Страница:
– Пошли. А то сами сгорим. Веди на ферму.
Тищенко как лунатик поплёлся по дороге – оступаясь, разбрызгивая грязь, с трудом выдирая сапоги из коричневой жижи.
Секретарь перепрыгнул лужу и зашагал сбоку – по серой прошлогодней траве.
В пылающей мастерской глухо взорвалась бочка и защёлкал шифер.
Мокин догнал их на спуске в узкий и длинный лог, по склонам сплошь заросший ивняком и орешником. Ломая сапожищами бурьян, он бросился вниз, закричал Кедрину:
– Михалыч!
Секретарь с председателем остановились. Мокин подбежал – запыхавшийся, красный, с тем же ящиком-макетом под мышкой. От него пахло керосином.
– Михалыч! Во дела, – забормотал он, то и дело поправляя ползущую на лоб фуражку, – проверил я, проверил!
– Ну и что? – Кедрин вынул руки из карманов.
– Да умора, бля! – зло засмеялся Мокин, сверкнув рысьими глазами на Тищенко, – такой порядок – курам на смех! Подхожу к амбару, а он – раскрыт! Возится там какая-то бабища и старик столетний. Я к ним. Вы, говорю, кто такие? Она мне отвечает – я, дескать, кладовщица, а это – сторож. Ну я чин-чинарем спрашиваю их, а что вы делаете, сторож и кладовщица? Да, говорят, зерно смотрим. К посевной. Дескать, где подгнило, где отсырело. Скоро, мол, сортировать начнем. И – снова к мешкам. Шуруют по ним, развязывают, смотрят. Я огляделся – вокруг грязь страшенная, гниль, говно крысиное – не передохнуть. А в углу, значит, стоит канистра и лампа керосиновая. Я снова к бабе. А это, говорю, что? Керосин, говорит, здесь электричества нет, должно быть, крысы провод перегрызли, так вот, говорит, приходится лампой пробавляться.
Кедрин помрачнел, по смуглым, поджавшимся щекам его вновь заходили желваки.
– Ну вот, тогда я ящик положил тах-то вот и тихохонько, – Мокин аккуратно опустил ящик на землю и крадучись двинулся мимо секретаря, – тихохонько к мешкам подхожу к развязанным и толк их, толк, толк! – Он стал пинать сапогом воздух. – Ну и повалились они, и зерно-то посыпалось. Но скажу тебе прямо, – Мокин набычился, надвигаясь на секретаря, – говенное зерно, гоооовённое! Серое, понимаешь, – он откинул руку, брезгливо зашевелил короткими пальцами, – мокрое, пахнет, понимаешь, какой-то блевотиной.
Кедрин повернулся к Тищенко. Председатель стоял ни жив ни мёртв, бледный как смерть, с отвалившимся, мелко дрожащим подбородком.
– Так вот, – продолжал Мокин, – как зерно посыпалось, эти двое шасть ко мне! Ах ты, говорят, сучье вымя, ты, кричат, грабитель, насильник. Мы тебя сдадим куда надо, народ судить будет. Особенно старик разошёлся: бородой трясёт, ногами топает. Да и баба тоже. Ну я молчал, молчал, да кааак старику справа – тресь! Он через мешки кубарем. Баба охнула да к двери. Я её, шкодницу, за юбку – хвать. Она – визжать. Платок соскочил, я её за седые патлы да как об стену-то башкой – бац! Аж брёвна загудели. Повалилась она, хрипит. Старик тоже в зерне стонет. Тут я им лекцию и прочёл.
Кедрин понимающе закивал головой.
– О технике безопасности, и об охране труда, и о международном положении. Только вижу, не действует на их самосознанье ничего – стонут да хрипят по-прежнему как свиньи голодные! Ну, Михалыч, ты меня знаешь, я человек терпеливый, но извини меня, – Мокин насупился, обиженно тряхнул головой, – когда в душу насрут – здесь и камень заговорит!
Кедрин снова кивнул.
– Ах, кричу, дармоеды вы, сволочи! Не хотите уму-разуму учиться? Ну тогда я вам на практике покажу, что по вашей халатности случиться может. Схватил канистру с керосином и на зерно плесь! плесь! Спички вынул и поджёг. А сам – вон. Вот и сказ весь. – Мокин сглотнул и, переведя дух, тихо спросил: – Дай закурить, что ли…
Кедрин вытащил папиросы. Они закурили. Секретарь, выпуская дым, посмотрел вверх. По бледному голубому небу ползли жиденькие облака. Воздух был тёплым, пах сырой землёй и гарью. Слабый ветер шевелил голые ветки кустов.
Секретарь сплюнул, тронул Мокина за плечо:
– Ты на плане отметил?
– А как же! – встрепенулся тот. – Прямо как выскочил сразу и выдрал.
Он протянул Кедрину ящик. На месте амбара было пусто – лишь остался светлый прямоугольник со следами вырванных с корнем стен.
– Полюбуйся, подлец, на свою работу! – крикнул секретарь.
Мокин повернулся к Тищенко и медленно поднял ящик над головой. Солнце сверкнуло в полоске стеклянной речки. Тищенко закрыл глаза и попятился.
– Что, стыд берёт? – Кедрин бросил в траву искусанный окурок, тронул за плечо оцепеневшего Мокина. – Ладно, пошли, Петь…
Тот сразу обмяк, бессильно опустил ящик, заскрипел кожей:
– За этой гнидой? На ферму?
– Да.
– Ну пошли – так пошли. – Мокин лениво подхватил ящик и погрозил кулаком председателю. Тот пошатнулся и двинулся вниз, вобрав голову в плечи, поминутно оглядываясь.
Дно оврага было грязным и сырым. Здесь стояла чёрная вода с остатками снега. От неё тянуло холодом и пахло мокрым тряпьём. То здесь, то там попадались неряшливые предметы: ржавая спинка кровати, консервные банки, бумага, бутылки, доски, полусожжённые автопокрышки. Тищенко осторожно обходил их, косился, оглядывался и брёл дальше. Он двигался, словно плохо починенная кукла, спрятанные в длинные рукава руки беспомощно болтались, лысая голова ушла в плечи, под неуверенно ступающими сапогами хлюпала вода и хрустел снег. Кедрин с Мокиным шли сзади – громко переговаривались, выбирали места посуше.
Возле торчащего из пожухлой травы листа жести они остановились, не сговариваясь откинули полы и стали расстёгивать ширинки.
– Эй, Иван Сусанин, – крикнул Мокин в грязную спину Тищенко, – притормози!
Председатель остановился.
– Подходи, третьим будешь. Я угощаю. – Мокин рыгнул и стал выписывать лимонной струёй на ржавом железе кренделя и зигзаги. Струя Кедрина – потоньше и побесцветней – ударила под загнувшийся край листа в чёрную, гневно забормотавшую воду.
Тищенко робко подошёл ближе.
– Что, брезгуешь компанией? – Мокин тщетно старался смыть присохший к жести клочок газеты.
– Тк не хочу я, просто не хочу…
– Знаааем! Не хочу. Кабы нас не было – захотел. Правда, Михалыч?
– Захотел бы, конечно. Он такой.
