Да, всё обойдётся, если Дума будет вести себя прилично. Корень бунта и подстрекательства – в ней, а не в уличных шествиях. Ах, не убедить миролюбивого Государя, что нельзя прощать мятежные и даже антидинастические думские речи. Там что-то ужасное говорится, что Родзянко и не включает в стенограмму, чего и нельзя получить прочесть, а небось по стране пускают на ротаторах. Военное время! Такого не потерпели бы в Англии – а у нас всё прощается.
   И два месяца рядом прожив, не могла перелить государыня в мужа свою горячекровную волю. Он всё уклонялся совершить мужскую государственную работу. Не наказал ни одного думского оратора, ни одного крикуна на мятежных съездах Союзов. У него не хватало решимости отделаться от неискреннего непреданного Алексеева: достаточно было только продлить ему отпуск подольше, а Государю показалось неловко. И Алексеев вернулся. И других чужих насажали в Ставку – Лукомского, Клембовского, а милого Пустовойтенку убрали, – и Государь мирился. И даже пристрастную комиссию Батюшина, которая без надобности будоражила евреев и всё общество, безжалостно вцепляясь то в Рубинштейна, то в сахарозаводчиков, то в бедного Манасевича, он не решался разогнать. (Александра и в сегодняшнем письме просила Ники уволить наконец Батюшина).
   Писала письмо Ники, но приходилось оторваться, потому что и на сегодня были ещё Государем назначены опять приёмы, и твёрдо, деятельно она должна была заменить супруга. Снова приходилось влезть в официальное платье и идти принимать, опять-таки иностранцев: одного китайца, одного грека, а аргентинец явился с женой, а португалец – с двумя дочерьми. Так бесконечно чужи они были сами и их претензии в эти тяжёлые дни.
   Но состоялся и живой интересный приём – новоназначенного крымского губернатора Бойсмана. Подходящий будет начальник для Крыма, у него и о Петрограде оказались трезвые соображения. Во-первых: что здесь надо иметь настоящий боевой кавалерийский полк, а не расхлябанных, распущенных запасных, ещё и состоящих более чем наполовину из местного петербургского и чухонского люда. (И действительно! Сколько об этом ни говорилось, сколько раз ни решали вызвать в Петроград боевой гвардейский полк или улан – всё почему-то необъяснимо не осуществлялось, не помещалось).
   Во-вторых: все эти хлебные волнения – чистое недоразумение, потому что в городе муки достаточно, а просто всё не устроено, и даже булочные бастуют. И почему не вводят хлебные карточки? Ведь ввели же на сахар – и всё хорошо. И можно мобилизовать военные пекарни на помощь? Совсем не надо никакой стрельбы, надо только поддерживать порядок, не пускать через мосты – и всё быстро успокоится. А бастующим рабочим, чтоб они очнулись, прямо сказать, чтоб они не устраивали стачек, иначе их будут посылать на фронт или строго наказывать, ведь время военное!
   Все мысли очень понравились государыне своею ясностью и простотой. Кажется, и проблемы никакой не было, и задумываться не о чем, – понять нельзя, отчего должностные лица не делают самых простых шагов.
   Мысль о военных пекарнях особенно понравилась государыне – и она просила крымского губернатора тотчас же ехать к Протопопову и от её имени поговорить с министром, чтоб он поговорил с Хабаловым и осуществил бы это всё поскорей.
   Императрица очень всегда вдохновлялась, если приём не оставался в пределах пустой любезности, доклад – в пределах специфически женской деятельности, но от частной проблемы поднимался до государственного значения. Со своей настойчивой волей она тотчас шла к важным решениям для укрепления и возвышения России – и затем либо внушала их Государю в письмах, либо сама искала кратчайшие пути исполнения здесь.
   По своему проницанию и решительности государыня способна была стать главой и направительницей всех верных и правых. Ещё 22 года назад, едва только приехав в Россию, она обнаружила, что окружающие Государя неискренни, не любят ни его, ни страну, пользуются его неопытностью, никто не исполняет обязанностей добросовестно, а каждый думает о своей выгоде. Люди вокруг, вблизи – очень низки. С этим горьким видением она и жила многие годы, рожая одного ребёнка за другим, трепеща над наследником, не вмешиваясь ни во что. Лишь с ходом нынешней ужасной войны она не могла более держаться в стороне.
