Сказал альпинист альпинисту, —
Болит, разрывается сердце в груди
И легкие дышат со свистом…»

 

 
К ногам привязали ему ледоруб,
В палатку его завернули,
Потом репшнуром обвязали его
И в пропасть тихонько столкнули…

 


 
* * *
Солнце скрылось за горою,
Дали гор покрылись дымкой серебристой,
А вечернею порою
Возвращались из похода альпинисты.
Много дней они бродили,
Штурмовали неприступные вершины…

 


 
* * *
По обычаю по туристскому,
По преданию альпинистскому,
Мы не пьем вина, не целуемся,
С утра до ночи все страхуемся.
Страхуй ты меня, потом я тебя…

 


 
* * *
Пусть крепок верный ледоруб,
Пусть вбито три крюка,
Прощальный крик сорвался с губ,
И пропасть глубока.

 
   Ну, и так далее, вплоть до жалостливого блатного мотивчика, бог знает как оказавшегося здесь, на такой высоте, среди ледовых громад, слегка посеребренных густотой и яркостью звездного неба:

 
Зачем оставил я штормовку,
Палатку Здарского не взял?
Попал я, бедненький, в холодную ночевку,
И холод косточки мои сковал.

 

 
Внизу, в палатках, спится сладко,
Весь лагерь спит в сухих мешках,
Я ж на приступочке сижу довольно шатко,
Терплю холодный бивуак.

