"В самом деле, как мне кажется, о низших человеческих расах можно сказать, что они лишены идеи справедливости... мысль, что могут существовать человеческие расы, совершенно лишенные нравственного чувства, была совершенно противоположна тем предвзятым идеям, с которыми я приступил к изучению жизни дикарей, и я пришел к этому убеждению лишь мало-помалу и даже с неохотою" (Начала цивилиз. Пер. под ред. Корончевского, Спб., 1876, стр. 295).
   Но обратимся теперь к фактам, на которых основывается это убеждение, к фактам, которые мы почерпнем из отчетов путешественников и миссионеров.
   Восхваляя своего умершего сына, Tui Thakau, предводитель племени Фиджи, заговорил в заключение об его отважности и необыкновенной жестокости, ибо он был в состоянии убить свою собственную жену, если она его оскорбила, и тут же съесть ее. (Western Pacific. J. E. Erskine, p. 248.)
   "Пролитие крови для него не преступление, а доблесть; быть признанным убийцей составляет для фиджийцев предмет ненасытного их честолюбия" (Fiji and the Fijians Rev. T. Williems, I, p. 112).
   "Печальный факт представляет то, что когда они (зулусские мальчики) достигнут известного, впрочем очень раннего, возраста, они получают право, в случае если мать захочет их наказать, тут же убить ее" (Travels and Adventures in Southern Africa, g. Thompson. II, p. 418.)
   "Убийство, прелюбодеяние, воровство и т. п. преступления не считаются здесь (Золотой Берег) грехом" (Description of the Coast of Guinioa. W. Bosman, p. 130).
   "Укоры совести ему незнакомы (Вост. Африка). Единственное, что его пугает после совершения какого-либо предательского убийства, - это посещение гневной тени убитого" (Lake Regions of Central Africa. RF.Bur-ton, II, p. 336).
   "Я никак не мог объяснить им (обитателям Вост. Африки) существование доброго начала" (The Albert N'ian-zat. J. Baker, i, стр. 241).
   "Члены племени дамара убивают бесполезных и бессильных людей; даже сыновья удушают своих отцов, когда те заболевают" (Narrative of an Explurer in Tropical South Africa F. Gallon, p. 112)
   "Племя дамара, по-видимому, не имеет ясных понятий о добре и зле" (Ibid, p. 72 )
   Приведенным здесь фактам мы могли бы противопоставить факты обратного Характера. Как противоположную крайность мы приведем несколько восточных племен - язычников, как их называют, обнаруживающих добродетели, которые западные нации, называющиеся христианскими, только проповедуют. В то время как европейцы жаждут кровной мести почти так же, как самые первобытные из дикарей, существует несколько скромных племен, живущих в горах Индостана, которые, как, например, депчасы, "удивительно легко прощают обиды" {Campbell, Journal of the Ethnological Society, July, N S vol I, 1869,p. 150.}. Кэмпбелл приводит "примеры сильно развитого чувства долга у этих дикарей" {Ibid,p. 154.}. Те черты, которые мы считаем присущими христианскому учению, проявляются в самой высокой степени в племени арафуров (папуасы), которые "живут в полном мире и братской любви между собой" {Д-р Кольф (Kolff Voyages of the Dutch brig "Dourga")} так что власть у них существует только номинально. Что касается различных индийских горных племен, как, например, санталы, соурасы, мариа-сы, лепчасы, бодосы и дималы, то различные наблюдатели многократно свидетельствуют о них, что "это самый честный народ, какой я только встречал {W. W. Hunter, Annals of Rural Bengal, p. 248.}, "преступления и уголовные кары им совершенно незнакомы" {Ibid, p. 217.}, "симпатичной чертой их характера является их полнейшая добросовестность" {Dr. I. Shortt, Hill Ranges of Southern India, pt III.p. 38.}, "они отличаются необыкновенною добросовестностью и честностью" {Glasfind, Selections from the Records of Government of India (For departm), XXXIX, p. 41.}, "они удивительно честны" {Campbell, Journal of the Ethnological Society, N. S. Vol. I, 1869, p. 150.}, "честны и верны на деле и на словах" {В. H. Hodgson, Journal of the Asiatic Society of Bengal, XVIII, p. 745.}. Независимо от расы мы встречаем эти черты вообще в людях, которые продолжительное время пользовались миром (однородный антецедент), будь то якуны полуострова Малакка, которые никогда еще, насколько известно, ничего не украли, даже самого ничтожного пустяка {Достоп. Фавр, Journal of the Indian Archipelago, II, p. 266.} или госы (в Гималаях), среди которых достаточно сомнения в чьей-нибудь честности или правдивости, чтобы приговорить человека к самоуничтожению {Полк. Дальтон, Descriptive Ethnology of Bengal, p. 206.}. Так что в отношении совести эти некультурные народы настолько же превосходят среднего европейца, насколько культурные европейцы превосходят грубых варваров, описанных нами выше.
