Мой опытный чичероне, удивленный отказом следовать за ним, все-таки убедил меня отдать ему несколько саквояжей и исчез, обещая “исхлопотать” места. Когда раздался первый звонок и пассажиры хлынули на платформу, толпясь в одних дверях, я пробрался вперед и, не рассчитывая на успех ярославца, пошел отыскивать места. Увы! Все вагоны второго класса уже были полны если не людьми, то вещами, и напрасно я носился из вагона в вагон, отыскивая места. Но благодетель-ярославец выручил. Он встретил меня, смущенного, и, объяснив, что давно занял места, с победоносным видом провел меня в отдельное некурильное отделение.
   — Пожалуйте… как раз шесть мест… насилу исхлопотал… Спасибо оберу. Пустил! — докладывал он все тем же конфиденциальным шепотом.
   Тут как-то кстати появляется и сам “обер”. Он совсем не столичного вида толстенький, сытый, старенький “обер”, в потертом сюртуке и белой фуражке. Он приветливо улыбается с видом радушного хозяина. На круглом выбритом лице его так и сквозят добродушие и плутоватость, того и другого в достаточном количестве, когда он оглядывает меня быстрым взглядом опытного знатока людей и их имущества.
   — До Нижнего изволите ехать? — осведомляется он, переглянувшись с чичероне, словно бы спрашивая: тот ли я пассажир, о котором хлопотал ярославец?
   — До Нижнего.
   — Вам тут будет поспокойнее с семейством в некурильном… Чуть было и его не заняли, да я не пустил! — значительно говорил он, потупляя маленькие глазки, вроде старого “юса” из управы благочиния[38].
   И затем продолжает не без соболезнования:
   — Жаль, раньше не предупредили, я бы вам устроил попросторнее отделеньице. Было одно свободное, да я туда поместил одного господина с женой. Им и здесь бы хорошо. А вот рядом так одна генеральша целое отделение заняла. Начальник станции посадил, — с неудовольствием прибавляет “обер” и уходит, не без галантности приложив два своих жирных пальца к козырьку фуражки.
   Мы размещаемся и благодарим судьбу в образе артельщика и за эти места, а словоохотливый ярославец, помогая запихивать чемоданы, не без зависти в голосе продолжает рассказывать о доходах “обера”.
   — Вы, господин, ему больше рубля не давайте, потому у вас сколько билетов, столько и мест. Правильно, не то что как ежели с двумя билетами да этак с дюжину детей едет. А сакчик куда прикажете? Ему самое лучшее в ноги-с! — хлопотал наш чичероне, обливаясь потом. — Теперь вот он верных полсотни в один конец слизнет.
   — Как так?
   — Потому здесь не порядки-с, а, можно сказать, много фальши! — возмутился вдруг ярославец, встряхивая головой. — Многие пассажиры без билетов ездят. Два рубля оберу дал и… очень просто-с. Недаром домик купил… Пять тысяч выложил. Очень доходная должность!
   Наконец мы распихали вещи по местам, кое-как разместились и распрощались с нашим гением-хранителем. Вскоре поезд двинулся. На первой станции у открытого окна нашего вагона появилась пожилая, претенциозно одетая дама — генеральша-помещица, едущая на лето в свое имение, как поспешила она оповестить меня, восторгаясь моими детками, посылая им воздушные поцелуи и стараясь придать своему, заплывшему жирком, лицу то игриво-умильное выражение, которым обыкновенно стараются (и напрасно) тронуть детей.
   Подействовав на мои родительские чувства, генеральша считает себя вправе дать большую волю приливу праздного любопытства, т.е. спросить: далеко ли я еду, куда именно и зачем еду, и принялась жаловаться на этот “невозможный курс”, помешавший ей ехать за границу, прибавляя к этому, уже по-французски и с серьезным видом, что “вообще нынче как-то все идет не так, как бы следовало”. Ее дочь живет в Гиере[39]. Генеральша провела прошлую зиму у нее в Гиере. Какое прелестное место Гиер! И как недорого относительно можно устроиться в Гиере! Бывал ли я в Гиере? Она зимой опять поедет в Гиер… А муж ее служит в Москве, но теперь по делам службы в Петербурге. Старший сын в гвардии, а второй…
   Свисток мешает дальнейшей ее болтовне, но на следующей станции, когда я выхожу покурить, она досказывает, что второй сын — товарищ прокурора и “хорошо идет”, но что “бедному мальчику” слишком много работы со всеми этими… “нынешними делами”.