 
   Я собрался уйти из хижины, чтобы не слушать дальнейшего концерта, как вдруг на скалах над водопадом раздался истошный крик. Все выбежали из хижины на свежий холодный воздух. Так началась маленькая курьезная история, которую я обещал тут рассказать.
   В альпинистском фольклоре бытует легенда о черном альпинисте. Он сорвался, шел, полз, умер голодной смертью и теперь будто бы бродит по горам. Когда альпинисты ужинают, он будто бы подсаживается к ним, ужинает, неузнанный, вместе с ними, а потом исчезает.
   Александр Александрович, Альгерт Михайлович и Валерий Георгиевич с присущим им всем троим юмором решили развеселить ребят. Валерий Георгиевич взялся сыграть роль черного альпиниста. Для этого он намазался сажей, ушел в скалы и теперь вот начал кричать оттуда истошным голосом. Но уже с первых секунд стало ясно, что затея не удалась. Во-первых, чтобы крик в ночных скалах произвел впечатление, нужна особенная атмосфера в хижине, когда рассказываются, допустим, страшные истории и некоторое мистическое настроение овладевает людьми. Но такого настроения у нас в хижине не было. Во-вторых, кто-то сразу узнал голос Валерия Георгиевича. История казалась законченной, я начал угреваться в своем мешке, когда раздался тревожный свисток Александра Александровича. Было объявлено немедленно собраться всем в хижине.
   – Что случилось? – спросил я тихонько у Альгерта Михайловича.
   – Валерий Георгиевич уже спустился, а в это время кто-то прошел по скалам с электрическим фонариком.
   – Вы собирались напугать ребят, а кто-то напугал вас самих?
   Но Александр Александрович уже объяснял причину тревоги.
   – Случилось чрезвычайное происшествие. Самое грубое нарушение в горах – уйти в горы без разрешения. Тем более ночью. Сейчас мы выясним, кто это сделал, и я буду вынужден завтра же утром спустить виновника вниз и отправить в Москву. Я жду признания.
   Наступила, как говорится, мертвая тишина. Потом на освещенный круг, на середину хижины, вышел из темного угла бородатый альпинист-одиночка.
   – Это я прошел по скалам с фонариком. Я хорошо знаю эти скалы. Я ничем не рисковал…
   Он говорил, а за его словами слышалось еще и другое: «И вообще вам нет до меня никакого дела. Я вам не подчиняюсь и делаю, что хочу».
   Александр Александрович, не ожидавший такого оборота, некоторое время помолчал, а потом мужественно объявил:
   – Тогда у меня все. Можете расходиться по палаткам.
   Тишина, в которой мы расходились, показалась мне напряженной и неловкой.
   Когда я подошел к своей палатке, я услышал в ней тихий разговор наших старших:
   – Проучить бы их как следует, да неудобно перед Владимиром Алексеевичем.
   – Да, неудобно, а надо бы…
   Откинув полу палатки, я сразу же оборвал разговор.
   Ледник начинался (вернее, кончался, а начинался только для нас, шедших снизу) невдалеке от нашей стоянки. Настоящее же начало его где-то там, наверху, у самого подножия Короны и Свободной Кореи. Там в ложбине он накопился за миллионы лет, нарастил себе тушу толщиной во многие десятки метров и теперь стекает оттуда по ложбине, движется ледовой рекой со скоростью ну, скажем, полметра в год. Нижняя часть его называется языком. Самая нижняя часть языка покрыта черной пылью, землей и, географически говоря, разным обломочным материалом. Не зная, эту нижнюю часть ледника нельзя и принять за ледник – обыкновенное каменистое дно долины. Но, вступив на эту грязную поверхность, все-таки почувствуешь – да, под ногами лед, и толща его стара, плотна и мощна.
   Выше ледник из грязного становится серым, бледно-серым, зеленоватым, чисто-зеленым на изломах, перепадах и ледопадах, а затем ослепительно белым, благодаря снегам, покрывающим его у истоков точно так же, как земля покрывает устье. Если было бы у ледника устье и он впадал бы куда-нибудь, во что-нибудь. Но ледник впадает просто в горы, просто в долину, просто в земное пространство. Он впадает, я бы сказал, в теплоту. Он не впадает, а кончается. Тут он истончается бесчисленными каплями и ручейками воды, от струйки толщиной с обыкновенный шпагат до потока, который трудно уж перепрыгнуть. И если это истончение происходит на километровом фронте, то нетрудно догадаться, что еще немного ниже, где собираются все эти капли, струйки и ручейки, грохочет по ущелью настоящая горная река.
   Мы шли то по самому леднику, по его левой, если смотреть снизу, обочине, то уходили еще левее, на морену, и делали взлет и снова возвращались на ледник, но уже на несколько сот метров выше.
   Ледник одаривал нас прелестями своего ледникового пейзажа. Небольшие камни, попавшие на лед, нагреваются солнцем быстрее льда. Лед под ними протаивает, и они тонут во льду, образуя ровные круглые отверстия, наполненные чистой водой. Эти отверстия так и называются – стаканами. Большие, огромные камни, напротив, затеняют место под собой, лед вокруг них тает, а они остаются на ледяных столбах и образуют грибы. Шляпка у такого гриба иной раз – каменная глыба объемом с нормальную комнату. Талая вода, сочась, а иногда и журча по поверхности ледника, пропиливает его, вырабатывает для себя ледяное ложе, а натыкаясь на поперечные трещины многометровой глубины, падает вниз, вымывает колодцы, промывает всю толщу льда до самой земли, вымывает в глубине ледника округлые пространства, пустоты, причудливые ледяные пещеры.