– Так что вы, тк…
– Да скажи прямо – захотел бы!
– Тк нет ведь…
– Захотел бы! Ой захотееел! – Мокин долго отряхивался, раскорячив ноги. Застегнувшись, он вытер руку о галифе и продекламировал:
– На севере диком. Стоит одиноко. Сосна.
Кедрин, запахивая пальто, серьёзно добавил:
– Со сна.
Мокин заржал.
Тищенко съёжился, непонимающе переступил.
Кедрин поправил кепку, пристально посмотрел на него:
– Не дошло?
Председатель заискивающе улыбнулся, пожал плечами.
– Так до него, Михалыч, как до жирафы. – Мокин обхватил Кедрина за плечо, дружески качнул. – Не понимает он, как мы каламбурим.
– Как мы калом бурим, – улыбнувшись, добавил секретарь.
Мокин снова заржал, прошлёпал по воде к Тищенко и подтолкнул его:
– Давай топай дальше, Сусанин.
Ферма стояла на небольшом пустыре, обросшем по краям чахлыми кустами. Пустырь – вытоптанный, грязный, с двумя покосившимися телеграфными столбами – был огорожен грубо сколоченными жердями.
Тищенко первый подошёл к изгороди, налёг грудью и кряхтя перелез. Мокин с Кедриным остановились:
– Ты что, всегда так лазиешь?
– Тк, товарищ Кедрин, калиток-то не напасёшься – сломают. А жердь – она надёжнее.
Тищенко поплевал на руки и принялся тереть ими запачканный ватник.
– Значит, нам прикажешь за тобой?
– Тк конешно, а как же.
Секретарь покачал головой, что-то соображая, потом схватился за прясло и порывисто перемахнул его. Мокин передал ему ящик и неуклюже перевалился следом.
Тищенко поплёлся к ферме.
Длинная и приземистая, она была сложена из белого осыпающегося кирпича и покрыта потемневшим шифером. По бокам её тянулись маленькие квадратные окошки. На деревянных воротах фермы висел похожий на гирю замок. Тищенко подошёл к воротам, порывшись в карманах, вытащил ключ с продетой в кольцо бечёвкой, отомкнул замок и потянул за железную скобу, вогнанную в побуревшие доски вместо дверной ручки.
Ворота заскрипели и распахнулись.
Из тёмного проёма хлынул тяжёлый смрад разложившейся плоти.
Кедрин поморщился и отшатнулся. Мокин сплюнул:
– Ты что ж, не вывез дохлятину?
– Тк да, не вывез, – потупившись, пробормотал Тищенко, – не успели. Да и машин не было.
Мокин посмотрел на Кедрина и шлёпнул свободной рукой по бедру:
– Михалыч! Ну как тут спокойным быть? Как с таким говном говорить?
– С ним не говорить. С ним воевать нужно. – Поигрывая желваками, Кедрин угрюмо всматривался в темноту.
Мокин повернулся к председателю:
– Ты что, чёрт лысый, не смог их в овраг, сволочь, да закопать?
– Тк ведь по инструкции-то…
– Да какая тебе инструкция нужна?! Вредитель, сволочь!
Мокин размахнулся, но секретарь вовремя перехватил его руку:
– Погоди, Петь. Погоди.
И, пересиливая вонь, шагнул в распахнутые ворота – на грязный бетонный пол фермы.
Внутри было темно и сыро. Узкий коридор, начинавшийся у самого входа, тянулся через всю ферму, постепенно теряясь в темноте. По обеим сторонам коридора лепились частые клети, обитые досками, фанерой, картоном и жестью. Дверцы клетей были лихо пронумерованы синей краской. Сверху нависали многочисленные перекрытия, подпорки и балки, сквозь сумрачные переплетения которых различались полоски серого шифера. Бетонный пол был облеплен грязными опилками, соломой, землёй и растоптанным кормом. Раскисший, мокрый корм лежал и в жестяных желобках, тянущихся через весь коридор вдоль клетей.
Кедрин подошёл к желобу и брезгливо заглянул в него. В зеленоватой, подёрнутой плесенью жиже плавали картофельные очистки, силос и разбухшее зерно.
Сзади осторожно подошёл Мокин, заглянул через плечо секретаря:
– Эт что, он этим их кормит?
Кедрин что-то буркнул, не поворачиваясь, крикнул Тищенко:
– Иди сюда!
Еле передвигая ноги, председатель прошаркал к нему.
Секретарь в упор посмотрел на него:
– Почему у тебя корм в таком состоянии?
– Тк ведь и не…
– Что – не?
– Не нужон он больше-то – корм…
– Как это – не нужон?
– Тк кормить-то некого…
Кедрин прищурился, словно вспоминая что-то, потом вдруг побледнел, удивлённо подняв брови:
– Постой, постой… Значит, у тебя… Как?! Что – все?! До одного?!
Председатель съёжился, опустил голову:
– Все, товарищ Кедрин.
Секретарь оторопело шагнул к крайней клети. На её дверце красовался корявый, в двух местах потёкший номер: 98.
Кедрин непонимающе посмотрел на него и обернулся к Тищенко:
– Что – все девяносто восемь? Девяносто восемь голов?!
Председатель стоял перед ним – втянув голову в плечи и согнувшись так сильно, словно собирался ткнуться потной лысиной в грязный пол.
– Я тебя спрашиваю, сука! – закричал Кедрин. – Все девяносто восемь?! Да?!
Тищенко выдохнул в складки ватника:
– Все…
Мокин схватил его за шиворот и тряхнул так, что у председателя лязгнули зубы:
– Да что ты мямлишь, гадёныш, говори ясней! Отчего подохли? Когда? Как?
Тищенко вцепился рукой в собственный ворот и забормотал:
– Тк от ящура, все от ящура, мне ветеринар говорил, ящур всех и выкосил, а моей вины-то нет, граждане, товарищи дорогие, – его голос задрожал, срываясь в плачущий фальцет, – я ж ни при чём здесь, я ж всё делал, и корма хорошие, и условия, и ухаживал, и сам на ферму с утра пораньше, за каждым следил, каждого наперечёт знаю, а это… ящур, ящур, не виноват я, не виноват и не…
– Ты нам Лазаря не пой, гнида! – оборвал его Мокин. – «Не виноват»! Ты во всём не виноват! Правление с мастерской сгорели – не виноват! В амбар красного петуха пустили – не виноват! Вышка рухнула – не виноват!
– Враги под носом живут – тоже не виноват, – вставил Кедрин.
– Тк ведь писал я на них в райком-то, писал! – завыл Тищенко.
– Писал ты, а не писал! – рявкнул Мокин, надвигаясь на него. – Писал! А попросту – ссал!! На партию, на органы, на народ! На всех нассал и насрал!
Тищенко закрыл лицо руками и зарыдал в голос. Кедрин вцепился в него, затряс:
– Хватит выть, гад! Хватит! Как отвечать – так в кусты! Москва слезам не верит!
И оглянувшись на крайнюю клеть, снова тряхнул валившегося и воющего председателя:
– Это девяносто восьмая? Да не падай ты, сволочь… А где первая? Где первая? В том конце? В том, говори?!
