Но не опрометчиво ли считать, что вообще можно знать и видеть действительность именно такою, какова она есть? А особенно действительность духовную? Кто это - знает и видит??.. И если, глядя на портретируемого, я разгляжу в нем душевные возможности выше тех, которые он до сих пор проявил в жизни - почему мне не осмелиться изобразить их? Помочь человеку найти себя - и возвыситься?! - Да вы - стопроцентный соцреалист, слушайте! - хлопнул в ладоши Нержин. - Фома просто не знает, с кем он имеет дело! - Почему я должен преуменьшать его душу?! - грозно блеснул в полутьме Кондрашев никогда не сдвигающимися с носа очками. - Да я вам больше скажу: не только портретирование, но всякое общение людей, может быть всего-то и важней этой целью: то, что увидит и назовет один в другом - в этом другом вызывается к жизни!! А? - Одним словом, - отмахнулся Рубин, - понятия объективности для вас и здесь, как нигде, не существует. - Да!! Я - необъективен и горжусь этим! - гремел Кондрашев-Иванов. - Что-о?? Позвольте, как это? - ошеломился Рубин. - Так! Так! Горжусь необъективностью! - словно наносил удары Кондрашев, и только верхняя койка над ним не давала ему размаха. - А вы, Лев Григорьич, а вы? Вы тоже необъективны, но считаете себя объективным, а это гораздо хуже! Мое преимущество перед вами в том, что я необъективен и знаю это! И ставлю себе в заслугу! И в этом мое "я"! - Я - не объективен? - поражался Рубин. - Даже я? Кто же тогда объективен? - Да никто!! - ликовал художник. - Никто!! Никогда никто не был и никогда никто не будет! Даже всякий акт познания имеет эмоциональную предокраску - разве не так? Истина, которая должна быть последним [47] итогом долгих исследований, - разве эта сумеречная истина не носится перед нами еще д о всяких исследований? Мы берем в руки книгу, автор кажется нам почему-то несимпатичен, - и мы еще до первой страницы предвидим, что наверное она нам не понравится - и, конечно, она нам не нравится! Вот вы занялись сравнением ста мировых языков, вы только-только обложились словарями, вам еще на сорок лет работы - но вы уже теперь уверены, что докажете происхождение всех слов от слова "рука". Это - объективность? Нержин громко расхохотался над Рубиным, очень довольный. Рубин рассмеялся тоже - как было сердиться на этого чистейшего человека! Кондрашев не касался политики, но Нержин поспешил ее коснуться: - Еще один шаг, Ипполит Михалыч! Умоляю вас - еще один шаг! А - Маркс? Я уверен, что он еще не начинал никаких экономических анализов, еще не собрал никаких статистических таблиц, а уже знал, что при капитализме рабочий класс есть абсолютно нищающий, и самая лучшая часть человечества и, значит, ему принадлежит будущее. Руку на сердце, Левка, скажешь - не так? - Дитя мое, - вздохнул Рубин. - Если б нельзя было заранее предвидеть результат... - Ипполит Михалыч! И на этом они строят свой прогресс! Как я ненавижу это бессмысленное слово "прогресс"! - А вот в искусстве - никакого "прогресса" нет! И быть не может! - В самом деле! В самом деле, вот здорово! - обрадовался Нержин. - Был в семнадцатом веке Рембрандт - и сегодня Рембрандт, пойди перепрыгни! А техника семнадцатого века? Она нам сейчас дикарская. Или какие были технические новинки в семидесятых годах прошлого века? Для