   Хаотичное нагромождение ледяных глыб на месте ледопада, ледниковые столбы (грибы) – все это поражало нас своим величием, своей непохожестью ни на какие другие земные пейзажи и той первозданностью, которая свойственна тем уголкам планеты, где человек не вмешивался еще в ее дела. Но таких уголков теперь, согласитесь, мало.
   Чем выше мы поднимались, тем чище становилась поверхность ледника, тем чище становился и ручей ледниковой воды, мчавшийся нам навстречу по его обочине. И когда наконец все вокруг превратилось в идеальную чистоту и белизну, над белой поверхностью ледника возникли две яркие красные бабочки, летающие друг за дружкой зигзагообразно и трепетно. Это поразило меня больше причудливых ледяных грибов и гротов. На высоте в три тысячи восемьсот метров, в царстве снегов и льдов – живые огоньки бабочек! Александр Александрович стал уверять меня, что их заносит сюда из степных предгорий бризом, то есть устойчивыми ветрами, дующими в определенное время суток, как по расписанию.
   Белые горы окружили правильным кругом белое поле ледника и нас, находящихся на нем, и мы для этих гор ничем не отличались по своей мизерности от двух порхающих бабочек. Заползли на ледник некие мелкие черненькие существа, передвигающиеся цепочкой, коротким пунктиром. Вот поломали пунктирную цепочку, сбились в бесформенную кучку, замерли на белом снегу.
   Мы действительно остановились, рассеялись на камнях, рядом со снегом. По рукам пошла кружка с ледниковой водой, почерпнутой в ручейке. Я постарался представить себе, какое безмолвие окружило бы меня, если бы я один оказался здесь. Я даже обратился ко всем, чтобы мы замолчали на минуту и прислушались к поистине вселенскому безмолвию. Но из двадцати пяти человек все равно кто-то кашлянул, кто-то звякнул ледорубом, кто-то пошевелился, кто-то полез в карман и прошуршал рукой о материю. Безмолвия никак не получалось у нас. Да если бы и удалось замереть, все равно это было не то, когда один оказался бы среди гор на леднике, и только гул отдаленного камнепада нарушал бы иногда безмолвие, состоящее из зеленого льда, белого снега, коричневых скал и синего неба.
   Отподнимавшись по крутому снежному склону высотой до самого неба, отходив по нему то зигзагом, то прямо в лоб (воткнуть перед собой ледоруб, сделать шаг, сделать вдох и выдох, снова воткнуть перед собой ледоруб), отрубив ступени в ледяных вертикальных глыбах, отработав спуск по снежному склону – обыкновенный и глиссерный (катиться на ботинках, как на горных лыжах, зигзагом), – усталые, возвращались мы на бивуак.
   Александр Александрович радовался – погода не подвела. Теперь, что ни случись, горы во всем блеске мы уже видели. А ему, конечно, хотелось показать нам горы именно во всем их блеске. Он всячески старался обратить наше внимание и на птичку, которой не живется почему-то внизу, где много зелени, а значит, и корма, на лужок размером с тарелку, кое-как приспособившийся на каменном уступе. Он успевал рассказать нам, что в высокогорных условиях растение своей основной массой прячется в почве, а наружу выставляет лишь минимальную часть, необходимую для улавливания света, для образования цветка и семян. От избытка ультрафиолета, дозу которого не выдержали бы обитатели низинных равнин, альпийские растения цветут гораздо ярче обычных. И тут не мог не удивить эдельвейс, который сделался как бы легендой и символом и дает названия разным человеческим понятиям: военным операциям, горным дивизиям, спортивным обществам, ресторанам, альплагерям, кафе, кинотеатрам, курортным комплексам. Женя Мальцев, ленинградский мой друг, наказал мне непременно добыть и привезти ему хотя бы один эдельвейс. Цветок понадобился не то для художнических, не то для лирических целей. «Первая серьезная просьба к тебе, – озадачил меня Евгений Демьяныч, – если не удастся добыть, узнай, где растет, на какой высоте, в какое время года цветет, чтобы я когда-нибудь сам мог поехать и сорвать». Вот какая нужда возникла в одном эдельвейсе у ленинградского художника Евгения Мальцева. Потом-то он признавался мне, что при слове «эдельвейс» вставало перед его глазами нечто пышное, крупное, яркое, вроде лилии, что ли, орхидеи, гиацинта. И правда, редко встретишь столь разительное несоответствие громкости имени, славы со скромностью облика. Стебелек высотою в две-три спички и только чуть потолще спички плотно покрыт белесоватыми ворсинками. Овально-продолговатые листочки, чуть крупнее овсяного зерна, плотно прижаты к стебельку и тоже ворсисты. Венчает это сооруженьице тоже как будто войлочная серая звездочка в поперечнике… разные бывают звездочки – от одной копейки до пятачка. Все растение производит впечатление опушенного, вот именно войлочного. Но слава эдельвейса тем не менее велика, потому что растет он в таких горах, куда редко поднимаются люди по какому-нибудь практическому делу. Что касается меня, то я всю эту эдельвейсову славу передал бы другому, воистину дивному цветку гор – эдельвейсовой