– В тоооом…
– А ну пошли. Ты божился, что всех наперечёт знаешь, пойдём к первой! Помоги-ка, Петь!
Они вцепились в председателя, потащили по коридору в сырую вонючую тьму. Голова Тищенко пропала в задравшемся ватнике, ноги беспомощно волочились по полу. Мокин сопел, то и дело подталкивая его коленом. Чем дальше продвигались они, тем темнее становилось. Коридор, казалось, суживался, надвигаясь с обеих сторон бурыми дверцами клетей. Под ногами скользило и чмокало.
Когда коридор уперся в глухую дощатую стену, Кедрин с Мокиным остановились, отпустили Тищенко. Тот грохнулся на пол и зашевелился в темноте, силясь подняться. Секретарь приблизился к левой дверце и, разглядев еле различимую горбатую двойку, повернулся к правой:
– Ага. Вот первая.
Он нащупал задвижку, оттянул её и ударом ноги распахнул осевшую дверь. Из открывшегося проема хлынул мутный пыльный свет и вместе с ним такая густая вонь, что секретарь, отпрянув в темноту, стал оттуда разглядывать клеть. Она была маленькой и узкой, почти как дверь. Дощатые, исцарапанные какими-то непонятными знаками стены подпирали низкий потолок, сбитый из разнокалиберных жердей. В торцевой стене было прорезано крохотное окошко, заложенное осколками мутного стекла и затянутое гнутой решёткой. Пол в клети покрывал толстый, утрамбованный слой помёта, смешанного с опилками и соломой. На этой тёмно-коричневой, бугристой, местами подсохшей подстилке лежал скорчившийся голый человек. Он был мёртв. Его худые, перепачканные помётом ноги подтянулись к подбородку, а руки прижались к животу. Лица человека не было видно из-за длинных лохматых волос, забитых опилками и комьями помёта. Рой проворных весенних мух висел над его худым, позеленевшим телом.
– Тааак, – протянул Кедрин, брезгливо раздувая ноздри, – первый…
– Первый. – Набычась, Мокин смотрел из-за плеча секретаря. – Вишь, скорёжило как его. Довёл, гнида… Ишь худой-то какой.
Кедрин что-то пробормотал и стукнул кулаком по откинутой двери:
– А ну-ка иди сюда!
Мокин отстранился, пропуская Тищенко. Кедрин схватил председателя за плечо и втолкнул в клеть:
– А ну-ка, родословную! Живо!
Тищенко втянул голову в плечи и, косясь на труп, забормотал:
– Ростовцев Николай Львович, тридцать семь лет, сын нераскаявшегося вредителя, внук эмигранта, правнук уездного врача, да врача… поступил два года назад из Малоярославского госплемзавода.
– Родственники! – Кедрин снова треснул по двери.
– Сестра – Ростовцева Ирина Львовна использована в качестве живого удобрения при посадке парка Славы в городе Горьком.
– Братья!
– Тк нет братьев.
Тааак. – Секретарь, оттопырив губу, сосредоточенно пробарабанил костяшками по двери и кивнул Тищенко:
– Пошли во вторую.
Клеть № 2 была точь-в-точь как первая. Такие же шершавые, исцарапанные стены, низкий потолок, загаженный пол, мутное зарешеченное окошко. Человек № 2 лежал посередине пола, раскинув посиневшие руки и ноги. Он был также волосат, худ и грязен, остекленевшие глаза смотрели в потолок. Теряющийся в бороде рот был открыт, в нем шумно копошились весенние мухи.
Стоя на пороге, Кедрин долго рассматривал труп, потом окликнул Тищенко:
– Родословная!
– Шварцман Михаил Иосифович, сын пораженца второй степени, внук левого эсера, правнук богатого скорняка. Брат – Борис Иосифович – в шестнадцатой клети. Поступили оба семь месяцев назад из Волоколамского госплемзавода…
Кедрин сухо кивнул головой.
– А что это они у тебя грязные такие? – спросил Мокин, протискиваясь между секретарём и председателем. – Ты что – не мыл их совсем?
– Как же, – спохватился Тищенко, – как же не мыл-то, каждое воскресенье, всё по инструкции, из шланга поливали регулярно. А грязные – тк это ж потому, что подохли в позапрошлую пятницу, тк и мыть-то рожна какого, вот и грязные…
Мокин оттолкнул его плечом и повернулся к Кедрину:
– Во, Михалыч, сволочь какая! Лишний раз со шлангом пройтись тяжело! «Какого рожна? Зачем мне? Для чего? А сколько мне заплатят?» – Он плаксиво скривил губы, передразнивая Тищенко.
– Тк ведь…
– Заткнись, гад! – Мокин угрожающе сжал кулак. Председатель попятился в темноту.
– Ты член партии, сволочь? А? Говори, член?!
– Тк а как же, тк член, конечно…
– Был членом, – жестко проговорил Кедрин, захлопнул дверь и подошел к следующей.
– Третья.
Скорчившийся человек № 3 лежал, отвернувшись к стене. На его жёлто-зеленой спине отчетливо проступали острые, готовые прорвать кожу лопатки, рёбра и искривлённый позвоночник.
Две испачканные кровью крысы выбрались из сплетений его окостеневших, поджатых к животу рук и не торопясь скрылись в дырявом углу. Нагнув голову, Кедрин шагнул в клеть, подошёл к трупу и перевернул его сапогом. Труп – твёрдый и негнущийся – тяжело перевалился, выпустив из-под себя чёрный рой мух. Лицо мертвеца было страшно обезображено крысами. В разъеденном животе поблескивали сиреневые кишки.
Кедрин сплюнул и посмотрел на Тищенко:
– А это кто?
– Микешин Анатолий Семёнович, сорок один год, сын пораженца, внук надкулачника, правнук сапожника, прибыл четыре… нет, вру, пять. Пять лет назад. Сестры – Антонина Семеновна и Наталья Семеновна содержатся в Усть-Каменогорском нархозе…
– Они-то, небось, действительно содержатся. Не то что у тебя, – зло пробурчал Мокин, разглядывая изуродованный труп. – Ишь крыс развёл. Обожрали всё ещё живого, небось…
Кедрин вздохнул, вышел из клети, кивнул Мокину:
– Петь, открой четвертую.
Мокин отодвинул задвижку, распахнул неистово заскрипевшую дверь:
– Во бля, как недорезанная…
Четвёртый затворник сидел в правом углу, возле окошка, раскинув ноги, оперевшись кудлатой головой о доски. Его узкое лицо с открытыми глазами казалось живым и полным смысла, но зелёные пятна тления на груди и чудовищно вздувшийся, не вяжушийся с его худобой живот свидетельствовали о смерти.
Секретарь осторожно вошёл, присел на корточки и всмотрелся в него. Судя по длинным ногам, мускулистым рукам и широкой груди, он был, вероятно, высоким и сильным человеком. В его лице было что-то заячье – то ли от жидкой, кишащей мухами бороды, то ли от приплюснутого носа. Высокий, с залысинами лоб был бел. Глаза, глубоко сидящие в сине-зелёных глазницах, смотрели неподвижно и внимательно. Кисть левой руки мертвеца была перебинтована тряпкой.