   Но что она и собственных придворных (очень скучных) и собственных приближённых не всех понимала – не могла бы поверить! Сегодня такой урок проявил для неё граф Апраксин, начальник её канцелярии. Этот граф Апраксин был исполнительный чиновник по делам её поездов-складов, санитарных поездов, просто складов, госпиталей, эвакуации, по всем этим делам она слала его во многие места, потом он подробно и обильно докладывал. К своей должности он был хорош, но представить бы не могла его государыня на какой-нибудь мысли выше.
   Прошлую ночь Апраксин ночевал у семьи в Петрограде. Сегодня, сделав очередной доклад, он выразил смелость просить Ея Величество разрешить высказать своё мнение по вопросам, прямо его не касательным.
   Государыня подняла усталые брови. Разрешила.
   И граф с серьёзно-торжественной и комично-важной миной стал докладывать ей, что в Петрограде – очень сгущённое, грозное настроение, враждебное трону.
   Она и всегда это знала: злоязычный Петроград – гнилая часть света, питающаяся миазмами. Идиотская публика, не понимающая даже четверти того, что она читает. И сами газеты, чёрт бы их побрал, всегда всем недовольны.
   Но граф не сбился. Набравшись этого всего петроградского, он взялся теперь изъяснять, что в возникших беспорядках виновны сами министры и даже особенно Протопопов, который крайне раздражает всё общество. Что необходимо пожертвовать некоторыми лицами, чтобы тень не пала на…
   Ещё только этого непрошенного указчика, по соседству, не хватало государыне после всех великокняжеских и великосветских! Ещё только из этих, до сих пор робких, уст не хватало ей выслушать всё те же светские и думские клеветы – и может быть ещё на покойного Друга?
   Но, вспыльчивая, она сдержалась. Это был маленький старательный человек, отравившийся от общества его слепым безумием, – что на нём вымещать? Она ответила ему со сдержанным негодованием:
   – Граф! Что бы ни происходило и ни болталось в пустом Петрограде – это не может иметь влияния на необъятную Россию и на наш исторический трон. Я на нём – уже 22 года, и я знаю Россию. И изъездила её много. И знаю, что народ – любит нашу семью. И совсем недавно в Новгороде народ показал это так единодушно, с таким порывом… Пусть видят и Дума и общество!
   Поездка в Новгород в декабре ещё стояла в ней не воспоминанием, но живым вдохновительным ощущением. Всего один день – но в народную глубину, чистоту, бесхитростность! Огромные народные толпы, влекомые любовью, приливами бросались к её автомобилю при остановках, целовали руки, плакали, крестились, – какое открытое ликование на тысячах простонародных лиц! И всё это – под слитный звон новгородских древних колоколов, всё вокруг говорит о прошлом, и переживаешь старинные времена. Шпалеры войск, восторженные гимназисты в Кремле, молебен в Софийском соборе, самоявленная Богоматерь в часовне, Юрьев и Десятинный монастыри, навещание старицы, навещание раненых, – переезжала и переходила, окружённая плотным народным восторгом, столько любви и тепла везде, чистота и единство чувств, ощущение Бога, народа и древности. В расширенном сердце государыни стояло ликование от этой взаимной верности: её – православному народу, и православного народа – ей.
   И разве в одном Новгороде? А под Могилёвом, когда они ездили на автомобильные прогулки, – садилась на траву с наследником, и когда крестьяне узнавали, с кем говорят, – они опускались на колени, целовали руки и платье государыни. А когда перед войною плавали с Государем по Волге? – население выходило по колено в воду и кричало им привет и любовь. Да даже вот, в войну, студенты в Харькове! – встретили её с портретом и факелами, выпрягли лошадей и сами повезли карету.
   И – какие же жалкие потуги петроградских затуманенных мозгов могли этому противовесить? Только свет и общество Петербурга и Москвы были против царской четы. А народ – единой душою с ними.
   – Ваше Величество, – потупленно сказал бледный граф Апраксин. – Осмелюсь высказать… Про вашу новгородскую поездку в столице говорят, что Протопопов подстроил и подкупил население, чтобы вас так встречали…
   Новгород? – подкуплен??! Какая столичная низость!
   В государыне взлетел гнев, она резко поднялась, отталкивая стул, – и он упал со стуком.
   – Нет, граф! Знайте свои границы! Подкуп – от истинных лиц и чувств – я ещё умею различить!