   Если бы эти и другие подобные им факты известны были Канту, они не могли бы не повлиять на его представление о человеческом духе и, следовательно, на его этические воззрения. Уверенный в том, что один предмет его благоговения - звездный мир - есть результат эволюции, он мог бы, под влиянием фактов, подобных вышеприведенным, предположить, что и другой объект его благоговения - человеческая совесть - подвергалась некоторой эволюции и имеет, следовательно, реальную, отличную от кажущейся природу.
   Но нынешние ученики Канта не имеют права на то оправдание, которого заслуживает их учитель. Они окружены мириадами фактов различного рода, которые должны бы заставить их, по крайней мере, призадуматься над этим вопросом Вот некоторые из них.
   Хотя в противоположность дикарю, предполагающему все именно таким, каким оно ему представляется, химики давно уже знали, что различные вещества, кажущиеся нам простыми, в действительности оказываются сложными и часто даже чрезвычайно сложными, тем не менее, до Гумфри Дэви даже химики были убеждены, что некоторые тела, противостоявшие всем известным способам разложения, должны быть причислены к элементам. Но Дэви, подвергнув щелочи действию не применявшейся до тех пор силы, доказал, что это окислы металлов, предположив то же самое относительно земель, он таким же путем доказал и их сложность. Здравый смысл не только дикаря, но также и культурного человека оказался неправым. Более широкое знание, по обыкновению, привело к большей скромности, и со времен Дэви химики стали питать меньше доверия к тому, что так называемые элементы действительно простые тела, и, наоборот, постоянно возрастающий многообразный опыт заставляет ученых все более и более подозревать их сложность.
   Как земледельцу, который выкапывает известняк из земли, так и плотнику, который пользуется им в своей мастерской, известняк представляется самой простой вещью в мире, и 99 человек из 100 согласились бы вполне с ними. Между тем кусок известняка по своему строению чрезвычайно сложен. Микроскоп показывает нам, во-первых, что известняк состоит из мириад раковинок Foraminifera, во-вторых, что он заключает в себе не один только этот род раковин и, наконец, что каждая мельчайшая раковина, целая или ломаная, состоит из массы камер, из которых каждая некогда заключала живую особь. Таким образом, при обыкновенном, хотя и тщательном осмотре настоящая природа известняка не может быть открыта, и для того, кто питает абсолютное доверие к своему глазу, разъяснение истинной его природы покажется нелепостью.
   Возьмем теперь органическое тело, самое несложное с виду, например картофелину. Разрежьте ее и заметьте, как бесструктурна ее масса. Но в то время, как наблюдение простым глазом изрекает такой приговор, лучше вооруженный глаз наблюдает нечто совершенно отличное; он открывает прежде всего, что масса картофелины пронизывается повсюду сосудами сложного строения; далее, что она составлена из бесчисленного множества единиц, называемых клетками, из которых каждая имеет стенки, состоящие из ряда слоев. Далее, что каждая из этих клеточек заключает в себе известное количество крахмальных зерен и, наконец, что каждое из этих зерен состоит из целого ряда концентрических слоев, так что то, что с виду представляется совершенно простым, на самом деле оказывается чрезвычайно сложным.
