Но и чистая публика ими не брезгует, а так вместе и к плывут, как слитное единое тело. И придумали такую забаву, сияют лица курсисток, студентов: толпа ничего не нарушает, слитно плывёт по тротуару, лица довольные и озорные, а голоса заунывные, будто хоронят, как подземный стон:
    – Хле-е-еба… Хле-е-еба…
   Переняли у баб-работниц, переобразили в стон, и все теперь вместе, всё шире, кто ржаного и в рот не берёт, а стонут могильно:
    – Хле-е-еба… Хле-е-еба…
   А глазами хихикают. Да открыто смеются, дразнят.
   Петербургские жители всегда сумрачные – и тем страннее овладевшая весёлость.
   А мальчишки, сбежав на край мостовой, там шагают- барабанят, балуются:
    – Дай!-те!-хле!-ба! Дай!-те!-хле!-ба!
   = Там-сям наряды полиции вдоль Невского.
   Обеспокоенные городовые.
   Где и конные.
   А – ничего не поделаешь, не придерёшься. Это как будто и не нарушение. Глупое положение у полиции.
 
* * *
 
   А по Невскому, по сияющей в солнце стреле Невского, в веренице уходящих трамвайных столбов – этих трамваев, трамваев что-то слишком густо, там какая-то помеха, не проедешь: цепочкой стоят один за другим. Публика из окон выглядывает, как дура, не знает, что дальше будет.
   Передняя площадка одна пустая.
   Другая пустая, и переднее стекло выбито.
   А по мостовой идут пятеро молодцов, мастеровые или мещане, с пятью трамвайными ручками, длинными!
   и размахались ими, как оружием, под общий хохот. С тротуаров чистая публика – смеётся!
   Помощник пристава, это видя, деловито, быстро пробирается меж толпы – уверенно идёт, как власть, по сторонам не очень и смотрит, ничего дурного не ждёт, а если ждёт, так отважен, – протянулся ключ отобрать у одного – а сзади его по темени – другим ключом!
   да дважды!
   Крутанулся пристав, и свалился без сознания, вниз, туда, под ноги. Нету.
   = Хохочет, хохочет чистая невская публика!
   И курсистки.
 
* * *
 
   = Ребристый купол Казанского собора.
   Знаменитый сквер его между дугами античных аркад забит публикой, всё с тем же весёлым вызовом лиц и заунывным стоном:
    – Хле-е-еба… Хле-е-еба…
   Понравилась игра. Барские меховые шапки, котелки, модные дамские шляпки, простые платки и чёрные картузы:
    – Хле-е-еба… Хле-е-еба…
   = А по бокам собора стоят наряды драгун, на добрых крупных конях.
   И офицер их, спешенный, поговорив с высоким полицейским чином, вскакивает в седло, даёт команду не очень громко, толпе не слышно, – и драгуны по полудюжине разъезжаются крупным шагом, и так по полудюжине, в одном месте, в другом, наезжают на тротуары! прямо на публику!
   конскими головами и грудями, взнесенными как скалы!
   а сами ещё выше! – но не сердятся, не кричат, и никаких команд, – а сидят там, в небе, и наезжают на нас!
   = Деваться некуда, разбегается публика всех состояний, шарахается волной – прочь от сквера, в соседние проезды, в парадные, в подворотни. Кто в снежную кучу врюхнулся.
   Свист из толпы.
   И – гордо кони выступают по пустым местам.
   Но как съедут – на эти же места, и на тротуары – снова толпа.
   Правила игры! Никто ни на кого не сердится. Смеются.
   = А подле Екатерининского канала, по ту сторону Казанского моста – полусотня казаков-донцов, молодцов – с пиками.
   Высоко! Стройно! Страшно! Лихие, грозные казаки с коней косо посматривают.
   К офицеру подъехал в автомобиле большой чин:
    – Я – петербургский градоначальник генерал-
    майор Балк. Приказываю вам: немедленно
    карьером – рассеять эту толпу – но не
    применяя оружия! Откройте путь колёсному и
    санному движению.
   = Офицер – совсем молоденький, неопытный.
   Смущённо на градоначальника.