29

* * *
 
   Чем отличался сегодняшний день – не было весёлого настроения, как бы игры, двух предыдущих. Больше не было напевания «хлеба! хлеба!», да и лавки громить остыли. Народ вполне уверился в дружелюбии войск и особенно казаков. (Подходили женщины вплотную к их лошадям, поправляли уздечки). Третий день среди демонстрантов не было потерь – и полицию тоже народ перестал бояться, напротив – сам на неё лез, и с нарастающей злобой.
   А полицию – уверенность покинула. Никто не был за них, ни даже само начальство, и потерянными точками в тысячных толпах они должны были что-то сдерживать.
   Стала чувствоваться власть улицы.
 
* * *
 
   Сквозь все окраинные кордоны в центр города проникли уже большие толпы, и главные действия разыгрывались тут. Здесь – и своих густилось, особенно по Невскому. На тротуарах, лицами к уличным шествиям, уставились служащие, обыватели, ни сочувствуют, ни порицают. Кричат им с мостовой:
   – Что там стоите? Долой с панели! Буржуи, долой с панели!
 
* * *
 
   В толпе увеличилось молодёжи – интеллигентной и полу-. Разрозненно, по одному, но во многих местах, стали появляться красные флаги. И когда ораторы поднимались, то кричали не о хлебе, а: избивать полицию! низвергнуть преступное правительство, передавшееся на сторону немцев!
 
* * *
 
   На Знаменской площади длился теперь уже непрерывный митинг: менялась толпа, менялись ораторы, а митинг продолжался. И всё – вокруг памятника Александру Третьему.
   Несоответственней и придумать нельзя, чем эта прочная, несдвигаемая и безучастная фигура императора, на богатырском замершем коне с упёрто-опущенной головой. Вокруг – высокие металлические фонарные столбы. И близко сзади – пятиглавая церковушка.
   Ораторов и не слышно от гула и от «ура». Вся площадь полна, и у вокзала, и по обеим сторонам Лиговки – казаки и конные городовые. То полицейский чин, обнажив шашку, кричит: «Разойдись! Разгоню!» Толпа не верит, не движется. Пристав махнёт шашкой казакам: «Разгонять!» Те, с хмурыми лицами, наезжают не всерьёз – толпа перетекает, съехали – и на старом месте. А то и конные городовые с саблями наголо поскачут на толпу – та мечется, зажата, – а никого не ударили.
   Никто не знает, что с толпой делать.
 
* * *
 
   И Невский запружен народом, море голов, красные флаги.
   Попали на Невский военные грузовики и проехать не могут. Медленно ползут вслед красным флагам, как бы пристроившись.
 
* * *
 
   Поперёк Садовой и вокруг Гостиного Двора – плотные строи вооружённых солдат. А толпу, как всегда сзади, так и выпирает на солдат, грудями прямо на выставленные, наклонённые штыки.
   Сзади поют революционные песни. А передние курсистки солдатам:
   – Товарищи! Отнимите ваши штыки, присоединяйтесь к нам!
   Напирает толпа. Солдаты переглянулись – и стали приподнимать штыки, так что они уже не колют.
   – Ура-а-а! – ещё поднапёрла толпа, и всё смешалось.
 
* * *
 
   Тех солдат убрали. А поперёк Невского около городской думы стала учебная команда.
   Толпа и сюда напирает. Офицер отгоняет криками. Рабочие – тесней к солдатам, заговаривают, начинают и за штыки цепляться. Кто-то стряхнул их со штыка:
   – Уйди, мать твою…
   Фланговый солдат шёпотом: «Вы – офицера уберите».
   Человек десять из толпы плотно окружают офицера. Он машет хлыстиком ласково:
   – Не беспокойтесь. Значит: стрелять не будут.
 
* * *
 
   Большая толпа стянулась у Казанского собора и Екатерининского канала. Среди приличной публики есть и очень возбуждённые дамы, тоже спорят в кучках, в летучих митингах.
   Казак на лету вырвал красный флаг, проскакал с ним два десятка саженей, оторвал от древка. Знаменосец побежал за казаком, упрашивал вернуть. Казак, незаметно для начальства, сбросил – и флаг уже подхвачен и в кармане.
   Из толпы стали бросать в городовых пустыми бутылками. Потом дали по городовым с полдюжины револьверных выстрелов – одного ранили в живот, другого в голову, тех ушибли бутылками.
   Полицейский офицер ответил двумя выстрелами. Раненых городовых увели.
 