   И генеральша вздыхает, не то от жары, не то от сожаления к “бедному мальчику”, не то от сокрушения из-за “нынешних дел” и имеет, по-видимому, твердое намерение сделать из меня тоже бедного страдальца, который бы выслушивал ее болтовню, подавая по временам реплики. Но так как я затем ловко избегаю попадаться ей на глаза, избрав другое место для курения, а наши “прелестные детки” тоже остерегаются высовываться из окна во время остановок на бесчисленных маленьких станциях и полустанциях, чтобы не видеть ее умильного выражения и не слышать трогательного сюсюканья, то изнывающая от жары и скуки генеральша во время остановок донимает кондуктора вопросами: когда следующая станция, и отчего нет сельтерской воды?
   Наконец и Петушки. Поезд стоит двадцать минут.
   Проголодавшаяся публика бросилась из вагонов в буфет, наводнила сразу маленькую комнату пассажирской залы и набросилась на яства. За небольшим столом немногие успевают занять себе место. Пассажиров много, а помещения на вокзалах Нижегородской дороги крошечные, словно бы строители не рассчитывали на пассажиров. Мест не хватает. Теснота и шум. Всякий норовит пробраться к расставленным посредине стола яствам, в надежде раздобыть себе съестного, теснясь и толкая друг друга. Лица принимают какие-то злые выражения голодных животных. Повар в чистом колпаке, но грязной куртке, едва успевает отпускать кушанья и резать осетрину, накладывая и пришлепывая куски ее грязными руками, нимало не стесняясь возбудить брезгливость и точно сознавая, что всякие церемонии излишни. Два лакея, обливаясь потом и соусом с тарелок и придерживая на ходу куски на тарелках мокрыми пальцами в нитяных перчатках, мечутся, как угорелые кошки, то сюда, то туда, не зная, на чей крик броситься, и не имея никакой физической возможности удовлетворить требованиям всех сидящих за столом. Они совсем ошалели, что помогает им обсчитывать и делать внезапно такие же невинно-удивленные лица, какие делают плохие актрисы в ролях ingenue[40], когда какой-нибудь аккуратный пассажир, подведя итог, находит большую разницу. Через пять минут все блюда опустошены, и повару нечего пришлепывать своими руками. Ни мяса, ни рыбы, ни пирожков! Всего было заготовлено, очевидно, мало, и все было съедено. Шум и ругань на лакеев увеличиваются. Публика, неудовлетворенная в своих утробных потребностях, на этот раз склонна к выражению протеста.
   — Это черт знает что такое! Невозможные порядки на этой дороге. Морят голодом!
   Кто-то из пассажиров, побойчее и, вероятно, поголоднее, жалуется начальнику станции, смиренному и невозмутимому на вид господину с благообразным лицом, который тихо и как-то необыкновенно приветливо старается успокоить протестанта и вообще прекратить “неприятность”.
   — Буфетчик никак не рассчитывал, что будет столько пассажиров. Обыкновенно в это время ездит мало народа, и провизию хоть бросай. А время теплое… провизия портится, — говорил станционный дипломат, ловко отводя протестанта к бутербродам.
   И протестант и другие неудовлетворенные набрасываются на бутерброды и “душат” водку. Начальник станции тем временем исчезает. Революция подавлена в самом начале.
   Лоснящееся, озабоченное толстое лицо борова-буфетчика принимает выражение скорби. “Ах, если бы я знал, что столько народу… Ах, господи!.. Я, слава богу, понимаю и стараюсь заслужить перед публикой… Одной аренды триста рублей плачу. Мне же выгода!” — говорит он нежным тенорком, наливая рюмки и едва успевая принимать деньги и сдавать сдачу, несмотря на помощь сухопарой дамы, с зоркостью ястреба озирающей из-за стойки залу и преимущественно лакеев, получающих деньги.
   Моя генеральша тоже недовольна. Она только что, жадно причмокивая, обсосала крылышко цыпленка, и глаза ее еще горели плотоядным огоньком, а тут лакей вдруг докладывает, что, кроме бульона, ничего больше нет.
   — Как нет?
