы не кто-нибудь вроде меня? — делает для решения этого сложнейшего, приводящего в отчаяние вопроса больше, чем все замечательные люди, бравшиеся за него прежде. Но хуже всего, что этот нелепый момент обрывал все мои планы. К семи меня ждали на ужин. Рената обидится. Она не выносила несостоявшихся свиданий. Рената — девушка с характером, и этот характер всегда проявлялось одинаково; к тому же, если мои подозрения верны, Флонзалей всегда крутился неподалеку. Мысль о замене вечна. Даже самые цельные и уравновешенные личности незаметно подбирают запасные варианты, а Ренате до цельности далеко. Она часто ни с того ни с сего начинала говорить в рифму и как-то удивила меня таким вот стишком:
   Милый скрылся за углом — Ждет замена под окном.
   Сомневаюсь, что кто-нибудь способен оценить острословие Ренаты глубже, чем я. Оно открывало захватывающие горизонты искренности. А мы с Гумбольдтом давно сошлись во мнении, что я способен принять все, что хорошо сказано. И это правда. Рената заставила меня рассмеяться. Позже я попытался вникнуть в ужасный смысл, скрытый за ее словами, внезапно обнаживший неприятную перспективу. Например, она как-то сказала мне: «Лучшее в жизни достается задаром, легко, но нельзя слишком легко обращаться с лучшим в жизни».
   Любовник в тюрьме открывал перед Ренатой классическую, хотя и пошловатую возможность легкого поведения. Поскольку я имею обыкновение поднимать такие жалкие сентенции до теоретического уровня, никого не удивит, что я начал раздумывать о необузданности подсознательного и его независимости от правил поведения. Однако подсознание всего лишь аморально, но не свободно. Согласно Штейнеру, истинная свобода живет только в чистом сознании. Каждый микрокосм отделен от макрокосма. Мир утратил себя на произвольной границе между Субъектом и Объектом. Исходное «я» ищет развлечений. И становится действующим лицом. Вот удел Сознающей Души, как я понимал его. Но в этот момент на меня накатил приступ недовольства самим Рудольфом Штейнером. Недовольство это основано на неприятном отрывке из «Дневников» Кафки, на который указал мой приятель Дурнвальд, считавший, что я еще способен на серьезное интеллектуальное усилие, и намеревавшийся вытащить меня из пропасти антропософии. Кафку, чувствовавшего, что он уже достиг физических пределов рода человеческого, привлекли взгляды Штейнера, а его провидческие положения Кафка считал близкими своим собственным. Он договорился встретиться со Штейнером в отеле «Виктория» на Юнгманштрассе. В «Дневниках» говорится, что Штейнер явился в грязной, заляпанной визитке, с явными признаками серьезной простуды. У Штейнера обильно текло из носу, и Кафка, рассказывая, что он — художник, завязший в страховой фирме, с отвращением наблюдал, как Штейнер пальцами запихивает носовой платок глубоко в ноздри. Кафка жаловался, что здоровье и характер помешали ему сделать литературную карьеру. И спрашивал, что его ждет, если к литературе и страховому делу он добавит теософию? Ответ Штейнера в «Дневниках» не приводится.
   Конечно, и самого Кафку распирало от тех же безысходных и изощренных насмешек над Сознающей Душой. Бедняга! — то, что он рассказывал о себе, не делает ему чести. Гениальный человек застрял в ловушке страхового дела? Какой банальный недуг, ничем не лучше насморка. Гумбольдт бы согласился со мной. Мы частенько говорили о Кафке, и мне известно, что Гумбольдт о нем думал. Но сейчас все они — и Кафка, и Штейнер, и Гумбольдт — пребывали в стране смерти, и вся компания, собравшаяся сейчас в кабинете Стронсона, со временем присоединится к ним. Вероятно, сохранив за собой возможность несколько столетий спустя вновь явиться в мире, блистающем ярче прежнего. Впрочем, будущему миру не потребуется слишком сильного блеска, чтобы оказаться ярче мира нынешнего. Как бы там ни было, то, как Кафка описывал Штейнера, меня огорчило.
   Пока я предавался этим размышлениям, Такстер перешел к действию. Поначалу нагло, но это ни к чему не привело. Поэтому он решил выяснить недоразумение как можно любезнее, стараясь говорить не очень покровительственно.
   — И все же, я полагаю, вы не станете использовать этот ордер и арестовывать мистера Ситрина, — сказал он, мрачно улыбаясь.
   — А почему бы и нет? — поинтересовался коп, засовывая массивный никелированный «магнум» Кантабиле себе за пояс.
   — Вы же сами признали, что господин Ситрин не похож на наемного убийцу.
   — Он изнурен и бледен. Ему бы смотаться на недельку в Акапулько.
   — Все это надувательство просто нелепо, — заявил Такстер. Он демонстрировал мне всю прелесть своего таланта общения с самыми разными людьми и то, как хорошо он понимает своих соотечественников-американцев и умеет с ними ладить. Но я ясно видел, каким чуждым существом представляется полицейскому Такстер со всей своей элегантностью и манерами в духе Питера Уимзи[314]. — Господин Ситрин — всемирно известный историк. Его даже наградило французское правительство.
   — И вы можете это доказать? — поинтересовался полицейский. — У вас случайно нет с собой ордена?
   — Люди не носят с собой ордена, — ответил я.
   — Ну тогда какие у вас доказательства?
   — У меня есть орденская лента. Я имею право носить ее в петлице.
   — Дайте взглянуть, — попросил полицейский.
   Я вытащил спутанный и ничем не примечательный отрезок выцветшей шелковой светло-зеленой ленточки.
   — Это? — спросил полицейский. — Я бы ее даже цыпленку на лапку не привязал!
   Я был полностью солидарен с ним и как житель Чикаго в глубине души тоже потешался над этими дурацкими иностранными знаками почета. Я — шизалье, смеющийся над собой до посинения. И над французами тоже. Эта штука сослужила службу и французам. Нынешнее столетие оказалось для них не самым лучшим. Они все делали плохо. А что они имели в виду, вывешивая на груди эти ничтожные обрывки лент странного зеленого цвета? В Париже Рената настояла, чтобы я носил ленточку в петлице, и мы подверглись насмешкам настоящего шевалье , с которым обедали. Его лацкан украшала красная розетка, и себя он именовал «сильный ученый». Он презрительно прошелся по моей жизни. «Язык Америки ужасно скуден, просто ничтожен — заявил он. — Во французском языке для обозначения ботинка существует двадцать слов». Затем он презрительно отозвался о поведенческих науках — видимо, принял меня за ученого из этой области — и очень невежливо о моей зеленой ленточке. Он сказал: «Уверен, что вы написали достойные внимания книги, но такая награда дается людям, которые усовершенствовали poubelles 1». Так что эта французская награда не принесла мне ничего, кроме огорчений. Но через это нужно было пройти. Единственно подлинная награда, которую можно заслужить в этот опасный период человеческой истории и космического развития, не имеет никакого отношения к орденам и лентам. Не впасть в спячку — вот единственная награда. А все остальное — просто шелуха.