* * *
 
   На углу Невского и Михайловской толпа остановила извозчика с ехавшим городовым. А на коленях у него был ребёнок, подкинутый, – вёз его в воспитательный дом. Револьвер отняли, а самого отпустили – вези.
 
* * *
 
   Туг же, в кофейной «Пекарь», дежурил полицейский надзиратель. Увидели его – и стали бросать в кофейню бутылки, камни, разбили три оконных стекла. Добрались внутрь до полицейского, отняли и поломали шашку. Кафе спустило железные шторы.
 
* * *
 
   Против Троицкой улицы на Невском, разгоняя толпу, свалился на полном карьере уланский корнет. Помощник пристава вывел его из толпы, отправил на автомобиле. Не задержали.
 
* * *
 
   К Казанскому мосту нашла новая толпа – тысяч пять, с красным флагом и песнями. Разлилась по площади у собора. «Долой самодержавие!» – «Долой фараонов!» И – «Долой войну!»
   Простых баб почти нет в толпе, а много курсисток. Рабочие и студенты менялись фуражками – братались. Пошловатый мастеровой повёл под ручку курсистку в шубке. Она поглядывала смущённо счастливо.
 
* * *
 
   Часть толпы подступала по Казанской улице ко двору, где городовые караулили человек 25 арестованных.
   Тут подъехал взвод казаков 4-го Донского полка с офицером. Толпа замялась.
   А казаки обругали городовых:
   – Эх вы, за деньги служите!
   Двоих ударили ножнами, а кого и шашкой по спине. Под рёв толпы выпустили арестованных.
 
* * *
 
   На углу Невского и Пушкинской несколько человек из толпы бросились на помощника пристава со спины, ударили, отобрали шашку, браунинг – и под общие возгласы угроз оттащили по Пушкинской, вкинули в подъезд.
 
* * *
 
   На Знаменской площади казаки всё же держали свободным проезд к вокзалу. Но как только извозчик ссаживал, брал седока – так и гнали его прочь. Затесался в толпу автомобиль Московского полка – прокололи ему шины, стал.
   А ещё прошла стороной, своей дорогой, воинская часть на погрузку. Шли солдаты в полной амуниции, хмурые, не обращая никакого внимания на всю агитацию и крики.
 
* * *
 
   К четырём часам пополудни и позже в разных местах Невского – у Пушкинской, у Владимирского, у Аничкова моста – толпа обезоруживала городовых и избивала их тяжело.
 
* * *
 
   Молодой человек в студенческой фуражке вытащил из-под пальто предмет, стукнул о свой сапог – и бросил под конных городовых, в середину. Оглушительный треск – и лошади взорваны, седоки навзничь.
 
* * *
 
   А на Знаменской площади под конём тяжелостопным Александра Третьего – всё тёк митинг, ораторы разливались с красно-гранитного постамента. И рядом держался большой красный флаг.
   С Гончарной въехал пристав, ротмистр Крылов, с пятёркой полицейских и отрядом донских казаков. На коне сидел он как хороший кавалерист. Обнажил, высоко взнёс шашку – и поехал в толпу.
   И остальные за ним: полицейские – с выхваченными шашками, казаки – не вынимая, лениво.
   Толпа расступилась, качнулась – из неё началось бегство в обтёк памятника: «ру-убят!».
   Но – не рубили. Крылов поехал вперёд один, как добывая кончиком шашки высоко вверху своё заветное.
   И никто не мешал ему доехать до самого флага.
   Вырвал флаг – а флагоносца погнал перед собою, назад к вокзалу.
   Мимо полицейских. Мимо казаков.
   И вдруг – ударом шашки в голову сзади был свален с коня на землю, роняя и флаг.
   Конные городовые бросились на защиту, но были оттеснены казаками же.
   И толпа заревела ликующе, махала шапками, платками:
   – Ура-а казакам! Казак полицейского убил!
   Пристава добивали, кто чем мог – дворницкой лопатой, каблуками.
   А его шашку передали одному из ораторов. И тот поднимал высоко:
   – Вот оружие палача!
   Казачья сотня сидела на конях, принимая благодарные крики.
   Потом у вокзальных ворот качали казака. Того, кто зарубил? не того?
 