ромашке. Во-первых, она встречается гораздо выше эдельвейса, вернее, не встречается столь низко, где можно все же встретить подлинный эдельвейс, скажем, ниже трех тысяч метров. Во-вторых, она встречается более редко, и, в-третьих, – она прекрасна. Сейчас мне некогда заниматься ботаническими изысканиями, сравнивать эту ромашку с ромашкой обыкновенной, аптечной или с поповником, то есть с нашими ромашками. Параллельно, самостоятельно развивались эти виды или когда-нибудь ветром занесло семечко из долины в горы, и оно проросло, и началась жестокая, многовековая борьба за существование, в которой победили обе стороны? Ромашка выжила, зато пришлось пойти на уступки и так сильно изменить свою внешность, что сделаться, в сущности, самостоятельным видом. Кроме того, если и допустить, что семечко действительно занесло миллионы лет назад в Тянь-Шаньские горы, то придется допустить, что точно так же занесло его в горы Кавказа, Памира, Альп и повсюду, где встречается этот очаровательный цветок.
   Впрочем, может быть, он и не казался бы таким очаровательным, если бы рос на заливном лугу, на лесной опушке, на полевой меже. Может быть, он даже потерялся бы там среди других полевых цветов, в их пестроте и тесноте. Но в суровых и голых скалах, когда на целом дневном пути всего-то и попадется два-три цветка, он производит неотразимое впечатление.
   От одного корня отходят в разные стороны пять-шесть стебельков, образуя пучок стеблей или, можно даже сказать, розетку. Стебельки короткие, ну с палец или чуть-чуть длиннее, тут и листочки, похожие по форме на листья наших ромашек. Но только и листья, и стебельки – все покрыто, как инеем, ярко-белым пушком. На каждом стебельке – по крупному ромашковому цветку. Цветы прикасаются друг к другу, собраны в изящный букетик. Не знаю, ярче ли эти цветы своих равнинных сородичей, но среди бестравных, серых, коричневых и черных скал они не просто цветут, а светятся и сияют.
   Эти ромашки попадались нам, когда мы ходили на ледник, и, как видно, Александр Александрович велел сорвать экземпляр-другой, чтобы засушить или, по крайней мере, вдоволь налюбоваться. Во всяком случае, когда мы пришли на бивуак и расселись на камнях (момент, когда еще не начали переобуваться и переодеваться), молодой человек по имени Илья прошел к палатке с кустиком эдельвейсовой ромашки в руках.
   – Ой, Илья, какие цветы! – восторженно воскликнула Лида, которая дежурила в этот день по бивуаку, готовила нам еду и, естественно, не могла увидеть эдельвейсовую ромашку там, где она растет. – Илья, дай мне этот цветок!
   – Еще чего! – буркнул Илья и ушел с цветами в палатку.
   Меня поразил этот коротенький разговор. Конечно, у молодости свои законы. Девушка даже и не обиделась на Илью. Но все же, как говорится, во все времена и у всех народов, если женщина, девушка сама попросила цветок, разве можно было его не отдать?
   Во-первых, мне захотелось преподать этому парню Илье маленький урок, который, может быть, еще пригодится в жизни, а во-вторых, мне хотелось подарить Лиде желаемый цветок, поэтому я встал с камня и, хотя ноги мои после дневного похода почти не двигались, пошел на крутой гребень морены, чтобы перевалить через него и на другом склоне во что бы то ни стало сорвать эдельвейсовую ромашку.
   Затея была безнадежна. Еще не смеркалось, но через четверть часа быстро начнет темнеть. В дальние поиски я пуститься не мог. Вблизи бивуака – какие могут быть эдельвейсовые ромашки? Но я знал одно: когда у стихотворной строфы есть уже три хорошие строчки, четвертая не может не появиться. Внезапно возникшая маленькая лирическая ситуация похожа была на стихотворение, написанное на три четверти, и логическое его течение исключало всякий другой конец, кроме того, что я сейчас немедленно найду и сорву эдельвейсовую ромашку. Сейчас я встану на склоне морены и, не сходя с места, оглядевшись вокруг, увижу этот цветок. Так должно быть. Или я ничего не понимаю в поэзии. Эдельвейсовая ромашка должна появиться, хотя бы материализовавшись из моего желания ее увидеть.
   Серые камни морены были холодны и безжизненны. Одно место альпинисты из года в год приспосабливали для выбрасывания консервных банок, очень удобно. Подняться от палаток на острый гребень и высыпать банки на крутой противоположный склон. Катятся со звоном и грохотом. Все больше из-под сгущенного молока и печеночного паштета. Вид заурядной помойки. Среди этих банок – пышный, не привядший еще, в полном цвету семицветковый кустик эдельвейсовой ромашки. А то, что среди консервных банок, – имеет ли это какое-нибудь значение?
   Бережно я извлек из почвы крепко укоренившийся кустик и в двух ладонях, словно живого птенца, понес вниз, к бивуаку…
   Когда утром на другой день мы снимались с бивуака, снова появился орел. Он, как и при нашем приходе, сделал над нами несколько кругов, поглядел на нас с небольшой высоты, поворачивая голову вправо и влево, и вновь остался один в горном безмолвии, нарушенном нами на три дня.
   Корягу, которую с таким трудом приволок на себе Валерий Георгиевич, мы сжечь не успели. Достанется следующим альпинистам и будет для них неописуемой радостью.