   — Все вышло.
   Она свирепеет. Заметив меня, она разражается негодованием на главное общество российских железных дорог. Но я уклоняюсь от дальнейших излияний и скрываюсь в толпе. Она уже утихла и идет к вагонам в мирном настроении.
   Только в курильном вагоне, куда я пересел на ночь, еще долго “скрипел” какой-то высохший и вылизанный господин в модном дорожном костюме, обращаясь к плотному своему соседу. Он, вообразите, не мог добиться осетрины! От осетрины дело скоро дошло и до других предметов. Сухопарый изливал уже желчь вообще на “провинцию” и ее бездеятельность. Он ехал из Петербурга, этот геморроидальный департаментский страдалец, ревизовать что-то и кстати попить кумыс, и все доказывал земцу-соседу, что провинция не прониклась идеями Петербурга. Он было начал излагать свои идеи, но излагал их с такою заунывною гладкостью хорошо написанного отношения, что я скоро заснул и проснулся, когда поезд подъезжал к Нижнему.


IV


   Хотя кондуктор и объявил, что поезд пришел в Нижний, но вы сделаете большую оплошность, если, поверив ему на слово, вообразите, по выходе из вагона, что в самом деле находитесь в Нижнем. До Нижнего еще далеконько. Предстоит свершить целое путешествие: сперва доехать до реки, переправиться на пароходе, снова сесть на извозчика, подняться версты две в гору, и только тогда вы будете в Нижнем. Можно, впрочем, и избежать последней пытки, т.е. не подниматься по скверной дороге в город, а приютиться до отхода парохода в одной из гостиниц, расположенных внизу, под горой. Вы не увидите, правда, города, зато пароходные “конторки” рукой подать, и, вдобавок, из окон гостиницы можете любоваться действительно красивым видом широкой, разлившейся реки — этой “поилицы и кормилицы” биржевых тузов, коммерсантов, пароходчиков, грузовщиков, промышленников, комиссионеров — словом, кого хотите, за исключением лишь тех, кто дал ей такое ласковое прозвище в те давно прошедшие времена, когда еще река действительно поила и кормила бежавший на Волгу народ.
   Все эти путевые мытарства, особенно неудобные, если путешественник не догадается оставить тяжелый багаж на станции с тем, чтобы поручить прием его пароходу, на котором придется следовать далее, обязательны по случаю половодья. Река не вошла еще в свои берега, и наплавной мост не наведен. Нижний, щеголяющий миллионными оборотами своей ярмарки, до сих пор обходится без постоянного моста, хотя и давно говорят о нем, имея на совести немало несчастий с людьми во время переправ в бурную погоду, при ледоходе весной и в заморозки.
   Разумеется, не эта причина заставляет представителей ярмарочного купечества мечтать о постоянном мосте, а другая, более могущественная и более им понятная, — интересы торговли. Подозревать их в альтруистических заботах было бы просто несправедливо. Жизнь людская и вообще-то не особенно ценится в нашем отечестве, и здесь, на Волге, можно наглядно убедиться в этом, пройдясь по пристаням и наслушавшись общеизвестных, давно набивших оскомину рассказов о том, в какой грубой форме эксплуатируется ближний и, что еще ужаснее, не всегда понимающий (редко, по крайней мере), как он жалок и беспомощен, и почему именно беспомощен, несмотря на свои классические добродетели: нечеловеческую выносливость и терпение, граничащее подчас с покорностью животного.
   Славное майское утро с теплым низовым ветерком действует оживляющим образом после бессонной ночи. Обгоняя пассажиров-пешеходов с котомками за плечами и возы с кладью, мы проезжаем среди невзрачных построек, мимо запертых лавок и амбаров мертвого Кунавина, и минут через двадцать достигаем берега, где стоит пароход с паромом и толпится народ.
   У крутого, грязного спуска к парому — знакомая, родная картинка: телеги, возы, люди и лошади смешались в живописном беспорядке, напоминающем отчасти беспорядок военного обоза во время паники, при преследовании неприятеля, и на этом небольшом пространстве, где несет отчаянною вонью не то от бочек с соленою рыбой, не то от сваленного тут же навоза, сосредоточивается главным образом тот стон ругани, который характеризует оживление бойких русских мест. Ругают друг друга и по-русски и по-татарски, ругают лошадей, ругают для красного словца и среди этой ругани занимают места на пароме. Вдруг движение остановилось. Взрыв приветствий по адресу родственников раздался со всех сторон. В чем дело? Оказалось, что упавший набок воз загородил дорогу.