нас это детская забава. Но в те же годы написана "Анна Каренина". И что ты мне можешь предложить выше? - Позвольте, позвольте, магистр, - уцепился Рубин. - Так по пущей-то мере в инженерии вы нам прогресс оставляете? Не бессмысленный? [48] - Паразит! - рассмеялся Глеб. - Это подножка называется. - Ваш аргумент, Глеб Викентьич, - вмешался Абрамсон, - можно вывернуть и иначе. Это означает, что ученые и инженеры все эти века делали большие дела - и вот продвинулись. А снобы искусства, видимо, паясничали. А прихлебатели... - Продавались! - воскликнул Сологдин почему-то с радостью. И такие полюсы, как они с Абрамсоном, поддавались объединению одной мыслью! - Браво, браво! - кричал и Прянчиков. - Парниши! Пижоны! Я ж это самое вам вчера говорил в Акустической! - (Он говорил вчера о преимуществах джаза, но сейчас ему показалось, что Абрамсон выражает именно его мысли.) - Я, кажется, вас помирю! - лукаво усмехнулся Потапов. - За это столетие был один исторически достоверный случай, когда некий инженер-электрик и некий математик, больно ощущая прорыв в отечественной беллетристике, сочинили вдвоем художественную новеллу. Увы, она осталась незаписанной - у них не было карандаша. - Андреич! - вскричал Нержин. - И вы могли бы ее воссоздать? - Да понатужась, с вашей помощью. Ведь это был в моей жизни единственный опус. Можно бы и запомнить. - Занятно, занятно, господа! - оживился и удобнее уселся Сологдин. Очень он любил в тюрьме вот такие придумки. - Но вы ж понимаете, как учит нас Лев Григорьич, никакое художественное произведение нельзя понять, не зная истории его создания и {социального заказа}. - Вы делаете успехи, Андреич. - А вы, добрые гости, доедайте пирожное, для кого готовили! История же создания такова: летом тысяча девятьсот сорок шестого года в переполненной до безобразия камере санатория Бу-тюр (такую надпись администрация выбила на мисках, и означала она: БУтырская ТЮРьма), мы лежали с Викентьичем рядышком сперва под нарами, потом на нарах, задыхались от недостатка воздуха, [49] постанывали от голодухи - и не имели иных занятий, кроме бесед и наблюдений за нравами. И кто-то из нас первый сказал: - А что, если бы...? - Это вы, Андреич, первый сказали: а что, если бы...? Основной образ, вошедший в название, во всяком случае принадлежал вам. - А что, если бы...? - сказали мы с Глебом Викентьевичем, - а что вдруг да если бы в нашу камеру... - Да не томите! Как же вы назвали? - Ну что ж, Не мысля гордый свет забавить, попробуем припомнить вдвоем этот старинный рассказ, а? глуховато-надтреснутый голос Потапова звучал в манере завзятого чтеца запыленных фолиантов. - Название это было: "Улыбка Будды".
   59
   УЛЫБКА БУДДЫ
   Действие нашего замечательного повествования относится к тому многославному пышущему жаром лету 194... года, когда арестанты в количестве, значительно превышающем легендарные {сорок бочек}, изнывали в набедренных повязках от неподвижной духоты за тускло-рыбьими намордниками всемирно-известной Бутырской тюрьмы. Что сказать об этом полезном налаженном учреждении? Родословную свою оно вело от екатерининских казарм. В жестокий век императрицы не пожалели кирпича на его крепостные стены и сводчатые арки.
   Почтенный замок был построен Как замки строиться должны.