 
   Перед восхождением полагается один день полного отдыха, но Александр Александрович дал нам целых два дня.
   – Разленятся за два дня, – говорили ему опытные альпинисты.
   – За два дня не успеют разлениться. Зато на второй день они будут землю рыть, как застоявшиеся лошади. А отдых им после Аксая нужен.
   За эти два дня Александр Александрович решил усилить наш отряд, а вернее, его руководство. В лагере находилась группа альпинистов-челябинцев, а возглавлял ее «Барс снегов», прославленный альпинист Александр Григорьевич Рябухин. Сначала я думал, что его в шутку называют барсом, но, оказывается, существует официальное звание в нашей стране для альпинистов наивысшего класса – «Барс снегов». В группе Рябухина был еще один «барс», Станислав Николаевич Бедов (по-обиходному – Стас), а также одна «барсиха» – Галина Константиновна Рожальская. Незадолго перед этим она впервые в мире возглавила восхождение женской группы на семитысячник. Этих-то «барсов» и решил Александр Александрович привлечь к нашему восхождению. У них выдалось свободное время. Адыгене для них – всего лишь разминка. Отвыкли они от таких вершин. Даже есть своя прелесть, как если бы трем мастерам из сборной СССР сыграть в футбол за студенческую команду.
   – Что же получается? – шутили в лагере, – Группу новичков поведут на первовосхождение пять мастеров спорта, из них три «Барса снегов». Такого никогда не бывало в истории альпинизма.
   – Мало ли чего не бывало в истории альпинизма, – отвечал Александр Александрович, бросая на меня косвенный взгляд. – Московские писатели тоже не каждый день поднимаются на вершину.
   С Александром Григорьевичем Рябухиным я, оказывается, заранее самостоятельно познакомился. Я и раньше его видел на территории лагеря, но, конечно, мы проходили мимо друг друга. Но вот я вернулся с Аксая, обожженный солнцем. Нос я старался прятать, подсовывая под перемычку очков фольгу от шоколадной плитки, придав ей форму заслончика. Но мой лоб обгорел до волдырей. Щеки лупились. Дело усугубилось тем, что я по глупости намазался там, на Аксае, вазелином, думая, что он предохранит от загара, тогда как, оказалось, вазелин усугубляет действие ультрафиолетовых лучей. Больше всего досталось губам. Они превратились в болезненные, распухшие, кровоточащие лепешки. Увидев меня в столь плачевном состоянии, Рябухин сжалился, завел к себе в палатку и дал мази, которая должна была облегчить мои страдания и если не излечить лицо сразу, то, по крайней мере, ослабить его дальнейшее обугливание на ультрафиолете во время предстоящего восхождения. Мазь была очень едучая. Губы после нее щипало четверть часа, но приходилось терпеть. Дал мне Рябухин и крем, который накладывается на лицо толстым желтым слоем и не украшает, разумеется, но зато спасает от высокогорного беспощадного солнца.
   «Барсиха» Галина Константиновна приходила к нам на бивуак, рассказывала о своем восхождении на семитысячник и произвела на всех неизгладимое впечатление. Но я не знал, что она придет, и меня в этот вечер у костра не было. То, что она согласилась идти с нами на восхождение, было воспринято ребятами как праздник.
   Я радовался. Мои ноги прошли проверку и выдержали ее. Ботинки не жмут, мышцы не болят. За ноги я совершенно спокоен. Они поднимут меня на желанную высоту. Рюкзака я тоже теперь не боялся. Он будет не тяжелее, чем я нес на Аксай. Подходы к вершине не сложнее аксайской дороги. Ну а на штурм вершины мы пойдем ведь без рюкзаков, налегке. Я прислушивался, приглядывался к себе – все в порядке. Нигде ничего не болит, сухожилия не растянуты. В первый день мышцы действительно отдыхали от похода, а на второй день действительно запросили работы. Впервые у меня появилась уверенность, что, может быть, и правда мне суждено совершить восхождение на вершину. Осталось непроверенным только сердце, вернее, поведение его на высоте четырех с половиной тысяч метров при тяжелой нагрузке восхождения. Но нет другой возможности проверить его, кроме как подняться на высоту.
   Проверить сердце практически нельзя, но всячески беречь его перед восхождением – моя обязанность. А тут, как нарочно, подвернулись два неожиданных соблазна. Первый из них возник в образе той самой финской бани, о которой я упоминал в начале этих записок. После Аксая нашим командирам захотелось попариться. Александр Александрович в шутку так и сказал: «Баня для офицеров». Но я, хоть и рядовой в отрядном строю, тоже удостоился чести и оказался приглашенным на великое банное действо.