Тищенко просунул голову в дверь и забормотал:
– А это, товарищ Кедрин, Калашников Геннадий… Петрович. Петрович. Сын вырожденца, внук врага народа, правнук адвоката.
Стоящий за ним Мокин хмыкнул:
– Во падла какая!
Кедрин вздохнул и, запрокинув голову стал разглядывать низкий щербатый потолок:
– Родственники есть?
– Нет.
– Небось, за троих работал?
– Этот? – Тищенко оживился. – Тк что вы, товарищ Кедрин. Болявый был. Чуть што сожрал не то – запоносит и неделю пластом. Да руку ещё прищемил. Это он на вид здоровый. А так – кисель. Я б давно его на удобрение списал, да сами знаете, – он сильнее просунулся в дверь, доверительно прижал к груди тонущие в рукавах руки, – списать-то – спишешь, а замену выбить – вопрос! В район ехать надо. Просить.
Кедрин поморщился, тяжело приподнялся:
– Для тебя, конечно, лишний раз в район съездить – вопрос. Привык тараканом запечным жить.
– Привык, – протянул из темноты Мокин, – хата с краю, ничего не знаю.
– «И знать не хочу». – Секретарь подошёл к стене и стукнул по доскам сапогом. – Гнильё какое. Как они у тебя не сбежали? Ведь всё на соплях.
Он отступил и сильно ударил в стену ногой. Две нижние доски сломались.
– Вот это даааа! – Кедрин засмеялся, сокрушительно покачал головой. – Смотри, Петь!
Мокин оттолкнул Тищенко, вошёл в клеть:
– Мать моя вся в саже! Да её ж пальцем пропереть можно! Ты что ж, гнида, и на досках экономил, а?
Он повернулся к Тищенко. Тот отпрянул в тьму.
– Чо пятишься, лысый черт! А ну иди сюда!
Чёрная куртка Мокина угрожающе заскрипела. Он схватил Тищенко, втащил в клеть:
– Полюбуйся на свою работу!
Председатель засопел, забился в угол.
Кедрин ещё раз пнул стенку. Кусок нижней доски с хрустом отлетел в сторону. В тёмном проёме среди земли и червячков крысиного помёта что-то белело. Кедрин нагнулся и вытащил аккуратно сложенный вчетверо кусочек бумаги. Мокин подошёл к нему. Секретарь расправил листок. Он был влажный и остро пах крысами.
В середине теснились частые строчки:
Кедрин перечитал ещё раз и посмотрел на Тищенко. Лицо секретаря стало непомерно узким. На побелевшем лбу выступила испарина. Не сводя широко раскрытых глаз с председателя, он дрожащими руками скомкал листок. Тищенко – белый как полотно, с открытым ртом и пляшущим подбородком, двинулся к нему из угла, умоляюще прижав руки к груди. Кедрин размахнулся и со всего маха ударил его кулаком в лицо. Председатель раскинул руки и шумно полетел на пол – под грязные сапоги подскочившего начальника районного ГБ.
Мокин бил быстро, сильно и точно; фуражка слетела с его головы, огненный чуб рассыпался по лбу:
– Хы бля! Хы бля! Хы бля!
Тищенко стонал, вскрикивал, закрывался руками, пытался ползти в угол, но везде его доставали эти косолапые, проворные сапоги, с хряском врезающиеся в живот, в грудь, в лицо.
Кедрин горящими глазами следил за избиением, тряс побелевшим кулаком:
– Так его, Петь, так его, гада…
Вскоре председатель уже не кричал и не стонал, а свернувшись кренделем, тяжело пыхтел, хлюпал разбитым ртом.
Напоследок Мокин откочил к дверце, разбежался и изо всех сил пнул его в ватный живот. Тищенко ухнул, отлетел к стене и, стукнувшись головой о гнилые доски, затих.
Мокин прислонился к косяку, тяжело дыша. Лицо его раскраснелось, янтарный чуб приклеился к потному лбу:
– Все, Михалыч, уделал, падлу…
Кедрин молча хлопнул его по плечу.
Мокин зло рассмеялся, провёл рукой по лицу:
– Порядок у него! Для порядку! Сссука…
Секретарь достал «Беломор», щёлкнул по дну, протянул Мокину. Тот схватил вылезшую папиросу, громко продул, сунул в зубы. Чиркнув спичкой, Кедрин поджёг скомканный листок, поднёс Мокину. Тот прикурил, порывисто склонившись:
– А ты, Михалыч?
– Не хочу. Накурился, – сдержанно улыбнулся секретарь, бросил горящий листок на сломанные доски и вытянул из кармана смятый вымпел.
– Образцовое хозяйство! – Мокин икнул и отрывисто захохотал.
Секретарь брезгливо тряхнул шёлковый треугольник, что-то пробормотал и осторожно положил его на горящий листок. Шёлк скорчился, стал прорастать жадными язычками.
Кедрин осторожно придвинул доски к проломленной стене. Пламя скользнуло по грязному дереву, заколебалось, неторопливо потянулось вверх. Доски затрещали.
Мокин улыбнулся, шумно выпустил дым:
– Ишь. Горит…
– Что ж ты хочешь, имеет право, – отозвался Кедрин.
– Имеет, а как же. – Мокин нагнулся, ища свалившуюся фуражку. Она, грязная, истоптанная, валялась возле ноги мертвеца.
– Фу ты, ёб твою… – Мокин брезгливо приподнял её двумя пальцами. – Вишь, сам же и затоптал. Ну не мудило я?
Кедрин посмотрел на фуражку, покачал головой:
– Даааа. Разошёлся ты. Чуть голову не потерял.
– Голову – ладно! Новая отрастёт! – Мокин засмеялся. – А эту больше не наденешь. Вишь! Вся в говне. Не стирать же…
– Это точно.
Мокин взял фуражку за козырёк, помахал ею:
– Придётся, Михалыч, тут оставить. Жмурикам на память.
Он шагнул к мертвецу, с размаха нахлобучил фуражку ему на голову:
– Носи на здоровье!
Две доски над проломом уже занялись – неяркое, голубоватое пламя торопливо ползло по ним. Клеть наполнялась дымом. Он повисал под грубым потолком мутными, вяло шевелящимися волокнами.
Секретарь сунул руки в карманы:
– Ну что, пошли?
– Идём, – ответил Мокин, отмахиваясь от дыма, – а то уж глаза щипит. Как в бане. Доски-то сырые. – Он вышел в коридор, поднял лежащий возле двери макет. Кедрин шагнул вслед за ним, но на пороге оглянулся, посмотрел на мертвеца. Он сидел в той же позе – раскинув ноги, выпятив распухший зелёный живот. Из-под косо нахлобученной фуражки торчали грязные волосы. Дым плавал возле лица, оживляя его заячьи черты. Кедрину показалось, что мертвец скупо плачет и, тужась, давясь мужскими слезами, мелко трясёт лохматой бородой.
Тищенко как лунатик поплёлся по дороге – оступаясь, разбрызгивая грязь, с трудом выдирая сапоги из коричневой жижи.
Секретарь перепрыгнул лужу и зашагал сбоку – по серой прошлогодней траве.