   От этих примеров, доставляемых нам объективным миром, перейдем к примерам, почерпнутым из мира субъективного, - к некоторым состояниям нашего сознания. До самого последнего времени человек, которому бы сказали, что впечатление белизны, получаемое им при взгляде на снег, состоит из комплекса впечатлений, подобных тем, которые вызываются радугой, счел бы своего собеседника за сумасшедшего, что сделала бы, впрочем, и в настоящее время большая часть человеческого рода. Но со времени Ньютона относительно небольшому числу людей стало достоверно известно, что это факт несомненный. Мы не только можем при помощи призмы разложить белый луч на известное число ярких цветов, но при помощи соответствующего приспособления можем снова соединить их в белый цвет: световое ощущение, представляющееся чрезвычайно простым, оказывается крайне сложным; те, которые имеют привычку считать предметы именно такими, какими они им кажутся, в этом случае так же ошибаются, как и в бесчисленных других случаях. Другой пример возьмем из области слуховых ощущений. Отдельный звук, извлеченный из фортепиано или из трубы, возбуждает в нашем ухе впечатление, которое представляется однородным, и необразованный человек с недоверием относится к объяснению, что это есть сложная комбинация шумов. Прежде всего, тон, который составляет наиболее основную часть звука, сопровождается известным числом обертонов, образующих то, что называется его тембром: вместо одного звука имеется их с полдюжины, из которых характер основного определяется другими звуками. Затем, каждый из этих звуков, состоя в действительности из целого ряда воздушных волн, субъективно вызывает в слуховом нерве быстрые ряды впечатлений. Посредством прибора Гука (Нооке) или машины Савара (Savart), или, наконец, при помощи сирены может быть ясно показано, что каждый музыкальный звук есть продукт последовательно сменяющихся единиц звука, не музыкальных самих по себе, которые следуют друг за другом с возрастающей скоростью, производят тоны прогрессивно увеличивающейся высоты. Здесь, следовательно, опять под кажущейся простотой скрывается сугубая сложность.
   Большая часть этих примеров иллюзорности простого восприятия как в объективной, так и в субъективной области были неизвестны Канту. Если бы он был с ними знаком, они внушили бы ему, вероятно, другие взгляды на некоторые из состояний нашего сознания и придали бы другой характер его философии. Посмотрим же, какого рода могли бы быть эти изменения в двух его основных воззрениях - метафизическом и этическом. Наше сознание времени и пространства представлялось ему, как оно представляется обыкновенно и всем совершенно простым, и эту видимую простоту он принял за действительную. Если бы он предположил, что, подобно тому, как кажущееся однородным и неразложимым сознание звука в действительности состоит из множества единиц сознания, так и кажущееся однородным и неразложимым сознание пространства также состоит из целого ряда единиц сознания, - он пришел бы, по всей вероятности, к вопросу, не состоит ли всецело наше сознании пространства из бесчисленного множества пространственных отношений, подобных тем, которые заключаются в каждой его части. Найдя, что всякая часть пространства, как самая большая, так и самая мельчайшая, не может быть нами ни познана, ни понята иначе, как в каком-либо отношении к познающему субъекту, и что, кроме представления расстояния и направления, оно неизменно заключает в себе отношения левой и правой стороны, верха и низа, близости и дальности, - он пришел бы, может быть, к выводу, что наше сознание о том основном явлении, которое мы называем пространством, было создано в процессе эволюции путем накопления целого ряда опытов, зарегистрированных в нашей нервной системе. Придя к такому выводу, он не высказал бы той массы нелепостей, которые заключаются в его учении {См. Основания психологии, п. 399.}. Так же точно, если бы он, вместо того чтобы признать, что совесть есть явление простое, потому что она представляется обыкновенно таковою внутреннему наблюдению, допустил гипотезу, что она, быть может, сложного характера, составляя соединенный продукт множества опытов, произведенных главным образом предками и увеличенных самим индивидом, он создал бы, может быть, прочную систему этики. Что привычное из поколения в поколение ассоциирование страданий с известными предметами и действиями может создать органическое отвращение к этим предметам и действиям {См. Основания психологии, п. 189 (прим.) и п. 520.}, этот факт, будь он ему известен, мог бы навести его на мысль, что совесть есть продукт эволюции. И в таком случае его представление о ней не было бы несовместимым с вышеприведенными фактами, доказывающими, что у людей различных рас совесть имеет совершенно различный характер. Словом, как уже сказано было выше, если бы Кант, вместо своего несообразного убеждения, что небесные тела произошли путем эволюции, но что ум живых существ, на них или, по крайней мере, на одном из них обитающих, с эволюцией ничего общего не имеет, держался мнения, что то и другое в равной мере обязано своим происхождением эволюции, он не впал бы в невозможные заблуждения, которые заключаются в его метафизике, и в неосновательные утверждения своей этики; к рассмотрению этих последних мы теперь и перейдем.
   Но мы должны прежде сказать несколько слов о ненормальном рассуждении по сравнению с нормальным.