   После смерти просвещенной корреспондентки Вольтера эти гулкие помещения, где раздавался грубый топот карабинерских сапог, на долгие годы пришли в запустение. Но по мере того, как на отчизну нашу надвигался всеми желаемый прогресс, царственные потомки упомянутой [50] властной дамы почли за благо испомещать там равно: еретиков, колебавших православный престол, и мракобесов, сопротивлявшихся прогрессу. Мастерок каменщика и терка штукатура помогли разделить эти анфилады на сотни просторных и уютных камер, а непревзойденное искусство отечественных кузнецов выковало несгибаемые решетки на окна и трубчатые дуги кроватей, опускаемых на ночь и поднимаемых днем. Лучшие умельцы из числа наших талантливых крепостных внесли свой драгоценный вклад в бессмертную славу Бутырского замка: ткачи ткали холщевые мешки на дуги коек; водопроводчики прокладывали мудрую систему стока нечистот; жестянщики клепали вместительные четырех- и шестиведерные {параши с} ручками и даже крышками; плотники прорезали в дверях {кормушки;} стекольщики вставляли {глазки;} слесари навешивали замки; а особые мастера стекло-арматурщики в сверхновое время наркома Ежова залили мутно-стекольный раствор по проволочной арматуре и воздвигли уникальные в своем роде {намордники}, закрывшие от зловредных арестантов последний видимый ими уголок тюремного двора, здание острожной церкви, тоже пригодившейся под тюрьму, и клочок синего неба. Соображения удобства - иметь надзирателей большей частью без законченного высшего образования, подвигнули опекунов Бутырского санатория к тому, чтобы в стены камер вмуровывать ровно по двадцать пять коечных дуг, создавая основы простого арифметического расчета: четыре камеры - сто голов, один коридор - двести. И так долгие десятилетия процветало это целительное заведение, не вызывая ни нареканий общественности, ни жалоб арестантов. (Что не было нареканий и жалоб, мы судим по редкости их на страницах "Биржевых ведомостей" и полному отсутствию в "Известиях рабочих и крестьянских депутатов".) Но время работало не в пользу генерал-майора, начальника Бутырской тюрьмы. Уже в первые дни Великой Отечественной войны пришлось нарушить узаконенную норму двадцать пять голов в камере, помещая туда и излишних жителей, которым не доставалось койки. Когда [51] избыток принял грозные размеры, койки были раз и навсегда опущены, парусиновые мешки с них сняты, поверх застланы деревянные щиты, и торжествующий генерал-майор со товарищи вталкивал в камеру сперва по пятьдесят человек, а после всемирно-исторической победы над гитлеризмом и по семьдесят пять, что опять-таки не затрудняло надзирателей, знавших, что в коридоре теперь шестьсот голов, за что им выплачивалась премиальная надбавка. В такую густоту уже не имело смысла давать книг, шахмат и домино, ибо их все равно не хватало. Со временем уменьшалась врагам народа хлебная пайка, рыбу заменили мясом амфибий и перепончатокрылых, а капусту и крапиву - кормовым силосом. И страшная Пугачевская башня, где императрица держала на цепи народного героя, теперь получила мирное назначение башни силосной. А люди текли, приходили все новые, бледнела и искажалась изустная арестантская традиция, люди не помнили и не знали, что их предшественники нежились на парусиновых мешках и читали запрещенные книги (только из тюремных библиотек их и забыли изъять). Вносился в камеру в дымящемся бачке бульон из ихтиозавра или силосная окрошка - арестанты забирались с ногами на щиты, из-за тесноты поджимали колени к груди и, опершись еще передними лапами около задних, в этих собачьих телоположениях с оскаленными зубами зорко, как дворняжки, следили за справедливостью разливки хлебова по мискам. Миски разыгрывали, отвернувшись, - "от параши к окну" и "от окна к радиатору", после чего жители нар и поднарных конур, едва не опрокидывая хвостами и лапами мисок друг другу, в семьдесят пять пастей жвакали живительною баландою - и только один этот звук нарушал философское молчание камеры. И все были довольны. И в профсоюзной газете "Труд" и в "Вестнике московской патриархии" - жалоб