   Баня, как и всякая финская баня, состояла из двух помещений, разделенных холодным тамбуром. Одно помещение, где мы раздевались, где пылал огромный камин и где мы, раздевшись, расселись в кресла, обогреваемые теплом камина, можно было назвать чистилищем. Второе помещение сочетало в себе одновременно и ад и рай, смертные муки и неизъяснимое блаженство.
   Встав с кресла, человек уходил туда с закрытым ртом, спокойно дышащим, нормального телесного цвета. Возвращался же оттуда багровым, малиновым, обливающимся ручьями пота, хватающим воздух. В кресло он садился уже не небрежно, не нога на ногу, а развалясь и распластавшись, свесив руки к полу, а голову на плечо.
   Главным заплечных дел мастером был у нас Валерий Георгиевич, который перепарил всех по очереди. Как он сам выдержал там в парной (хотя и отдыхая перед камином) , мне не ясно.
   Когда я в первый раз сунул нос в парилку, у меня возникло ощущение, что никакой органической жизни (даже в форме простейших) там быть не может. Сто десять градусов при сухом потолке. Но, оказывается, можно войти, отдышаться, и даже лечь на верхний полок, и даже лечь под веник Валерия Георгиевича и, что самое удивительное, испытывать при этом удовольствие, граничащее с блаженством.
   Однако не для описания банных ощущений я завел разговор. Мне интересно было общество опытных альпинистов перед камином, их разговоры, некоторые мысли, возникавшие при этом.
   В каминной оказались три заросших бородами атлета, атлетические тела которых были, на мой взгляд, если не изнуренными, то заметно отощавшими. Один из молодых атлетов подтвердил правильность моего наблюдения. Он долго сидел в кресле, глядя на свои вытянутые ноги, и вдруг сказал:
   – Черт знает что. Не узнаю свои ноги. Гляжу и не узнаю. Словно бы не мои.
   – Что так?
   – Тонкие какие-то, исхудали.
   Эти люди только что возвратились с восхождения на пик Победы.
   – Художин лежит на своей полке?
   – Лежит.
   Я вспомнил, что Художин – альпинист, погибший на склоне пика Победы от перегрузки, положенный там завернутым в палатку и завязанный репшнуром. В условиях вечного горного холода он лежит уже несколько лет.
   От полки разговор у альпинистов сам собой перешел к холодным бивуакам. Тотчас они вспомнили кого-то из своих товарищей, а именно одного альпиниста-грузина, и рассказывали со смехом, как на холодном бивуаке он вбивал вокруг себя множество крючьев, чтобы развесить на них разные вещи, словно сам он не висит на вертикальной скале в веревочной петле, а сидит дома на кухне. Даже для крышки от чайника он вбивал отдельный крючок.
   – Ночью грохот. Мы просыпаемся. Слышим его спокойный голос: «Спите, спите, это из-под меня полка ушла…»
   Значит, отвалился тот приступок, на котором он кое-как сидел, и теперь он остался досыпать ночь на одних только веревках.
   От холодных бивуаков ребята пошли вспоминать дальше, а я отпочковался от них и подумал о пределах, в которых спорт полезен, а не вреден для человека, то есть о пределах, в которых спорт можно называть спортом.
   Какие бы определения ни давали спорту словари и энциклопедия, в эти определения должно входить одно непременное условие – полезность для человеческого организма. Однако часто в наше время спорт превращается в профессию. Начинаются разряды, призы, медали, рекорды. Человек не занимается ничем другим, кроме своего спорта, а спорт его входит в ту сомнительную фазу, когда организм работает на износ. Если это не так, если современный спорт, доведший сам себя до абсурда, действительно полезен и укрепляет здоровье, то назовите мне хотя бы двадцать (для обеспечения закономерности) бывших знаменитых спортсменов, доживших до преклонного возраста.
   Прекрасный и благородный вид спорта – альпинизм. Может быть, это самый красивый вид спорта. Нет спору, художественная гимнастика или фигурное катание на льду – тоже красиво и благородно. Они даже граничат с искусством (как футбол и хоккей граничит с азартными играми), но все же антураж у них – спортивный зал, ковер, электрические лампы, стадион, в лучшем случае. Антуражем у альпинистов являются великие первозданные горы, с ледниками, с потоками, с камнепадами, с альпийскими лугами, высокогорным солнцем и высокогорным безмолвием.