   Знание, которое занимает первое место в смысле достоверности и которое мы называем точным знанием, отличается от всякого другого знания своими определенными количественными предвидениями {См. опыты Генезис науки.}. Исходя из определенных данных и идя шаг за шагом, оно проходит путь, который дает ему возможность предсказать, при каких определенных условиях будет иметь место известное отношение явлений и в каком месте, или в какой момент, или в каком количестве, или при наличности каких из этих условий можно будет наблюдать тот или другой результат. Раз даны элементы какого-либо арифметического действия, есть уже безусловная уверенность в достоверности имеющего быть полученным результата, если только в вычисление не вкрались ошибки, допускающие всегда, при том методе, о котором здесь идет речь, поправки и опровержения. Если основания и углы точно измерены, то отдел геометрии, называемый тригонометрией, дает точное определение расстояния или высоты предмета, положение которого требуется определить. Если известно отношение плеч какого-либо рычага, механика может определить, какой вес на одном его конце уравновесит указанный вес на другом. И при помощи этих трех точных наук - математики, геометрии и механики - астрономия может предсказать минута в минуту для любого места на земном шаре начало и конец затмения и насколько оно будет приближаться к полному. Знание этого рода подтверждается успешным руководством бесконечного множества человеческих действий. Отчеты любого промышленника, операции любой мастерской, плавание любого судна зависят от достоверности этих знаний. Поэтому метод, которому они следуют, проверенный на фактах, перечисление которых превосходит человеческие силы, есть метод, в смысле точности не могущий быть превзойденным. Но что это за метод? Какую из этих наук мы ни подвергли бы анализу, мы встречаем все тот же неизменный процесс установления положений, отрицание которых немыслимо, и выведение последовательных, вытекающих из них положений, из которых каждое отличается тем же самым свойством, что отрицание его немыслимо. Для развитого сознания (а я исключаю здесь, разумеется, людей с неразвитыми умственными способностями) немыслимо представить себе такие предметы, которые, будучи равны порознь одному какому-нибудь предмету, в то же время неравны между собой, точно так же как развитое сознание не может мыслить действия и противодействия иначе, как равными и прямо противоположными. Равным образом и всякие потому что и следовательно, употребляемые в математических доказательствах, предполагают теорему, члены которой абсолютно связаны между собою в указанном отношении, доказательством чего может служить то, что попытка соединить в сознании члены противоположного предположения бесплодна. И этот метод доказательства как основных предпосылок, так и всех звеньев того логического построения, которое на них возведено, находится постоянно в действии при проверке каждого вывода. Вывод и наблюдение сравниваются между собою, и, когда они находятся в согласии, немыслимо, чтобы вывод не был верен.
   Противоположность только что описанному мною методу, который мы могли бы назвать правильным априорным методом, представляет тот, который может быть назван - я едва не сказал - неправильным априорным методом. Но это недостаточно сильное выражение: он должен быть назван извращенным априорным методом. Вместо того чтобы исходить из положения, отрицание которого немыслимо, он берет своим отправным пунктом положение, утверждение которого немыслимо, и делает затем из него выводы. Но он, однако же, непоследователен: он не следует первоначально выбранному пути. Выставив вначале недопустимое положение, он не строит своих аргументов на ряд недопустимых положений. Все шаги, кроме первого, принадлежат к числу тех, которые считаются обыкновенно правильными. Последующие следовательно и потому что стоят в обычном соотношении. Особенность его заключается в том, что во всех положениях, за исключением первого, читатель должен принять логическую необходимость сделанного вывода на том основании, что противоположный немыслим, но он не должен искать подобного же соответствия логической необходимости также и в первом положении. Суждение логического сознания, которое должно быть признано годным для каждого последующего шага, должно игнорироваться при первом. Мы переходим теперь к иллюстрации этого метода.
   Первое положение в первой главе у Канта гласит: "Ни в мире, ни даже вне его, не может быть мыслимо ничего, что могло бы быть признано без всяких ограничений добрым, кроме одной только моей доброй воли" {Kant S. W. IV. Grandi, zur Metaph. d Sitten. 1 Ab. 241.}.