   Смущённо на свой отряд. И вяло, так вяло, не то что карьером – удивительно, что вообще-то подтянулись, с места стронулись шагом, а пики ровно кверху, шагом, кони скользят копытами по накатанной мостовой, через широкий мост и по Невскому.
   Градоначальник из автомобиля вылез – и рядом пошёл.
   Идёт рядом – и не выдерживает, сам командует:
    – Ка-рьер!
   Да разве казаки чужую команду примут, да ещё от пешего?
   Ну, перевёл офицерик свою лошадь на трусцу.
   Ну, и казаки, так и быть.
   Но чем ближе к толпе – тем медленнее…
   Тем медленнее… Не этак пугают… Пики – все кверху, не берут наперевес.
   И, не доходя, совсем запнулись. И радостный тысячный рёв!
   заревела толпа от восторга:
    – Ура казакам! Ура казакам!
   А казакам это внове, что им от городских – да "ура".
   А казакам это в честь.
   Засияли.
   И – мимо двух Конюшенных дальше проехали.
   = Но и толпа ничего не придумала: митинг – не начинается, ни одного вожака нет, – вдруг грозный цокот лица испуганные – в одну сторону:
   = с Казанской улицы, огибая по большой дуге собор и стоящие трамваи, громче цокот!
   разъезд конной полиции, человек с десяток – но галопом!
   но галопом!! рассыпаясь веером, а шашек не обнажая – га-лопом!!!
   = Страх перекошенный! и, не дожидаясь!
   кинулась толпа, рассыпались во все стороны, – как сдунуло! Чистый Невский перед думой.
   = И шашек не обнажали.

3

    (Хлебная петля)
 
    В ноябре 1916 сквозь великие сотрясательные думские речи, сквозь частокол спешных запросов, протестов, столкновений и перевыборов Государственная Дума всё никак не добиралась до продовольственного вопроса, да и слишком частное значение имел этот вопрос перед общею политикой. В конце ноября назначен был какой-то ещё новый временный министр земледелия Риттих. Он попросил слова и почтительно извинился перед Думою, что ещё не успел вникнуть в дело и не может доложить о мерах. Его поругали, как всякого представителя правительства, но даже лениво, ибо сами ничего не ждали от собственной думской дискуссии, если она будет слишком конкретной. Да, продовольственный вопрос был важен, но не в конкретном, а в общемсмысле, – и главное пламя политики уметнулось из Таврического дворца, скованного думской процедурой. Главное пламя политики, перебегая по обществу, взрёвывало то там, то здесь, даже больше в Москве. Там на начало декабря было назначено три съезда, и все три по продовольствию: собственно Продовольственный съезд и съезды земского Союза и Союза городов (не говоря о многих других одновременных общественных совещаниях; как шутили тогда: если немец превосходит нас техникой, то мы победим его совещаниями).
    О продовольствии говорилось с дрожью голоса, – и правительство не смело запретить Продовольственного съезда, хотя и ему и собирающимся было понятно, что не в продовольствии дело, продовольствование России и без нас всегда как-то происходило, и как-нибудь произойдёт, – а в том дело, чтобы, собравшись, обсудить прежде всего текущий моменти как-нибудь порезче выразиться о правительстве, раскачиваяобстановку. (Предыдущая революция показала, что её можно достичь только непрерывным раскачиванием). Тоже всё это зная, правительство в этот раз набралось храбрости запретить два остальных съезда прежде их начала. Толпились на тротуаре Большой Дмитровки городские головы, земские деятели, именитые купцы, съехавшиеся со всей России, а полиция не пускала их в здание. Пока князь Львов составлял с полицией протокол о недопущении, земские уполномоченные перешушукались, утекли в другое помещение, на Маросейку, и там «приступили к занятиям», то есть опять-таки не к скучной продовольственной части, но к общим суждениям о политическом моменте. В подготовленной непроизнесенной речи князя Львова было:
    На самом краю пропасти, когда может быть осталось несколько мгновений для спасения, нам остаётся воззвать только к самому народу. Оставьте попытки наладить совместную работу с нынешней властью!… Отвернитесь от призраков! – власти нет, правительство не руководит страной!