* * *
 
   Молодым человеком Крылов служил в гвардейском полку. Влюбился в девушку из обедневшей семьи. А мать его – богатая и с высокими связями, жениться не разрешила. Он представил невесту командиру полка, получил разрешение. Представил офицерам-однополчанам – она была очаровательна, хорошо воспитана, офицеры её приняли. И Крылов женился. Тогда мать явилась к командиру полка: если не заставите его подать в отставку – буду жаловаться на вас военному министру и выше. Командир вызвал Крылова, тот сам решил, что ничего больше не остаётся, как уходить из полка. Начал искать службы по другим ведомствам – но мать везде побывала и закрыла ему все пути.
   И удалось ему поступить – только в полицию…
 
* * *
 
   Лежал, убитый. Глаза закрыты. Из виска, из носа, по шее кровь.
   Все подходили, смотрели.
 
* * *
 
   Либералы и черносотенцы, министры и Государственная Дума, дворянство и земство – все слились в одну озверелую шайку, загребают золото, пируют на народных костях. Объясняйте всем, что спасение – только в победе социал-демократов.
   Бюро ЦК РСДРП
 
* * *

30

   Так хорошо, что страшно.
   Оглушённая.
   Не хочется, чтобы время шло: оно непременно принесёт хуже. И это взлетенное состояние начнёт слабнуть – и уйдёт.
   Просто сидеть и наслаждаться, ни о чём не думая.
   Ни о чём.
   Так много мыслей – и все хорошие.
   Многое невозможно, но Ликоня и не хочет невозможного.
   Увидела в Екатерининском сквере и подкосилась. Поняла: если сейчас не скажет, то никогда уже больше. И всегда будет страдать, что не решилась.
   И как-то ноги донесли. И как-то проговорило горло:
   – Я хотела вам сказать… Я счастлива, что я с вами познакомилась. А теперь, я слышала, вы уедете… Так вот я…
   Он – очень приветливо отнёсся. Но обычные внешние слова.
   Пошли рядом. У неё рука плясала, и он сочувственно встречно сжал её.
   А там аллейка короткая, вот уже и конец, и расставаться.
   Он сказал, что это прекрасно, что она сказала, что раскаиваться в этом не надо, он её благодарит.
   За что же благодарит ? – удивило.
   И: что она ему тоже сразу очень понравилась.
   Но если б это было так – почему ж там он ни разу не взглянул особенно и ничего особенного не сказал?
   Хотя он там, между актами, скорей посмеивался, со стороны. Себе на уме. Здесь таких нет. Высокий! В облитых сапогах. Бородка белокурая. (Бело-курится?…) Такой прямой! И с волжской свежотой. В театральном толканьи – как светлый орёл. Прилетел с ветряного простора.
   – Но вы не навсегда уезжаете? – спросила.
   Нет. Сейчас – только дней на пять уедет. Потом сразу ещё приедет. Да вообще он в Питере бывает от поры до поры.
   Поцеловал ей руку.
   Всё длилось, может быть, две минуты. А теперь – часов мало, пока это разворачивается как надо.
   Всего так много, это нельзя сравнить ни с чем, это переполняет!
   Всегда хотелось Ликоне говорить другим не всё (себе оставить). А сейчас бы ему – всё!
   И могла. И хотела: всё.
   И даже мучиться от ещё не досказанного. Кого благодарить?…