В пылающей мастерской глухо взорвалась бочка и защёлкал шифер.
Мокин догнал их на спуске в узкий и длинный лог, по склонам сплошь заросший ивняком и орешником. Ломая сапожищами бурьян, он бросился вниз, закричал Кедрину:
– Михалыч!
Секретарь с председателем остановились. Мокин подбежал – запыхавшийся, красный, с тем же ящиком-макетом под мышкой. От него пахло керосином.
– Михалыч! Во дела, – забормотал он, то и дело поправляя ползущую на лоб фуражку, – проверил я, проверил!
– Ну и что? – Кедрин вынул руки из карманов.
– Да умора, бля! – зло засмеялся Мокин, сверкнув рысьими глазами на Тищенко, – такой порядок – курам на смех! Подхожу к амбару, а он – раскрыт! Возится там какая-то бабища и старик столетний. Я к ним. Вы, говорю, кто такие? Она мне отвечает – я, дескать, кладовщица, а это – сторож. Ну я чин-чинарем спрашиваю их, а что вы делаете, сторож и кладовщица? Да, говорят, зерно смотрим. К посевной. Дескать, где подгнило, где отсырело. Скоро, мол, сортировать начнем. И – снова к мешкам. Шуруют по ним, развязывают, смотрят. Я огляделся – вокруг грязь страшенная, гниль, говно крысиное – не передохнуть. А в углу, значит, стоит канистра и лампа керосиновая. Я снова к бабе. А это, говорю, что? Керосин, говорит, здесь электричества нет, должно быть, крысы провод перегрызли, так вот, говорит, приходится лампой пробавляться.
Кедрин помрачнел, по смуглым, поджавшимся щекам его вновь заходили желваки.
– Ну вот, тогда я ящик положил тах-то вот и тихохонько, – Мокин аккуратно опустил ящик на землю и крадучись двинулся мимо секретаря, – тихохонько к мешкам подхожу к развязанным и толк их, толк, толк! – Он стал пинать сапогом воздух. – Ну и повалились они, и зерно-то посыпалось. Но скажу тебе прямо, – Мокин набычился, надвигаясь на секретаря, – говенное зерно, гоооовённое! Серое, понимаешь, – он откинул руку, брезгливо зашевелил короткими пальцами, – мокрое, пахнет, понимаешь, какой-то блевотиной.
Кедрин повернулся к Тищенко. Председатель стоял ни жив ни мёртв, бледный как смерть, с отвалившимся, мелко дрожащим подбородком.
– Так вот, – продолжал Мокин, – как зерно посыпалось, эти двое шасть ко мне! Ах ты, говорят, сучье вымя, ты, кричат, грабитель, насильник. Мы тебя сдадим куда надо, народ судить будет. Особенно старик разошёлся: бородой трясёт, ногами топает. Да и баба тоже. Ну я молчал, молчал, да кааак старику справа – тресь! Он через мешки кубарем. Баба охнула да к двери. Я её, шкодницу, за юбку – хвать. Она – визжать. Платок соскочил, я её за седые патлы да как об стену-то башкой – бац! Аж брёвна загудели. Повалилась она, хрипит. Старик тоже в зерне стонет. Тут я им лекцию и прочёл.
Кедрин понимающе закивал головой.
– О технике безопасности, и об охране труда, и о международном положении. Только вижу, не действует на их самосознанье ничего – стонут да хрипят по-прежнему как свиньи голодные! Ну, Михалыч, ты меня знаешь, я человек терпеливый, но извини меня, – Мокин насупился, обиженно тряхнул головой, – когда в душу насрут – здесь и камень заговорит!
Кедрин снова кивнул.
– Ах, кричу, дармоеды вы, сволочи! Не хотите уму-разуму учиться? Ну тогда я вам на практике покажу, что по вашей халатности случиться может. Схватил канистру с керосином и на зерно плесь! плесь! Спички вынул и поджёг. А сам – вон. Вот и сказ весь. – Мокин сглотнул и, переведя дух, тихо спросил: – Дай закурить, что ли…
Кедрин вытащил папиросы. Они закурили. Секретарь, выпуская дым, посмотрел вверх. По бледному голубому небу ползли жиденькие облака. Воздух был тёплым, пах сырой землёй и гарью. Слабый ветер шевелил голые ветки кустов.
Секретарь сплюнул, тронул Мокина за плечо:
– Ты на плане отметил?
– А как же! – встрепенулся тот. – Прямо как выскочил сразу и выдрал.
Он протянул Кедрину ящик. На месте амбара было пусто – лишь остался светлый прямоугольник со следами вырванных с корнем стен.
– Полюбуйся, подлец, на свою работу! – крикнул секретарь.
Мокин повернулся к Тищенко и медленно поднял ящик над головой. Солнце сверкнуло в полоске стеклянной речки. Тищенко закрыл глаза и попятился.
– Что, стыд берёт? – Кедрин бросил в траву искусанный окурок, тронул за плечо оцепеневшего Мокина. – Ладно, пошли, Петь…
Тот сразу обмяк, бессильно опустил ящик, заскрипел кожей:
– За этой гнидой? На ферму?
– Да.
– Ну пошли – так пошли. – Мокин лениво подхватил ящик и погрозил кулаком председателю. Тот пошатнулся и двинулся вниз, вобрав голову в плечи, поминутно оглядываясь.
Дно оврага было грязным и сырым. Здесь стояла чёрная вода с остатками снега. От неё тянуло холодом и пахло мокрым тряпьём. То здесь, то там попадались неряшливые предметы: ржавая спинка кровати, консервные банки, бумага, бутылки, доски, полусожжённые автопокрышки. Тищенко осторожно обходил их, косился, оглядывался и брёл дальше. Он двигался, словно плохо починенная кукла, спрятанные в длинные рукава руки беспомощно болтались, лысая голова ушла в плечи, под неуверенно ступающими сапогами хлюпала вода и хрустел снег. Кедрин с Мокиным шли сзади – громко переговаривались, выбирали места посуше.
Возле торчащего из пожухлой травы листа жести они остановились, не сговариваясь откинули полы и стали расстёгивать ширинки.
– Эй, Иван Сусанин, – крикнул Мокин в грязную спину Тищенко, – притормози!
Председатель остановился.
– Подходи, третьим будешь. Я угощаю. – Мокин рыгнул и стал выписывать лимонной струёй на ржавом железе кренделя и зигзаги. Струя Кедрина – потоньше и побесцветней – ударила под загнувшийся край листа в чёрную, гневно забормотавшую воду.
Тищенко робко подошёл ближе.
– Что, брезгуешь компанией? – Мокин тщетно старался смыть присохший к жести клочок газеты.
– Тк не хочу я, просто не хочу…
– Знаааем! Не хочу. Кабы нас не было – захотел. Правда, Михалыч?
– Захотел бы, конечно. Он такой.
– Так что вы, тк…
– Да скажи прямо – захотел бы!
– Тк нет ведь…
– Захотел бы! Ой захотееел! – Мокин долго отряхивался, раскорячив ноги. Застегнувшись, он вытер руку о галифе и продекламировал:
– На севере диком. Стоит одиноко. Сосна.