   Пока собираются поднять воз и, призывая всуе память родителей, рассуждают о причинах его падения, из ближнего кабака выбегает на место происшествия худенький, маленький, невзрачный блюститель благочиния в затрапезной униформе и с каким-то приливом злости, напоминающим освирепевшую собачонку, набрасывается на возчика и начинает его бить среди равнодушных зрителей этого обычного дарового спектакля, неизменно дающегося на всем протяжении русского царства. Высокий, здоровенный, скуластый татарин, который одним мановением своей геркулесовской руки мог бы отогнать тщедушного бутаря[41], как докучливую муху, принимает порцию ударов с наскока и град брани, словно заслуженную им дань, без малейшего протеста и своею покорностью; казалось, только увеличивает прилив распорядительной злости маленького администратора. Ему, очевидно, хочется нанести более чувствительный удар, и он прицеливается, чтобы, по возможности, повредить обывательскую физиономию и пролить кровь, но в это время раздается, в свою очередь, непечатная брань по его адресу со стороны какого-то подъехавшего господина в фуражке с кокардой, и сцена прекращается. Маленький полисмен начинает водворять порядок, то есть бесцельно суетиться около воза, но, сообразив, вероятно, что пользы от его присутствия нет никакой, исчезает в питейном доме с тою же внезапностью, с какой и появился. Атлет-татарин сконфуженно поднял свалившуюся наземь вислоухую свою шапку и, прежде чем двинуть воз, хлещет по морде свою лошадь при ироническом смехе толпы. Наконец движение возобновилось. Паром быстро заполняется телегами, возами и экипажами.
   — Всегда у вас так? — спрашиваю я извозчика.
   — Еще хуже бывает! — отвечает возница и не без важности прибавляет: — Провинция! Ну и народ тоже… особенно татарва.
   Раздается свисток с парохода. Ругань сосредоточивается теперь на пароме. У парохода редеет толпа. Другой свисток, третий. Пароход отваливает и, прибавив ходу, с тихим шумом колес пересекает реку.
   — Каков городок?! Какова Волга-красавица? — раздается на мостике, в группе пассажиров, восторженный возглас дамского ватерпруфа[42].
   И действительно, расположенный на горе, среди куп молодой яркой зелени, сверкающий на солнце золотистыми маковками своих церквей, Нижний с реки живописен и кажется чистым, красивым городком, обещая издали, по обыкновению отечественных мест, несравненно более того, что дает в действительности.
   И хваленая наша Волга, хотя и не красавица, а недурна, особенно теперь, в разливе. Зато она разочарует ожидавшего увидеть бойкую реку, оживленную движением, со снующими пароходами, с массой караванов барок. Ничего этого нет. Река почти пуста и не производит впечатления бойкого речного тракта. Чтобы видеть жизнь на реке в полном проявлении, надо, говорят, быть здесь во время ярмарки или спуститься к Астрахани. Во время ярмарки быть в Нижнем мне не доводилось, но в Астрахани я бывал. Оживление там порядочное, судов много, но это оживление покажется ничтожным тому, кто видал жизнь на бойких европейских реках. Я уже не говорю про Темзу, эту царицу рек по торговому движению, где на пространстве между Гревзендом и Лондоном пароход все время идет между двумя рядами тесно стоящих судов всевозможных форм и конструкций, среди движущихся на буксирах громадных кораблей и маленьких пароходов, снующих, как бешеные, по всем направлениям, и наконец вступает в непроходимый, как кажется, лес мачт среди внушительного гула напряженной жизни великого города торговли. И это непрерывающееся движение, и этот ряд кораблей без конца подавляют вас: чувствуя, с каким колоссальным размахом идет здесь жизнь, вы испытываете какой-то страх за личность человека, поражаясь в то же время величием его коллективного труда, и если, глядя на эту картину торговой напряженности, на эти чудовищные доки, ряд пристаней со всевозможными приспособлениями, на эти массы плывущих товаров, вспомнить вдруг о наших бойких местах, то они покажутся вам жалкою пародией, какою-то пустынною Сахарой по сравнению с тем, что вы видите.