    И похоже было, что – так. (Как выразился Щегловитов, «паралитики власти что-то слабо боролись с эпилептиками революции»). Всё более вырастающий в первого человека России князь Львов, бурно приветствуемый, нагнал заседание своих земцев на Маросейке, и принятая там резолюция была ещё резче его речи. Съезды Союзов, избегая разгона, собрались на частных квартирах – и полиция не сразу решилась нарушить неприкосновенность жилища. Когда же пришла, резолюции уже были приняты или голосовались тут же, при полиции:
    … Режим, губящий и позорящий Россию… Безответственные преступники, гонимые суеверным страхом, готовят ей поражение, позор и рабство!… Этой бессовестной и преступной власти, дезорганизовавшей страну и обессилившей армию, народ не может доверить ни продолжения войны, ни заключения мира.
    И правда, что ж оставалось власти? Либо тут же уйти (а пожалуй, уже так было запущено и допущено, что хоть и уйти), либо всё-таки эти съезды запретить?
    А ещё собрался в декабре и съезд промышленных деятелей, и тоже обсуждать продовольственный вопрос. И на хвосте тех программных пылающих резолюций нашлось два слова для начинаний Риттиха:
    новые меры правительства только довершают расстройство.
    Ибо это правительство никогда не найдёт выхода ни в чём.
    А скромный малоизвестный Риттих возмерился и взялся вникнуть в подробности и выход найти. С первых же дней вступления в должность он установил: что хлеба заготовлена одна двенадцатая того, что нужно: сто миллионов пудов вместо миллиарда двухсот; что все партии и вся печать уже отговорили, что хотели, о твёрдых ценах, и забыли о них, – но твёрдые цены нависли над хлебным рынком, заперли его, и торговый аппарат бессилен извлечь хлеб из амбаров; позднеосенний съезд сельских хозяев, где было много председателей земств, кооперативов и крестьян, настаивал на повышении хлебных цен – так, чтобы эти цены оплатили стоимость производства, труда и ещё провоз от амбара до станции, который по ценам деятелей Прогрессивного блока предполагался нетрудоёмким и даже несуществующим, оплачивался так и быть за 20 вёрст доставки, хотя везли и 90, да по бездорожью.
    Повышать цены этою зимой было уже упущено: деревня только ждала бы ещё более высоких. Гужевой же транспорт от амбара до станции Риттих сразу, с 1 декабря, взял на себя смелость оплатить («франко-амбар», то есть цена считается у амбара, а доставка сверх), – за что был тогда же гневно разруган в Государственной Думе: «Вы ломаете твёрдые цены!» Эта мера Риттиха заметно увеличила приток хлеба, но не настолько, чтобы, с прочным запасом, накормить русскую армию и русский тыл до осени 1917. Твёрдые цены оставались ниже рыночных, и когда по установившейся зимней дороге зерно высовывалось из деревни в город, оно тут же поворачивало назад в деревню и исчезало там. Частная торговля разыскивала там его, но – по высоким ценам. И призрак хлебной повинностиили хлебной развёрстки заколыхался перед свежим министром земледелия. И у него достало решительности сделать этот шаг, уже не им одним прозреваемый в русском воздухе.
    Риттих вовсе не намеревался отбирать хлеб силою, это было бы по русским традициям святотатственно и для русского правительства позором: как же можно – не купить хлеб, а отобрать у того, кто его вырастил? Хлебная повинность – ужасная мера принуждения, не вмещаемая в русские умы. Нет, идея Риттиха сводилась
    к тому, чтобы доставку хлеба перевести из области простой торговой сделки в область исполнения гражданского долга, обязательного для каждого держателя хлеба. Объяснить населению, что исполнение этой развёрстки является для него таким же долгом, как и те жертвы, которые оно столь безропотно несёт для войны.
    В развёрстку вошли: потребности армии пуд в пуд, и рабочих оборонных заводов с их семьями (как уже и снабжали на многих заводах). Крупные же центры и непроизводящие губернии не были включены как потребители, ибо трудно было сообщить 18 миллионам крестьянских хозяйств как гражданский долг – снабдить столицы и Север. По срочности и по горячности Риттих взялся сам, на первых же неделях своей деятельности, в декабре, сделать развёрстку по губерниям – на основании только что прошедшей земской переписи хлебного наличия и объёма ежегодного вывоза из губернии. И полученные так цифры
    были понижены, чтобы развёрстка не оказалась по каким-либо причинам затруднительной для исполнения.