Кедрин, запахивая пальто, серьёзно добавил:
– Со сна.
Мокин заржал.
Тищенко съёжился, непонимающе переступил.
Кедрин поправил кепку, пристально посмотрел на него:
– Не дошло?
Председатель заискивающе улыбнулся, пожал плечами.
– Так до него, Михалыч, как до жирафы. – Мокин обхватил Кедрина за плечо, дружески качнул. – Не понимает он, как мы каламбурим.
– Как мы калом бурим, – улыбнувшись, добавил секретарь.
Мокин снова заржал, прошлёпал по воде к Тищенко и подтолкнул его:
– Давай топай дальше, Сусанин.
Ферма стояла на небольшом пустыре, обросшем по краям чахлыми кустами. Пустырь – вытоптанный, грязный, с двумя покосившимися телеграфными столбами – был огорожен грубо сколоченными жердями.
Тищенко первый подошёл к изгороди, налёг грудью и кряхтя перелез. Мокин с Кедриным остановились:
– Ты что, всегда так лазиешь?
– Тк, товарищ Кедрин, калиток-то не напасёшься – сломают. А жердь – она надёжнее.
Тищенко поплевал на руки и принялся тереть ими запачканный ватник.
– Значит, нам прикажешь за тобой?
– Тк конешно, а как же.
Секретарь покачал головой, что-то соображая, потом схватился за прясло и порывисто перемахнул его. Мокин передал ему ящик и неуклюже перевалился следом.
Тищенко поплёлся к ферме.
Длинная и приземистая, она была сложена из белого осыпающегося кирпича и покрыта потемневшим шифером. По бокам её тянулись маленькие квадратные окошки. На деревянных воротах фермы висел похожий на гирю замок. Тищенко подошёл к воротам, порывшись в карманах, вытащил ключ с продетой в кольцо бечёвкой, отомкнул замок и потянул за железную скобу, вогнанную в побуревшие доски вместо дверной ручки.
Ворота заскрипели и распахнулись.
Из тёмного проёма хлынул тяжёлый смрад разложившейся плоти.
Кедрин поморщился и отшатнулся. Мокин сплюнул:
– Ты что ж, не вывез дохлятину?
– Тк да, не вывез, – потупившись, пробормотал Тищенко, – не успели. Да и машин не было.
Мокин посмотрел на Кедрина и шлёпнул свободной рукой по бедру:
– Михалыч! Ну как тут спокойным быть? Как с таким говном говорить?
– С ним не говорить. С ним воевать нужно. – Поигрывая желваками, Кедрин угрюмо всматривался в темноту.
Мокин повернулся к председателю:
– Ты что, чёрт лысый, не смог их в овраг, сволочь, да закопать?
– Тк ведь по инструкции-то…
– Да какая тебе инструкция нужна?! Вредитель, сволочь!
Мокин размахнулся, но секретарь вовремя перехватил его руку:
– Погоди, Петь. Погоди.
И, пересиливая вонь, шагнул в распахнутые ворота – на грязный бетонный пол фермы.
Внутри было темно и сыро. Узкий коридор, начинавшийся у самого входа, тянулся через всю ферму, постепенно теряясь в темноте. По обеим сторонам коридора лепились частые клети, обитые досками, фанерой, картоном и жестью. Дверцы клетей были лихо пронумерованы синей краской. Сверху нависали многочисленные перекрытия, подпорки и балки, сквозь сумрачные переплетения которых различались полоски серого шифера. Бетонный пол был облеплен грязными опилками, соломой, землёй и растоптанным кормом. Раскисший, мокрый корм лежал и в жестяных желобках, тянущихся через весь коридор вдоль клетей.
Кедрин подошёл к желобу и брезгливо заглянул в него. В зеленоватой, подёрнутой плесенью жиже плавали картофельные очистки, силос и разбухшее зерно.
Сзади осторожно подошёл Мокин, заглянул через плечо секретаря:
– Эт что, он этим их кормит?
Кедрин что-то буркнул, не поворачиваясь, крикнул Тищенко:
– Иди сюда!
Еле передвигая ноги, председатель прошаркал к нему.
Секретарь в упор посмотрел на него:
– Почему у тебя корм в таком состоянии?
– Тк ведь и не…
– Что – не?
– Не нужон он больше-то – корм…
– Как это – не нужон?
– Тк кормить-то некого…
Кедрин прищурился, словно вспоминая что-то, потом вдруг побледнел, удивлённо подняв брови:
– Постой, постой… Значит, у тебя… Как?! Что – все?! До одного?!
Председатель съёжился, опустил голову:
– Все, товарищ Кедрин.
Секретарь оторопело шагнул к крайней клети. На её дверце красовался корявый, в двух местах потёкший номер: 98.
Кедрин непонимающе посмотрел на него и обернулся к Тищенко:
– Что – все девяносто восемь? Девяносто восемь голов?!
Председатель стоял перед ним – втянув голову в плечи и согнувшись так сильно, словно собирался ткнуться потной лысиной в грязный пол.
– Я тебя спрашиваю, сука! – закричал Кедрин. – Все девяносто восемь?! Да?!
Тищенко выдохнул в складки ватника:
– Все…
Мокин схватил его за шиворот и тряхнул так, что у председателя лязгнули зубы:
– Да что ты мямлишь, гадёныш, говори ясней! Отчего подохли? Когда? Как?
Тищенко вцепился рукой в собственный ворот и забормотал:
– Тк от ящура, все от ящура, мне ветеринар говорил, ящур всех и выкосил, а моей вины-то нет, граждане, товарищи дорогие, – его голос задрожал, срываясь в плачущий фальцет, – я ж ни при чём здесь, я ж всё делал, и корма хорошие, и условия, и ухаживал, и сам на ферму с утра пораньше, за каждым следил, каждого наперечёт знаю, а это… ящур, ящур, не виноват я, не виноват и не…
– Ты нам Лазаря не пой, гнида! – оборвал его Мокин. – «Не виноват»! Ты во всём не виноват! Правление с мастерской сгорели – не виноват! В амбар красного петуха пустили – не виноват! Вышка рухнула – не виноват!
– Враги под носом живут – тоже не виноват, – вставил Кедрин.
– Тк ведь писал я на них в райком-то, писал! – завыл Тищенко.
– Писал ты, а не писал! – рявкнул Мокин, надвигаясь на него. – Писал! А попросту – ссал!! На партию, на органы, на народ! На всех нассал и насрал!
Тищенко закрыл лицо руками и зарыдал в голос. Кедрин вцепился в него, затряс:
– Хватит выть, гад! Хватит! Как отвечать – так в кусты! Москва слезам не верит!
И оглянувшись на крайнюю клеть, снова тряхнул валившегося и воющего председателя:
– Это девяносто восьмая? Да не падай ты, сволочь… А где первая? Где первая? В том конце? В том, говори?!
– В тоооом…
– А ну пошли. Ты божился, что всех наперечёт знаешь, пойдём к первой! Помоги-ка, Петь!
Они вцепились в председателя, потащили по коридору в сырую вонючую тьму. Голова Тищенко пропала в задравшемся ватнике, ноги беспомощно волочились по полу. Мокин сопел, то и дело подталкивая его коленом. Чем дальше продвигались они, тем темнее становилось. Коридор, казалось, суживался, надвигаясь с обеих сторон бурыми дверцами клетей. Под ногами скользило и чмокало.