не было. Среди прочих камер была и ничем не примечательная 72-я камера. Она была уже обречена, но мирно дремавшие под ее нарами и матюгавшиеся на ее нарах арестанты ничего не знали об ожидавших их ужасах. Накануне роко[52] вого дня они, как обычно, долго укладывались на цементном полу близ параши, лежали в набедренных повязках на щитах, обмахиваясь от застойной жары (камера не проветривалась от зимы до зимы), били мух и рассказывали друг другу о том, как хорошо было во время войны в Норвегии, в Исландии, в Гренландии. По внутреннему ощущению времени, выработавшемуся долгим упражнением, зэки знали, что оставалось не более пяти минут до того момента, когда дежурный вертухай промычит им в кормушку: "Ну, ложись, отбой был!" Но вдруг сердца арестантов вздрогнули от отпираемых замков! Распахнулась дверь - и в двери показался стройный пружинящий капитан в белых перчатках, чрез-вы-чайно взволнованный. За ним гудела свита лейтенантов и сержантов. В гробовом молчании зэков вывели с {вещами} в коридор. (Шепотом зэки тут же родили промеж собой {парашу}, что их ведут на расстрел.) В коридоре отсчитали из них пять раз по десять человек и втолкнули в соседние камеры как раз вовремя, так что они успели там захватить себе кусочек спального плаца. Эти счастливцы избежали страшной участи двадцати пяти остальных. Последнее, что видели оставшиеся у своей дорогой 72-й камеры, - была какая-то адская машина с пульверизатором, въезжавшая в их дверь. Потом их повернули через правое плечо и под звяканье надзирательских ключей о пряжки поясов и щелканье пальцами (то были принятые в Бутырках надзирательские сигналы "веду зэка!") повели через многие внутренние стальные двери и спускаясь по многим лестницам, в холл, который не был ни подвалом расстрелов, ни пыточным подземельем, а широко был известен в народе зэков как предбанник знаменитых бутырских бань. Предбанник имел коварно-безобидный повседневный вид: стены, скамьи и пол, выложенные шоколадной, красной и зеленой метлахской плиткой, и с грохотом выкатываемые по рельсам вагонетки из прожарок с адскими крючками для навешивания на них вшивых арестантских одежд. Легко ударяя друг друга по скулам и по зубам (ибо третья арестантская заповедь гласит: "Дают - хватай!"), зэки разобрали раскаленные крючки, повесили на них свои многострадальные одеяния, полинявшие, порыжевшие, а местами и прогоревшие от еже[53] декадных прожарок, - и разгоряченные служанки ада - две старые женщины, презирая постылую им наготу арестантов, с грохотом укатили вагонетки в тартар и захлопнули за собой железные двери. Двадцать пять арестантов остались запертыми со всех сторон в предбаннике. Они держали в руках только носовые платки или заменяющие их куски разорванных сорочек. Те из них, чья худоба все же сохранила еще тонкий слой дубленого мяса в той непритязательной части тела, посредством которой природа наградила нас счастливым даром {сидеть} - те счастливчики сидели на теплых каменных скамьях, выложенных изумрудными и малиново-коричневыми изразцами. (Бутырские бани по роскоши оформления далеко оставляют позади себя Сандуновские, и, говорят, некотрые любознательные иностранцы специально предавали себя в руки ЧеКа, чтобы только помыться в этих банях.) Другие же арестанты, исхудавшие до того, что не могли уже сидеть иначе, как на мягком, - ходили из конца в конец предбанника, не закрывая своей срамоты и жаркими спорами пытаясь проникнуть за завесу происходящего.
   Давно уж их воображенье Алкало пи-щи роковой.