   И затем на следующей странице находится нижеследующее определение: "Добрая воля такова не вследствие того, что она производит или выполняет, не вследствие годности ее для достижения той или иной поставленной себе цели, - а одним своим хотением, т. е. добрая сама по. себе; рассматриваемая сама по себе она по своей ценности несравненно выше всего того, что когда-либо могло бы быть посредством ее осуществлено в угоду одной какой-нибудь склонности или хотя бы даже всех склонностей, вместе взятых" {Ibid, p. 292.}. Наибольшее число заблуждений вызывается привычкой применять слова, не переводя их вполне в мысль, - употреблять их в общепринятом смысле, не останавливаясь на том, насколько этот смысл, эти значения соответствуют им в данном случае. Не удовлетворяясь неопределенным представлением о том, что понимается под "доброю волей", постараемся раскрыть настоящее ее значение. Воля предполагает сознание какой-либо цели. Исключите из нее всякую мысль о цели, и представление воли исчезнет. Так как представление о воле необходимо предполагает какую-либо цель, то качество воли определяется качеством имеющейся в виду цели. Воля сама по себе, рассматриваемая независимо от какого бы то ни было определяющего эпитета, не может быть познана с нравственной стороны. Она становится познаваемою с нравственной стороны только тогда, когда получает характер доброй или злой воли в зависимости от предположенной доброй или злой цели. Тому, кто в этом сомневается, мы предложили бы попробовать, может ли он мыслить добрую волю, стремящуюся к дурной цели. Весь вопрос, следовательно, сводится к значению слова "добрая". Рассмотрим прежде всего значения, обыкновенно ему придаваемые.
   Мы говорим о хорошем хлебе, хорошем вине; под этими выражениями мы разумеем предметы вкусные и потому доставляющие удовольствие или предметы, полезные для здоровья, которые, содействуя здоровью, ведут к удовольствию. Хороший огонь, хорошее платье, хороший дом - все эти выражения употребляются нами потому, что эти предметы или служат комфорту, т. е. нашему удовольствию, или ласкают наше эстетическое чувство, следовательно, тоже доставляют нам удовольствие. Это относится к тем предметам, которые более косвенно служат нашему благополучию, чем хорошие орудия или хорошие дороги. Когда мы говорим о хорошем работнике, хорошем учителе, хорошем докторе, мы опять-таки подразумеваем под этим успешное содействие благополучию других. Хорошее правительство, хорошие учреждения, хорошие законы указывают на преимущества, доставляемые обществу, среди которого они существуют, преимущества, равноценные известным родам счастья, положительного или отрицательного. Между тем Кант говорит, что добрая воля есть та, которая является доброй сама по себе, независимо от какой бы то ни было цели. Мы не должны видеть в ней нечто побуждающее к действиям, полезным для самого индивида, содействуя ли его здоровью, повышая ли его культуру или облагораживая его наклонности, ибо все это в конце концов ведет к счастью и только потому и поощряется. Мы не должны считать волю доброй, потому что ее осуществление избавляет друзей от страданий или содействует развитию их благополучия, ибо это привело бы нас к заключению, что мы называем ее доброй ввиду благотворности ее целей. Мы не должны также, пытаясь составить себе о ней представление, принимать в соображение содействие ее социальным улучшениям в настоящем или будущем. Одним словом, мы должны составить себе идею доброй воли независимо от какого бы то ни было материала, из которого можно было бы вообще построить идею доброго; мы должны пользоваться этим понятием как лишенным всякого содержания термином.
   Здесь мы имеем пример того метода, который я назвал выше извращенным априорным методом философствования: исходной точкой является недопустимое положение. Кантовская метафизика исходит из утверждения, что пространство есть "не что иное, как" форма познания - всецело присущая субъекту, а отнюдь не объекту. Это положение, буквальный смысл которого ясен, принадлежит к числу тех, члены которого не могут уложиться в нашем сознании, ибо ни Канту, ни кому другому не удалось до сих пор привести к единству представления мысль о пространстве и о своем "я" так, чтобы первое являлось атрибутом второго. Здесь же мы видим, что и кантовская этика точно так же начинает с установления того, что как будто бы имеет значение, на самом же деле его не имеет, - нечто такое, что при раз данных условиях не может быть вовсе мыслимо. Ибо ни Кант, ни кто-либо другой никогда не мог и не сможет построить представление о доброй воле, если из слова добрый будет исключена всякая мысль о тех целях, которые мы под этим именем различаем.