Когда коридор уперся в глухую дощатую стену, Кедрин с Мокиным остановились, отпустили Тищенко. Тот грохнулся на пол и зашевелился в темноте, силясь подняться. Секретарь приблизился к левой дверце и, разглядев еле различимую горбатую двойку, повернулся к правой:
– Ага. Вот первая.
Он нащупал задвижку, оттянул её и ударом ноги распахнул осевшую дверь. Из открывшегося проема хлынул мутный пыльный свет и вместе с ним такая густая вонь, что секретарь, отпрянув в темноту, стал оттуда разглядывать клеть. Она была маленькой и узкой, почти как дверь. Дощатые, исцарапанные какими-то непонятными знаками стены подпирали низкий потолок, сбитый из разнокалиберных жердей. В торцевой стене было прорезано крохотное окошко, заложенное осколками мутного стекла и затянутое гнутой решёткой. Пол в клети покрывал толстый, утрамбованный слой помёта, смешанного с опилками и соломой. На этой тёмно-коричневой, бугристой, местами подсохшей подстилке лежал скорчившийся голый человек. Он был мёртв. Его худые, перепачканные помётом ноги подтянулись к подбородку, а руки прижались к животу. Лица человека не было видно из-за длинных лохматых волос, забитых опилками и комьями помёта. Рой проворных весенних мух висел над его худым, позеленевшим телом.
– Тааак, – протянул Кедрин, брезгливо раздувая ноздри, – первый…
– Первый. – Набычась, Мокин смотрел из-за плеча секретаря. – Вишь, скорёжило как его. Довёл, гнида… Ишь худой-то какой.
Кедрин что-то пробормотал и стукнул кулаком по откинутой двери:
– А ну-ка иди сюда!
Мокин отстранился, пропуская Тищенко. Кедрин схватил председателя за плечо и втолкнул в клеть:
– А ну-ка, родословную! Живо!
Тищенко втянул голову в плечи и, косясь на труп, забормотал:
– Ростовцев Николай Львович, тридцать семь лет, сын нераскаявшегося вредителя, внук эмигранта, правнук уездного врача, да врача… поступил два года назад из Малоярославского госплемзавода.
– Родственники! – Кедрин снова треснул по двери.
– Сестра – Ростовцева Ирина Львовна использована в качестве живого удобрения при посадке парка Славы в городе Горьком.
– Братья!
– Тк нет братьев.
Тааак. – Секретарь, оттопырив губу, сосредоточенно пробарабанил костяшками по двери и кивнул Тищенко:
– Пошли во вторую.
Клеть № 2 была точь-в-точь как первая. Такие же шершавые, исцарапанные стены, низкий потолок, загаженный пол, мутное зарешеченное окошко. Человек № 2 лежал посередине пола, раскинув посиневшие руки и ноги. Он был также волосат, худ и грязен, остекленевшие глаза смотрели в потолок. Теряющийся в бороде рот был открыт, в нем шумно копошились весенние мухи.
Стоя на пороге, Кедрин долго рассматривал труп, потом окликнул Тищенко:
– Родословная!
– Шварцман Михаил Иосифович, сын пораженца второй степени, внук левого эсера, правнук богатого скорняка. Брат – Борис Иосифович – в шестнадцатой клети. Поступили оба семь месяцев назад из Волоколамского госплемзавода…
Кедрин сухо кивнул головой.
– А что это они у тебя грязные такие? – спросил Мокин, протискиваясь между секретарём и председателем. – Ты что – не мыл их совсем?
– Как же, – спохватился Тищенко, – как же не мыл-то, каждое воскресенье, всё по инструкции, из шланга поливали регулярно. А грязные – тк это ж потому, что подохли в позапрошлую пятницу, тк и мыть-то рожна какого, вот и грязные…
Мокин оттолкнул его плечом и повернулся к Кедрину:
– Во, Михалыч, сволочь какая! Лишний раз со шлангом пройтись тяжело! «Какого рожна? Зачем мне? Для чего? А сколько мне заплатят?» – Он плаксиво скривил губы, передразнивая Тищенко.
– Тк ведь…
– Заткнись, гад! – Мокин угрожающе сжал кулак. Председатель попятился в темноту.
– Ты член партии, сволочь? А? Говори, член?!
– Тк а как же, тк член, конечно…
– Был членом, – жестко проговорил Кедрин, захлопнул дверь и подошел к следующей.
– Третья.
Скорчившийся человек № 3 лежал, отвернувшись к стене. На его жёлто-зеленой спине отчетливо проступали острые, готовые прорвать кожу лопатки, рёбра и искривлённый позвоночник.
Две испачканные кровью крысы выбрались из сплетений его окостеневших, поджатых к животу рук и не торопясь скрылись в дырявом углу. Нагнув голову, Кедрин шагнул в клеть, подошёл к трупу и перевернул его сапогом. Труп – твёрдый и негнущийся – тяжело перевалился, выпустив из-под себя чёрный рой мух. Лицо мертвеца было страшно обезображено крысами. В разъеденном животе поблескивали сиреневые кишки.
Кедрин сплюнул и посмотрел на Тищенко:
– А это кто?
– Микешин Анатолий Семёнович, сорок один год, сын пораженца, внук надкулачника, правнук сапожника, прибыл четыре… нет, вру, пять. Пять лет назад. Сестры – Антонина Семеновна и Наталья Семеновна содержатся в Усть-Каменогорском нархозе…
– Они-то, небось, действительно содержатся. Не то что у тебя, – зло пробурчал Мокин, разглядывая изуродованный труп. – Ишь крыс развёл. Обожрали всё ещё живого, небось…
Кедрин вздохнул, вышел из клети, кивнул Мокину:
– Петь, открой четвертую.
Мокин отодвинул задвижку, распахнул неистово заскрипевшую дверь:
– Во бля, как недорезанная…
Четвёртый затворник сидел в правом углу, возле окошка, раскинув ноги, оперевшись кудлатой головой о доски. Его узкое лицо с открытыми глазами казалось живым и полным смысла, но зелёные пятна тления на груди и чудовищно вздувшийся, не вяжушийся с его худобой живот свидетельствовали о смерти.
Секретарь осторожно вошёл, присел на корточки и всмотрелся в него. Судя по длинным ногам, мускулистым рукам и широкой груди, он был, вероятно, высоким и сильным человеком. В его лице было что-то заячье – то ли от жидкой, кишащей мухами бороды, то ли от приплюснутого носа. Высокий, с залысинами лоб был бел. Глаза, глубоко сидящие в сине-зелёных глазницах, смотрели неподвижно и внимательно. Кисть левой руки мертвеца была перебинтована тряпкой.
Тищенко просунул голову в дверь и забормотал:
– А это, товарищ Кедрин, Калашников Геннадий… Петрович. Петрович. Сын вырожденца, внук врага народа, правнук адвоката.
Стоящий за ним Мокин хмыкнул:
– Во падла какая!
Кедрин вздохнул и, запрокинув голову стал разглядывать низкий щербатый потолок:
– Родственники есть?