   Однако, их столько часов продержали в предбаннике, что споры утихли, тела покрылись пупырышками, а желудки, привыкшие с десяти часов вечера ко сну, тоскливо взывали о наполнении. Среди арестантов победила партия пессимистов, утверждавших, что через решетки в стенах и в полу уже втекает отравленный газ, и сейчас все они умрут. Некоторым уже стало дурно от явного запаха газа. Но загремела дверь - и все переменилось! Не вошли, как всегда, два надзирателя в грязных халатах с засоренными машинками для стрижки овец и не швырнули пары тупейших в мире ножниц для того, чтобы переламывать ими ногти, - нет! - четыре парикмахерских подмастерья ввезли на колесиках четыре зеркальные стойки с одеколоном, фиксатуаром, лаком для ногтей и даже театральными париками. И четыре очень почтенных дородных мастера, из них два армянина, вошли следом. А в [54] парикмахерской, тут же, за дверью, арестантам не только не стригли лобков, изо всех сил нажимая стригущими плоскостями на нежные места, - но пудрили лобки розовой пудрой. Легчайшим полетом бритв касались изможденных арестантских ланит и щекотали в ухо шепотом: "Не беспокоит?" Их голов не только не стригли наголо, но даже предлагали парики. Их подбородков не только не скальпировали, но оставляли по желанию клиентов начатки будущих бород и бакенбардов. А парикмахерские подмастерья, распростертые ниц, тем временем обрезали им ногти на ногах. Наконец, в дверях бани им не влили в ладони по двадцать грамм растекающегося вонючего мыла, а стоял сержант и под расписку выдавал каждому губку, дщерь коралловых островов, и полновесный кусок туалетного мыла "Фея сирени". После этого, как всегда, их заперли в бане и дали мыться всласть. Но арестантам было не до мытья. Их споры были горячей бутырского кипятка. Теперь среди них победила партия оптимистов, утверждавших, что Сталин и Берия бежали в Китай, Молотов и Каганович перешли в католичество, в России временное социал-демократическое правительство, и уже идут выборы в Учредительное Собрание. Тут с каноническим грохотом была открыта всем вам известная выходная дверь бани - ив фиолетовом вестибюле их ждали самые невероятные события: каждому выдавалось мохнатое полотенце и... по полной миске овсяной каши, что соответствует шестидневной порции лагерного работяги! Арестанты бросили полотенца на пол и с изумительной быстротой без ложек и других приспособлений поглотили кашу. Даже присутствовавший при этом старый тюремный майор удивился и велел принести еще по миске каши. Съели и еще по миске. Что было после - никто из вас никогда не угадает. Принесли не мороженую, не гнилую, не черную - да просто, можно сказать, съедобную картошку. - Это исключено! - запротестовали слушатели. - Это уже неправдоподобно! - Но это было именно так! Правда, она была из сорта свинячьей, мелкая и в мундирах, и, может быть, насытившиеся зэки не стали бы ее есть, - но дьявольское ко[55] варство состояло в том, что принесли ее не поделенной на порции, а в одном общем ведре. С ожесточенным воем, нанося тяжелые ушибы друг другу и карабкаясь по голым спинам, зэки бросились к ведру - и через минуту, уже пустое, оно с бренчанием прокатилось по каменному полу. В это время принесли еще соли, но соль была уже ни к чему. Тем временем голые тела обсохли. Старый майор велел зэкам поднять с пола мохнатые полотенца и обратился с речью. - Дорогие братья! - сказал он. - Все вы - честные советские граждане, изолированные от общества лишь временно, кто на десять, кто на двадцать пять лет за свои небольшие проступки. До сих пор, несмотря на высокую гуманность марксистско-ленинского учения, несмотря на ясно выраженную волю партии и правительства, несмотря на неоднократные указания лично товарища Сталина, руководством Бутырской тюрьмы были допущены серьезные ошибки и искривления. Теперь они исправляются. (Распустят по домам! - нагло решили арестанты.) Впредь мы будем содержать вас в курортных условиях. (Остаемся сидеть! - поникли они.) Дополнительно ко всему, что вам разрешалось и раньше, вам разрешается: а) молиться своим богам; б) лежать на койках хоть днем, хоть ночью; в) беспрепятственно выходить из камеры в уборную; г) писать мемуары. Дополнительно к тому, что вам запрещалось, вам запрещается: а) сморкаться в казенные простыни и занавески; б) просить по второй тарелке еды; в) при входе в камеру высоких посетителей противоречить начальству тюрьмы или жаловаться на него; г) брать без спросу со стола папиросы "Казбек". Всякий, кто нарушит одно из этих правил, будет подвергнут пятнадцати суткам холодного карцера-строгача и сослан в дальние лагеря без права переписки. Понятно? И