31

   В положении нынешнего министра внутренних дел были свои очаровательные лёгкости и свои невыносимые трудности.
   Главная лёгкость была – сердечная близость Протопопова к царской чете. Как нас согревает эта ласковость высших! И как бодро себя чувствуешь, когда уверен в дружелюбном к тебе расположении с самых верхов! И какая это была эмоциональная вспышка: летом прошлого года, при первом приёме у Государя, оказаться им очарованным! – после неприязненного и злого, что говорилось о монархе в думских кругах, – и одновременно видеть, что и тобою очарованы. Вероятно, тактически было правильнее скрыть своё восхищение, но честность и открытость натуры не позволили, и Протопопов всюду говорил, что он Государем очарован, чем и нажил себе непримиримых врагов. Но как было не восхититься всем сердцем, близко узнав эту оклеветанную августейшую семью, не только без хитростей, козней, злобы и разврата, как приписывали враги, но живущую в такой душевной простоте – в любви и молитве! И какой обворожительный установился обычай: после доклада Государю каждый раз иметь счастье зайти к государыне и просто-просто с нею поговорить, не обязательно о службе, о чём угодно, о физиократах. Между их душами установилось то высшее отношению, которое перешагивает в неземное и мистическое. С распущенностью и ненавистью болтало об императрице всё общество – и знали, как она умна, развита, и по-заграничному твёрдая женщина, английская складка.
   А главная трудность министра была – травля от общества, от прежних его думских друзей. Теперь все думские отзывы и упоминанья о нём были насмешливы, презрительны, ненавистливы и третировали его не только ниже уровня государственного деятеля, но ниже уровня человека. Наверно, ни на одного министра, ни в одной стране не вылили столько грязи, сколько на него. Вместить, переварить всю эту брань, найти на неё ответы – было невозможно, а только – перестать чувствовать. (Но он не мог перестать!) И ненавидели его не за деятельность и не за бездеятельность, но за самое его появление на этом посту с верностью Государю, за то, что называлось изменой и перебежкой, поскольку Дума считала себя в состоянии войны с властью, а он, заместитель председателя Думы! – согласился принять из царских рук министерский пост. И не гнушались никакой клеветой! Хотя о своих встречах с немцами в Стокгольме Протопопов тогда же подробно отчитывался коллегам по Думе, и они его не обвиняли, – как только он был назначен министром, пустили клевету, что угодил Двору своей связью с немцами. Всё было забыто! – что сам же Родзянко хлопотал для Протопопова о министерском месте, что английский король и английская пресса давали о Протопопове восторженный отзыв, когда он ездил туда с парламентской делегацией, что хвалил его Сазонов, что Кривошеин тоже рекомендовал его в правительство, – всё забыто, и осталась только ненависть! Теперь никакой мелочи не могли ему забыть, всем пеняли: что ещё в 3-й Думе, в 1912 году, он был докладчик об удлинении службы для полуинтеллигентных прапорщиков запаса, провёл этот закон, и получил от Сухомлинова в подарок золотой портсигар с бриллиантами, и по простодушию хвастался им, – так сегодня насмехались.
   Но уж если они травили его так безжалостно, то было чем ответить и ему! Они его знали – но знал же и он их слабости! Травили его, плевали в него, атукали – но и он же им задаст! Ну подождите, ожесточили на свою голову. Как когда-то вместе с ними он легкомысленно возмущался действиями трона – так сейчас душило его возмущение от того, что вытворяет Земгор. Бессовестно, нагло вытесняют нормальную государственную власть изо всей государственной жизни. Работают на одни казённые средства, разбрасывая их без жалости, – и тут же врут, создают у всех впечатление, что – на деньги, собранные обществом. И когда Протопопов решил опубликовать, чьи там деньги, – бесстыдные либеральные газеты ни одна не опубликовала, им это невыгодно, мерзавцы! Да Земский союз ещё с японской войны не представил отчёта в восьмистах тысячах рублей, – значит, потратили по частным надобностям и только. Правительство трусит, утверждает все их безумно-роскошные бюджеты, по всем позициям превосходящие сметы министерств, – а они ещё имеют наглость каждый раз просить по несколько миллионов «запасного» капитала, сверх бюджета!
   Так и с продовольствием: Протопопов знал, почему его надо было забирать к губернаторам. Под видом продовольствования тоже происходит обман и развал государственной власти: министерство земледелия отдаётся в полную власть земств, а земства – уже не прежние простодушные отдельные земства, но соединены в Земсоюз и делают только политику. Уж Протопопов 10 лет в их котле варился, ему ли не знать, как там делается: только бы назло власти! только бы вырвать себе! Во время войны кто распределяет продовольствие – тот и решает настроение страны. Губернаторы обескуражены, они лишены прав в своих губерниях, уполномоченные по продовольствию и по топливу распоряжаются без них. Местные продовольственные комитеты составлены из оппозиционных элементов, – и достаточно им объявить забастовку весовщиков и амбарных служащих – и остановлен весь хлеб, для всей страны! А если бы всю заготовку хлеба вернуть губернаторам, то и земствам пришлось бы честно служить вместо оппозиционных речей.
   Побывав на обеих воюющих сторонах, Протопопов особенно хорошо всё понимал! – но травлей обречён был на бессилие, – и этот бой за продовольствие он не решился дать.