    Полученную цифру губернские земства должны были разверстать между уездами, уезды – между волостями, а волостные и сельские сходы – между дворами. И что ж? раскладка пошла весьма успешно,
    первоначально чувствовался, скажу прямо, патриотический порыв. Эта развёрстка была увеличена многими губернскими и уездными земствами на 10% и даже более. (С просьбой о такой надбавке я обратился к ним – чтоб избытком накормить центры и Север). Но сейчас же вослед в дело были внесены сомнения и критическое отношение к развёрстке. Сперва – равномерно ли сделана развёрстка? Эти подозрения были скоро оставлены. Тогда всё вниманье обращено, что развёрстка тяжело исполнима, что слишком много требуется от каждой губернии. Конечно, она тяжела, требуется очень много, но ведь, господа, и война тяжела.
    Представителю ненавистного презренного правительства надо выражаться перед разгневанною общественностью мягко, оглядчиво:
    Всё же я думаю, господа, что те методы, которыми доказывалась непосильность развёрстки, являются едва ли правильными. Вслед за первым порывом земств проводить эту развёрстку всё внимание гипнотизировалось: достаточно ли после развёрстки будет обеспечено население? Это уже охладило порыв, который был к развёрстке, свело его с великой цели на расчёты мер и весов, сколько каждому оставить в запас, сколько можно уделить на нашу армию.
    А у всех земских чрезвычайная чувствительность к местным интересам, они патриоты своего околотка. А вдруг будет неурожай, новые наборы, рук не хватит, хлеба не хватит, будьте осторожны, не везите лишнего…
    А теперешний крестьянин – крестьянка, ей легко внушить: хлеба не везти, чтоб не помирали её дети.
    И все губернии составили нормы потребления на 5-7 пудов выше, чем считались обычными в мирное время. Но при 150 миллионах человек это 900 миллионов пудов, то есть удержан весь внутренний оборот хлебной торговли. Губернии, всегда вывозившие десятки миллионов пудов, как Таврическая, оказались будто не могущими дать ничего, а в такую богатую, как Екатеринославская, ещё, оказывается, надо ввезти 14 миллионов пудов.
    Сомнение было посеяно и так задержало развёрстку, что не в две декабрьские недели, как рвался Риттих, но лишь в феврале 1917 она дошла до волостей… И некоторые волости выполнили её, другие даже превысили, а кто и отказался. Риттих, однако, не разрешил применять реквизиций:
    Относительно нашего производителя уже слишком много принято понудительных решительных мер,
    но -
    собирать сход ещё раз, быть может его настроение изменится, указать, что это нужно Родине, обороне…
    И на повторных сходах развёрстка часто принималась. Или обещали доверстать, после того как выйдут озими. Первый результат развёрстки был тот, что крестьяне принялись усиленно молотить свой хлеб, до того покинутый в зародах. Поступление хлеба очень увеличилось уже в декабре и январе:
    за декабрь – 200% среднего месячного осеннего поступления,
    за январь – 260%. И каждую неделю всё выше.
    Пережили гипноз и земства: требуется – дать, а сами потеснимся и проживём. Хлебная проблема безусловно сдвинулась и начинала решаться. Риттих надеялся, что к августу 1917
    великая цель развёрстки будет достигнута.
    (Грозили голодом не ближние месяцы, замысел был – кормить лето).
    Тем временем подошло 14-е февраля и долгожданное открытие прерванных заседаний Государственной Думы. Русское общество с нетерпением ожидало взрыва, особенно от первого дня. Тем более готовились совершить такой взрыв лидер Прогрессивного блока Милюков и левый лидер Керенский: их уже заранее исторические речи должны были создать этот заранее исторический день Государственной Думы. С жаждою собралась публика на хорах Таврического дворца: какой оглушительный разгром ожидал правительство в ближайшие часы! И сам Председатель Родзянко предсмаковал не хуже других – но по деревянному уставу Думы не мог отказать министру, неожиданно попросившему слово. (Почти со времён Столыпина отвыкли, чтобы министры сами просили слово, – уж они рады помолчать в ложе, когда их не слишком сильно бьют).