едва лишь майор окончил речь - не гремящие вагонетки выкатили из прожарки белье и драные телогрейки арестантов, нет! - ад, поглотивший лохмотья, не воз[56] вращал их! но вошли четыре молоденькие кастелянши, потупясь, краснея, милыми улыбками подбодряя арестантов, что не все еще для них потеряно, как для мужчин, - и стали раздавать голубое шелковое белье. Затем зэкам выдали штапельные рубашки, галстуки скромных расцветок, ярко-желтые американские ботинки, полученные по ленд-лизу, и костюмы из поддельного коверкота. Немые от ужаса и восторга, арестанты в строю парами были проведены вновь в свою 72-ю камеру. Но, Боже, как она преобразилась! Еще в коридоре ноги их ступили на ворсистую ковровую дорожку, заманчиво ведущую в уборную. А при входе в камеру их овенули струи свежего воздуха, и бессмертное солнце сверкнуло прямо в их глаза (за хлопотами прошла ночь, и воссияло уже утро). Оказалось, что за ночь решетки покрашены в голубой цвет, намордники с окон сняты, а на бывшей бутырской церкви, стоящей внутри двора, укреплено поворотное отражательное зеркало, и специально приставленный к нему надзиратель регулирует его так, чтоб отраженный солнечный поток все время бы падал в окна 72-й камеры. Стены камеры, еще вечером оливково-темные, теперь были обрызганы светлой масляной краской, по которой живописцы во многих местах вывели голубей и ленточки с надписью: "Мы - за мир!" и "Миру - мир!" Деревянных щитов с клопами не было и помину. На рамы кроватей были натянуты холщевые подвески, в них лежали перины, пуховые подушки, а из-за кокетливо-отвернутого края одеяла сверкали белизной пододеяльник и простыня. У каждой из двадцати пяти коек стояли тумбочки, по стенам тянулись полки с книгами Маркса, Энгельса, блаженного Августина и Фомы Аквинского, посреди камеры стоял стол под накрахмаленной скатертью, на нем - ваза с цветами, пепельница и нераспечатанная пачка "Казбека". (Всю роскошь этой волшебной ночи удалось оформить через бухгалтерию и только сорт папирос "Казбек" нельзя было подогнать ни под одну расходную статью. Начальник тюрьмы решил шикнуть "Казбеком" на свои деньги, оттого и кара за него была назначена такая строгая.) [57] Но более всего преобразился тот угол, где прежде стояла параша. Стена была отмыта добела и выкрашена, вверху теплилась большая лампада перед иконой Богоматери с младенцем, сверкал ризами чудотворец Николай Мирликийский, возвышалась на этажерке белая статуя католической мадонны, а в неглубокой нише, оставленной еще строителями, лежали Библия, Коран, Талмуд и стояла маленькая темная статуэтка Будды - по грудь. Глаза Будды были немного сощурены, углы губ отведены назад, и в потемневшей бронзе чудилось, что Будда улыбался. Сытые кашей и картошкой и потрясенные невместимым обилием впечатлений, зэки разделись и сразу заснули. Легкий Эол колебал на окнах кружевные занавеси, не допускавшие мух. Надзиратель стоял в приотворенных дверях и следил, чтобы никто не спер "Казбека". Так они мирно нежились до полудня, когда вбежал чрез-вы-чайно разгоряченный капитан в белых перчатках и объявил подъем. Зэки проворно оделись и заправили койки. Поспешно в камеру еще втолкнули круглый столик под белым чехлом, на нем разложили "Огонек", "СССР на стройке" и журнал "Америка", вкатили на колесиках два старинных кресла, тоже под чехлами - и наступила зловещая невыносимая тишина. Капитан ходил между кроватями на цыпочках и красивой белой палочкой бил по пальцам тех, кто протягивал руку за журналом "Америка". В томительной тишине арестанты слушали. Как вам хорошо известно по собственному опыту, слух - это важнейшее чувство арестанта. Зрение арестанта обычно ограничено стенами и намордником, обоняние насыщено недостойными ароматами, осязанию нет новых предметов. Зато слух развивается необыкновенно. Каждый звук даже в дальнем углу коридора тотчас же опознается, истолковывает происходящие в тюрьме события и отмеряет время: разносят ли кипяток, водят ли на прогулку или принесли кому-то передачу. Слух и донес начало разгадки: со стороны 75-й камеры загремела стальная