– Нет.
– Небось, за троих работал?
– Этот? – Тищенко оживился. – Тк что вы, товарищ Кедрин. Болявый был. Чуть што сожрал не то – запоносит и неделю пластом. Да руку ещё прищемил. Это он на вид здоровый. А так – кисель. Я б давно его на удобрение списал, да сами знаете, – он сильнее просунулся в дверь, доверительно прижал к груди тонущие в рукавах руки, – списать-то – спишешь, а замену выбить – вопрос! В район ехать надо. Просить.
Кедрин поморщился, тяжело приподнялся:
– Для тебя, конечно, лишний раз в район съездить – вопрос. Привык тараканом запечным жить.
– Привык, – протянул из темноты Мокин, – хата с краю, ничего не знаю.
– «И знать не хочу». – Секретарь подошёл к стене и стукнул по доскам сапогом. – Гнильё какое. Как они у тебя не сбежали? Ведь всё на соплях.
Он отступил и сильно ударил в стену ногой. Две нижние доски сломались.
– Вот это даааа! – Кедрин засмеялся, сокрушительно покачал головой. – Смотри, Петь!
Мокин оттолкнул Тищенко, вошёл в клеть:
– Мать моя вся в саже! Да её ж пальцем пропереть можно! Ты что ж, гнида, и на досках экономил, а?
Он повернулся к Тищенко. Тот отпрянул в тьму.
– Чо пятишься, лысый черт! А ну иди сюда!
Чёрная куртка Мокина угрожающе заскрипела. Он схватил Тищенко, втащил в клеть:
– Полюбуйся на свою работу!
Председатель засопел, забился в угол.
Кедрин ещё раз пнул стенку. Кусок нижней доски с хрустом отлетел в сторону. В тёмном проёме среди земли и червячков крысиного помёта что-то белело. Кедрин нагнулся и вытащил аккуратно сложенный вчетверо кусочек бумаги. Мокин подошёл к нему. Секретарь расправил листок. Он был влажный и остро пах крысами.
В середине теснились частые строчки:
По мере того как входили в Кедрина расплывшиеся слова, лицо его вытягивалось и серело. Мокин напряжённо следил за ним, непонимающе шаря глазами по строчкам.
Сумерки отмечены прохладой,
Как печатью – уголок листка.
На сухие руки яблонь сада
Напоролись грудью облака.
Ветер. Капля. Косточка в стакане.
Непросохший слепок тишины.
Клавиши, уставши от касаний,
С головой в себя погружены.
Их не тронуть больше. Не пригубить
Белый мозг. Холодный рафинад.
Слитки переплавленных прелюдий
Из травы осколками горят.
Кедрин перечитал ещё раз и посмотрел на Тищенко. Лицо секретаря стало непомерно узким. На побелевшем лбу выступила испарина. Не сводя широко раскрытых глаз с председателя, он дрожащими руками скомкал листок. Тищенко – белый как полотно, с открытым ртом и пляшущим подбородком, двинулся к нему из угла, умоляюще прижав руки к груди. Кедрин размахнулся и со всего маха ударил его кулаком в лицо. Председатель раскинул руки и шумно полетел на пол – под грязные сапоги подскочившего начальника районного ГБ.
Мокин бил быстро, сильно и точно; фуражка слетела с его головы, огненный чуб рассыпался по лбу:
– Хы бля! Хы бля! Хы бля!
Тищенко стонал, вскрикивал, закрывался руками, пытался ползти в угол, но везде его доставали эти косолапые, проворные сапоги, с хряском врезающиеся в живот, в грудь, в лицо.
Кедрин горящими глазами следил за избиением, тряс побелевшим кулаком:
– Так его, Петь, так его, гада…
Вскоре председатель уже не кричал и не стонал, а свернувшись кренделем, тяжело пыхтел, хлюпал разбитым ртом.
Напоследок Мокин откочил к дверце, разбежался и изо всех сил пнул его в ватный живот. Тищенко ухнул, отлетел к стене и, стукнувшись головой о гнилые доски, затих.
Мокин прислонился к косяку, тяжело дыша. Лицо его раскраснелось, янтарный чуб приклеился к потному лбу:
– Все, Михалыч, уделал, падлу…
Кедрин молча хлопнул его по плечу.
Мокин зло рассмеялся, провёл рукой по лицу:
– Порядок у него! Для порядку! Сссука…
Секретарь достал «Беломор», щёлкнул по дну, протянул Мокину. Тот схватил вылезшую папиросу, громко продул, сунул в зубы. Чиркнув спичкой, Кедрин поджёг скомканный листок, поднёс Мокину. Тот прикурил, порывисто склонившись:
– А ты, Михалыч?
– Не хочу. Накурился, – сдержанно улыбнулся секретарь, бросил горящий листок на сломанные доски и вытянул из кармана смятый вымпел.
– Образцовое хозяйство! – Мокин икнул и отрывисто захохотал.
Секретарь брезгливо тряхнул шёлковый треугольник, что-то пробормотал и осторожно положил его на горящий листок. Шёлк скорчился, стал прорастать жадными язычками.
Кедрин осторожно придвинул доски к проломленной стене. Пламя скользнуло по грязному дереву, заколебалось, неторопливо потянулось вверх. Доски затрещали.
Мокин улыбнулся, шумно выпустил дым:
– Ишь. Горит…
– Что ж ты хочешь, имеет право, – отозвался Кедрин.
– Имеет, а как же. – Мокин нагнулся, ища свалившуюся фуражку. Она, грязная, истоптанная, валялась возле ноги мертвеца.
– Фу ты, ёб твою… – Мокин брезгливо приподнял её двумя пальцами. – Вишь, сам же и затоптал. Ну не мудило я?
Кедрин посмотрел на фуражку, покачал головой:
– Даааа. Разошёлся ты. Чуть голову не потерял.
– Голову – ладно! Новая отрастёт! – Мокин засмеялся. – А эту больше не наденешь. Вишь! Вся в говне. Не стирать же…
– Это точно.
Мокин взял фуражку за козырёк, помахал ею:
– Придётся, Михалыч, тут оставить. Жмурикам на память.
Он шагнул к мертвецу, с размаха нахлобучил фуражку ему на голову:
– Носи на здоровье!
Две доски над проломом уже занялись – неяркое, голубоватое пламя торопливо ползло по ним. Клеть наполнялась дымом. Он повисал под грубым потолком мутными, вяло шевелящимися волокнами.
Секретарь сунул руки в карманы:
– Ну что, пошли?
– Идём, – ответил Мокин, отмахиваясь от дыма, – а то уж глаза щипит. Как в бане. Доски-то сырые. – Он вышел в коридор, поднял лежащий возле двери макет. Кедрин шагнул вслед за ним, но на пороге оглянулся, посмотрел на мертвеца. Он сидел в той же позе – раскинув ноги, выпятив распухший зелёный живот. Из-под косо нахлобученной фуражки торчали грязные волосы. Дым плавал возле лица, оживляя его заячьи черты. Кедрину показалось, что мертвец скупо плачет и, тужась, давясь мужскими слезами, мелко трясёт лохматой бородой.