    Это был министр земледелия Александр Александрович Риттих, за три месяца почему-то ещё не сменённый, только что воротившийся из поездки по 26 хлебным губерниям (уже и доложивший Государю о своих намерениях). Он вышел на трибуну с тоном примирения – совершенно, конечно, не в рост пылающим политическим задачам Думы, и более чем на час сорвал её накал, да просто погубил исторический день и широкие принципиальные политические прения своею скучной продовольственной конкретностью, – всем процитированным выше.
    Несколько лет правительство ушмыгивало из своей думской ложи, министры избегали выходить объясняться с Думою – и это было плохо, и поносилось заслуженно. Но вот министр выходил с подробными объяснениями, терпеливо присутствовал на целодневных прениях, готовно поднимался давать новые и новые объяснения, – и тем более не угодил!
    Александр Риттих, выпадавший из традиции последних русских правительств – отсутствующих, безличных, параличных, сам из того же образованного слоя, который десятилетиями либеральствовал и критиковал, Риттих, весь сосредоточенный на деле, всегда готовый отчитываться и аргументировать, словно нарочно был послан судьбою на последнюю неделю русской Государственной Думы, чтобы показать, чего стоила она и чего хотела. Всё время её критика била в то, что в правительстве нет знающих деятельных министров, – и вот появился знающий, деятельный, и на самом ответственном деле, – и тем более надо было его отвергнуть!
    Как ни смягчал он своим предупредительным, даже почтительным отношением к Думе:
    Я подчёркиваю, что я решился на эти меры не сам, а по одобрению и согласию, которые представляются весьма авторитетными: основания развёрстки были указаны Государственной Думой ( шум слева), они повторены Особым Совещанием, –
    так тем обиднее, что он взял нашумысль, но проводит её не теми руками! что он «искусно подставляет себя под знамя общенационального дела». Риттих уже тем был нуден, что отсюда, с думской трибуны, рассказывал всем известное: как после тёплой сиротской зимы 1915-16 необыкновенно сурова зима 1916-17, с конца января почти три недели непрерывных мятелей и заносов, остановивших всякое железнодорожное движение и хлебный подвоз. И уж тем был особенно ядовит, что осмеливался не всю вину брать на обречённое бездарное правительство, которое одно только и мешало русскому счастью:
    Но нет уверенности, что поступательное движение хлебных поставок сохранится. И не весенняя распутица страшна, она наступит не во всех местностях сразу, – опасно неуклонно отрицательное отношение к действиям министерства земледелия со стороны известного течения нашей общественной мысли,такого крупного, что имеет способы внедрить свой взгляд в самую толщу населения. Все меры представляются этой критикой как принятые правительством, не пользующимся доверием, и стало быть неправильные и обречённые на неуспех. Зачем же держать флаг недоверия к правительству во что бы то ни стало, не вникая в сущность, не дав себе труда проверить последствия? ( Шум слева. Голоса справа: «Дайте слушать, что это такое!») Хотят, чтобы в самой толще нашей деревни знали: не делайте этого, не везите хлеба, потому, что к этому вас призывает правительство. ( Шингарёв: «Неправда!» Справа: «Браво!» Воронков: «Много смелости!») Меня упрекнули в смелости. А я – боюсь этой политики больше, чем всех распутиц, я боюсь, что она погубит дело. ( Справа рукоплескания). Крестьянский хлеб вы путём расчёта не получите: крестьянин сейчас не нуждается в деньгах. Вот если бы общественность внушала крестьянству, что этого требует война и родина, то хлеб пошёл бы вдвое и вчетверо быстрей. Где случайно не оказалось противодействующих сил, там мы видим результаты изумительные.
    В некоторых губерниях хлеб так повалил, что поволостной развёрстки даже не делали, например в Самарской: до 1 декабря едва закупили 4 тысячи пудов, а за декабрь привезли 19 миллионов.