   Кант, очевидно, и сам видел, что его утверждение способно вызвать возражения, ибо он идет им навстречу. Он говорит: "Тем не менее эта идея абсолютного значения чистой воли, из оценки которой исключено всякое соображение об ее полезности, представляет нечто настолько странное, что, несмотря на полное согласие с ней даже обыкновенного разума (!), должно возникнуть подозрение, что в основе ее, может быть, таинственно скрывается одна только выспренняя фантазия" (Kant S. W. IV, Metaph. d. Sitten, 242. Hartenst). И далее, приготовляясь к защите, он продолжает: "В отношении к природному строению организованного существа мы принимаем в качестве основоположения, что оно не заключает в себе ни одного органа, для какой бы цели он ни предназначался, который не был бы вместе с тем наиболее для этой цели пригодным и приспособленным" (Ibid, p. 243). Если бы даже это утверждение было вполне верно, основываемый им на нем аргумент, притянутый, нужно сознаться, немножко издалека, не обладает достаточною силой для того, чтобы оправдать предположение о существовании воли, которая может быть мыслима доброй независимо от какой бы то ни было хорошей цели. Но к несчастью для Канта, это утверждение крайне несостоятельно. В его время оно прошло, вероятно, без спору, но в наше время очень немногие биологи, если только такие вообще найдутся, согласятся его принять. С точки зрения гипотезы отдельных актов творения, еще возможны кое-какие доводы в пользу этого положения, но эволюционная гипотеза по самой своей сущности его совершенно отвергает. Начнем с некоторых более мелких фактов, противоречащих кантовскому положению. Возьмем для начала рудиментарные органы, многочисленные в царстве животных. Представляя собой органы, бывшие полезными в исчезнувших типах, они совершенно бесполезны для тех типов, у которых существуют в настоящее время; к тому же, будучи рудиментарными, они неизбежно должны быть несовершенными. Помимо своей бесполезности, они оказываются даже прямо вредными, потому что на них совершенно бесцельно затрачивается некоторая доля питательного материала; в других случаях они вредны уже по одному тому, что являются помехой для тех или других действий. Затем, кроме аргумента, вытекающего из факта существования рудиментарных органов, мы можем привести еще аргумент, основанный на существовании обширного класса органов вспомогательных (make-shift). Очевидный пример этого мы имеем в плавательном органе тюленя, образованном посредством соединения двух задних конечностей; это орган, явно мало пригодный по сравнению с таким, который был бы специально для этой цели создан и который в течение предшествовавших периодов, вызвавших его изменение, был, вероятно, очень мало полезен. Но самым разительным доказательством неверности этого положения является сравнение какого-либо органа у низшего типа с тем же самым органом у высшего типа. Например, пищевой канал у низших типов представляет простую трубку, существенно одинаковую на всем своем протяжении и исправляющую во всех своих частях одни и те же функции. У высшего типа эта трубка дифференцируется: она разделяется на глотку, пищевод, желудок (или желудки), тонкая и толстая кишки с различными принадлежащими к ним железами, выделяющими различные секреты. Но если эту последнюю форму пищевого канала мы должны рассматривать как совершенный орган или нечто в этом роде, то что же скажем мы о первоначальной его форме или о всех лежащих между этими двумя формами промежуточных формах? Сосудодвигательная система представляет такое же ясное доказательство. В первоначальном своем виде сердце есть не что иное, как расширение большой кровеносной артерии, - сокращающийся мешок. У млекопитающих же сердце имеет четыре камеры с клапанами, при помощи которых кровь прогоняется через легкие для окисления и через всю систему - для общих целей организма. Если это четырехкамерное сердце представляет орган, достигший полного развития, то что в таком случае представляет первоначальная форма сердца и вообще сердце у бесчисленного множества тварей, стоящих ниже высших позвоночных? Процесс эволюции, очевидно, предполагает постоянное замещение тварей с менее развитыми органами тварями, обладающими органами высшего типа; причем остаются только те из низших, которые способны пережить и занять места в низших сферах жизни. И это явление наблюдается не только во всем животном царстве, кончая человеком, но то же самое происходит и в пределах человеческой расы. Не только мозг и нижние конечности различных низших рас являются по сравнению с теми же органами высших рас малоудовлетворительными, но даже и в высшем человеческом типе мы видим значительные несовершенства. Строение паха несовершенно: обусловливаемые этим частые случаи грыжи были бы устранены, если бы паховые кольца сменялись в период эмбриональной жизни, когда их функция уже выполнена. Даже такой наиболее важный орган, как позвоночный столб, также не вполне еще приноровлен к вертикальному положению тела. Только при значительной силе могут быть удержаны без заметных усилий те мускульные сокращения, которые вызывают S-образный изгиб и приводят поясничный отдел в такое положение, при котором осевая линия находится в нем. У маленьких детей, у мальчиков и девочек, которых заставляют "сидеть прямо", а также у слабых и у старых людей спинной хребет принимает ту выгнутую форму, которая составляет отличительную черту низших приматов. То же самое относится и к равновесию головы. Только при помощи мускульного напряжения, к которому мы в силу привычки становимся нечувствительными, как наше лицо к ощущению холода, голова сохраняет свое положение. Как только известные шейные мускулы ослабевают, голова подается вперед, и при большой слабости подбородок лежит всегда на груди.