переборка, и в коридор вошло много людей. Слышался их сдержанный говор, шаги, заглушаемые коврами, потом выделились голоса женщин, [58] шорох юбок, и у самой двери 72-й камеры начальник Бутырской тюрьмы приветливо сказал: - А теперь госпоже Рузвельт, вероятно, будет интересно посетить какую-нибудь камеру. Ну, какую же? Ну, первую попавшуюся. Например, вот 72-ю. Откройте, сержант. И в камеру вошла госпожа Рузвельт в сопровождении секретаря, переводчика, двух почтенных матрон из среды квакеров, начальника тюрьмы и нескольких лиц в гражданской одежде и в форме МВД. Капитан же в белых перчатках отошел в сторону. Вдова президента, женщина тоже передовая и проницательная, много сделавшая для защиты прав человека, госпожа Рузвельт задалась целью посетить доблестного союзника Америки и увидеть своими глазами, как распределяется помощь ЮНРРА (Америки достигли зловредные слухи, будто продукты ЮНРРА не доходят до простого народа), а также - не ущемляется ли в Советском Союзе свобода совести. Ей уже показали тех простых советских граждан (переодетых партработников и чинов МГБ), которые в своих грубых рабочих спецовках благодарили Соединенные Штаты за бескорыстную помощь. Теперь госпожа Рузвельт настояла, чтоб ее провели в тюрьму. Желание ее исполнилось. Она уселась в одно из кресел, свита устроилась вокруг, и начался разговор через переводчика. Солнечные лучи от поворотного зеркала все так же били в камеру. И дыхание Эола шевелило занавеси. Госпоже Рузвельт очень понравилось, что в камере, выбранной наудачу и застигнутой врасплох, была такая удивительная белизна, полное отсутствие мух, и, несмотря на будний день, в святом углу теплилась лампада. Заключенные поначалу робели и не двигались, но когда переводчик перевел вопрос высокой гостьи, неужели, щадя чистоту воздуха, никто из заключенных даже не курит, - один из них с развязным видом встал, распечатал коробку "Казбека", закурил сам и протянул папиросу товарищу. Лицо генерал-майора потемнело. - Мы {боремся с} курением, - выразительно сказал он, - ибо табак - это яд. Еще один заключенный пересел к столу и стал про[59] сматривать журнал "Америка", почему-то очень торопливо. - За что же наказаны эти люди? Например, вот этот господин, который читает журнал? - спросила высокая гостья. ("Этот господин" получил десять лет за неосторожное знакомство с американским туристом.) Генерал-майор ответил: - Этот человек - активный гитлеровец, он служил в Гестапо, лично сжег русскую деревню и, простите, изнасиловал трех русских крестьянок. Число убитых им младенцев не поддается учету. - Он приговорен к повешению? - воскликнула госпожа Рузвельт. - Нет, мы надеемся, что он исправится. Он приговорен к десяти годам честного труда. Лицо арестанта выражало страдание, но он не вмешивался, а продолжал с судорожной поспешностью читать журнал. В этот момент в камеру ненароком зашел русский православный священник с большим перламутровым крестом на груди - очевидно, с очередным обходом, и очень был смущен, застав в камере начальство и иностранных гостей. Он хотел было уже уйти, но скромность его понравилась госпоже Рузвельт, и она попросила его выполнять свой долг. Священник тут же всучил одному из растерявшихся арестантов карманное Евангелие, сам сел на кровать еще к одному и сказал окаменевшему от удивления: - Итак, сын мой, в прошлый раз вы просили рассказать вам о страданиях Господа нашего Иисуса Христа. Госпожа Рузвельт попросила генерал-майора тут же при ней задать заключенным вопрос - нет ли у кого-нибудь из них жалоб на имя Организации Объединенных Наций? Генерал-майор угрожающе спросил: - Внимание, заключенные! А кому было сказано про "Казбек"? Строгача захотели? И арестанты, до сих пор зачарованно молчавшие, теперь в несколько голосов возмущенно загалдели: - Гражданин начальник, так курева нет! [60] - Уши пухнут! - Махорка-то в тех брюках осталась! - Мы ж-то не знали! Знаменитая дама видела неподдельное возмущение заключенных, слышала их искренние выкрики и с тем большим интересом выслушала перевод: - Они единодушно протестуют против тяжелого