    Но там не проник этот яд: что это делается правительством, а потому не слушайтесь. Если бы мы все могли бы объединиться на почве простой искренности, не считаясь, кто к чему принадлежит, а только – желает ли своей родине добра…
    А что предлагают критики? Реальных непосредственных мер не предлагают, а только – новые обсуждения, съезды. Недавно осенью был этот гигантский съезд, и только подрезал и предрешил всю участь продовольственной кампании, теперь приходится отчаянными усилиями поправлять. Я со страхом смотрю на эту политику разъединения потребителей от производителей. Все земства признают меры правительства правильными, даже единственно возможными, и на всё ставится штемпель недоверия: это придумано правительством и может повести только к краху. Если, не дай Бог, этот крах случится, то, господа, придётся разобраться, где его причина. Неужели около этого громадного дела, которое имеет такое страшное значение для России, мы будем продолжать вести политическую борьбу? Я с волнением буду ждать ответа от Государственной Думы. ( Рукоплескания справа и в правой части центра).
    (Этим и опасно было его ненужное выступление, что он отрывал от Блока его правую часть, которая шла не обязательно только принципиально против. Он срывал тактику Блока – слитное психологическое давление на власть).
    И – ждал, сидел в министерской ложе, у подножья ораторов и лицом к депутатам.
    Но Прогрессивный блок уж разумеется не стал обсуждать пустяковое заявление Риттиха, соотношеньем 2:1 Дума отодвинула это. А решили заслушать и обсуждать общее заявление Прогрессивного блока. И хотя оно по видимости касалось опять того же продовольствия, транспорта и топлива, но – в общемракурсе, в том смысле, что ни один из этих вопросов нельзя решать как таковой, но прежде
    необходимо, чтобы люди, управляющие страной, были признанными вождями нации и встречали бы поддержку законодательных учреждений… Власть, которой бы каждый гражданин мог радостно повиноваться.
    А пока это не так, без коренного переустройства исполнительной власти, нельзя даже обсуждать ни продовольствия, ни транспорта, ни топлива. И пусть эта ничтожная так называемая власть ответит:
    Что будет предпринято для устранения вышеизложенного нетерпимого положения вещей?
    И так – снова могло политься торжественное течение думских заседаний, и выдающийся умник России и лидер её либералов и центра получал возможность произнести свою общеполитическую возгласительную речь, – очень высокого и широкого значения, разумеется не о хлебе. Милюков:
    Отношения между правительством и Государственной Думой – единственный вопрос текущего момента.
    Но не обошёл и Риттиха, чьи рассуждения
    показали нам наглядно неспособность этих людей захватить вопрос во всей его широте и во всей его глубине. Самоуверенность, самодовольство, свобода обращения с фактами, неуважение к аудитории. Ни в одном намёке его речи не чувствуется понимания, что вопрос о продовольствии это не только…
    не только… не только… о жевательных движениях зубов. Вопрос о продовольствии это – и почему преследовали попытки Земсоюза и Горсоюза самим, без правительства, решать народно-хозяйственные проблемы? И зачем закрыли Вольно-экономическое общество марксистов?…
    А Милюков способен действовать и самыми строгими научными методами. Да вот, пожалуйста, – диаграмма, в его руках диаграмма, и показывается всей Думе. Объяснений подробных он не даёт (без большой науки депутатам в это не вникнуть), но все могут видеть взлёт:
    Вот кривая, которая высоко поднимается наверх после установления твёрдых цен. А вот когда она начинает падать, – когда появляется Риттих.
    И отсюда все видят, что
    твёрдые цены – вызвали хлеб на рынок!
    То есть: пока выгодно было продавать – не продавали, а как стало невыгодно – тут-то все и повезли. Водопады падают кверху. И – не было «патриотического порыва», а раз Риттих предоставил такую выгоду, оплатил гуж до станции, то стало и выгодно сам хлеб продать ниже стоимости. Наконец, разоблачил Милюков и цифры Риттиха, что в декабре-январе по сравнению с осенью заготовка хлеба возросла до 260%: так никто не считает, надо сравнивать с теми же месяцами предыдущего года -
    и тогда заготовка упала в полтора раза и больше. Господину Риттиху верить не надо: он извратил идею, вырвавши её из связи, в которой она находилась. А её нельзя решить без решительного изменения внутренней политики.
    А Керенский, в своей тоже исторической речи, почти и не связывался с Риттихом:
    этот господин, которого здесь в Думе многие называют «гениальным», этот первый ученик Столыпина свою школу прошёл на разрушении сельскохозяйственной общины