положения негров в Америке и просят рассмотреть этот вопрос в ООН. Так в приятной взаимной беседе прошло минут около пятнадцати. В этот момент дежурный по коридору доложил начальнику тюрьмы, что принесли обед. Гостья попросила, не стесняясь, раздавать обед при ней. Распахнулась дверь, и хорошенькие молоденькие официантки (кажется, те самые переодетые кастелянши), внеся в судках обыкновенную куриную лапшу, стали разливать ее по тарелкам. Во мгновение словно порыв первобытного инстинкта преобразил благообразных арестантов: они вспрыгнули в ботинках на свои постели, поджали колени к груди, оперлись еще руками около ног и в этих собачьих телоположениях с оскаленными зубами зорко наблюдали за справедливостью разливки лапши. Дамы-патронессы были шокированы, но переводчик объяснил им, что таков русский национальный обычай. Невозможно было уговорить арестантов сесть за стол и есть мельхиоровыми ложками. Они уже вытащили откуда-то свои облезлые деревянные, и едва лишь священник благословил трапезу, а официантки разнесли тарелки по постелям, предупредив, что на столе - блюдо для сбрасывания костей, - единовременно раздался страшный втягивающий звук, затем дружный хруст куриных костей - и все, наложенное в тарелки, навсегда исчезло. Блюдо для сбрасывания костей не понадобилось. - Может быть, они голодны? - высказала нелепое предположение встревоженная гостья. - Может быть, они хотят еще? - Добавки никто не хочет? - хрипло спросил генерал. Но никто не хотел добавки, зная мудрое лагерное выражение "прокурор добавит". Однако, тефтели с рисом зэки проглотили с той же [61] неописуемой быстротой. Компота же в этот день не полагалось, так как день был будний. Убедившись в ложности инсинуаций, распускаемых злопыхателями в западном мире, миссис Рузвельт со всею свитой вышла в коридор и там сказала: - Но как грубы их манеры и как низко развитие этих несчастных! Можно надеяться, однако, что за десять лет они приучатся здесь к культуре. У вас великолепная тюрьма! Священник выскочил из камеры между свитой, торопясь, пока не захлопнули дверь. Когда гости из коридора ушли, в камеру вбежал капитан в белых перчатках: - Вста-ать! - закричал он. - Становись по два! Выходи в коридор! И заметив, что слова его не всеми правильно поняты, он еще подошвою сапога дополнительно разъяснял отстающим. Только тут обнаружилось, что один хитроумный зэк буквально понял разрешение писать мемуары и, пока все спали, с утра уже накатал две главы: "Как меня пытали" и "Мои лефортовские встречи". Мемуары были тут же отобраны, и на ретивого писателя заведено новое следственное дело - о подлой клевете на органы госбезопасности. И снова с пощелкиванием и позвякиванием "веду зэка" их отвели сквозь множество стальных дверей в предбанник, все так же переливавшийся своею вечной малахитово-рубинной красотою. Там с них снято было все, вплоть до шелкового голубого белья и произведен был особо-тщательный обыск, во время которого у одного зэка под щекой нашли вырванную из Евангелия нагорную проповедь. За это он тут же был бит сперва в правую, а потом в левую щеку. Еще отобрали у них коралловые губки и "Фею сирени", в чем опять-таки заставили каждого расписаться. Вошли два надзирателя в грязных халатах и тупыми засоренными машинками стали выстригать арестантам лобки, потом теми же машинками - щеки и темени. Наконец, в каждую ладонь влили по 20 граммов жидкого [62] вонючего заменителя мыла и заперли всех в бане. Делать было нечего, арестанты еще раз помылись. Потом с каноническим грохотом отворилась выходная дверь, и они вышли в фиолетовый вестибюль. Две старые женщины, служанки ада, с громом выкатили из прожарок вагонетки, где на раскаленных крючках висели знакомые нашим героям лохмотья. Понуро вернулись они в 72-ю камеру, где снова на клопяных щитах лежали пятьдесят их товарищей, сгорая от любопытства узнать о происшедшем. Окна вновь были забиты намордниками, голубки закрашены темно-оливковой краской, а в углу стояла четырехведерная параша. И только в нише, забытый, загадочно улыбался маленький бронзовый Будда...