   Наш пароход пристает к пристани, вернее, к полуразвалившейся барке, обращенной в пристань. Опять такой же узкий и грязный подъем, снова те же сцены толкотни и беспорядка, тот же стон ругани, — словом, все то, что вы только что видели на том берегу, с прибавлением партии нищих, поджидавших сердобольных людей.
   Коммерческая гостиница близехонька, тут же на берегу. Отправляемся туда. Грязная лестница с претензиями на щеголеватость, спертый воздух в коридоре и тот же классический коридорный, с грязною салфеткой в руках, который встречал и Павла Ивановича Чичикова[43]. Зато комнаты получше и почище, есть электрические звонки, но воздух в номерах, надо полагать, не особенно изменился с тех пор. Скорее окна настежь. Струи свежего воздуха врываются в комнаты. Из окон чудный вид на Волгу.
   Оказывается, что пароход в Пермь отходит утром, на следующий день, но когда отходят пароходы из Тюмени, об этом в гостинице узнать нельзя, расписаний сибирских рейсов не имеется. Надо ехать к пристаням, там получить необходимые сведения и кстати запастись билетами на места до Перми.
   Пароходные конторки расположены по берегу, одна за другой, в недалеком расстоянии друг от друга. Подальше от других, словно бы избегая близкого соседства, стоит конторка пароходства фирмы Курбатова и Игнатова. Их пароходы ходят между Нижним и Пермью, и их же пароходы плавают по сибирским рекам между Тюменью и Томском. Кроме добровольных туристов, названная фирма, по контракту с правительством, специально перевозит и невольных путешественников в далекие края. Каждый рейс, с открытием навигации, курбатовский пароход ведет за собой специально приспособленную для узников большую арестантскую баржу, обыкновенно битком набитую. В ней, выражаясь казенным языком, “следует” иногда партия человек в семьсот. Тут и будущие жильцы каторги, и поселенцы, и ссыльные, и арестанты из привилегированных, неосторожно попавшие в объятия прокуроров, герои банков, жрецы хищений и, наконец, так называемые “политические”, ссылаемые и по суду и административным порядком. Последние, равно как и арестанты из привилегированных, отделены от других.
   Цена на курбатовских пароходах между Нижним и Пермью значительно ниже цен на легких пассажирских пароходах, совершающих свои рейсы без плавучего “мертвого дома”[44] сзади, но большинство классных пассажиров, по крайней мере не имеющих особенной причины быть близко от арестантской баржи, предпочитают, разумеется, легкие пароходы. Они и ходят скорей, и не отравляют путешествия созерцанием этого мрачного спутника и подчас тяжелых сцен. Зато при путешествии по сибирским рекам выбора нет. Только курбатовские пароходы содержат более или менее правильное пассажирское сообщение по рекам Западной Сибири, и, следовательно, вам обязательно придется плыть целых десять дней неразлучно с плавучею тюрьмой сзади и видеть иногда близко невольных путешественников во время остановок на некоторых пристанях, когда баржа становится борт о борт с пароходом.
   Об этом, впрочем, после, а теперь нам предстоит попасть на “конторку”, против которой остановился извозчик. Это вовсе не легкое дело, и, чтобы свершить его, необходимо вооружиться немалою решительностью, рискуя при этом принять холодную ванну, ради приятных глаз гг. Игнатова и Курбатова. Сходня, положенная от берега к конторке (причем расстояние между ними было довольно значительное по случаю половодья), представляла собой весьма двусмысленный и едва ли где употребляемый, кроме отечества и еще более диких стран, путь сообщения, особенно для человека, не навострившегося ходить по двум узким доскам, перекинутым над рекой на изрядной высоте, без каких бы то ни было перил и вдобавок еще при порывистом ветре, дувшем сбоку.
   Я остановился в нерешительности, предпочитая вызвать с конторки саму фирму, в лице гг. Курбатова и Игнатова, и посмотреть, как она пойдет по воздушным мосткам. Увы, голос мой был таким же безнадежно вопиющим, каким бывает голос русского обывателя, подвергнувшегося ночному нападению в провинциальном городке. Никто не откликался. Ни один из представителей фирмы не показывался. Делать было нечего. Сообразив, что в худшем случае мне предстоит лишь риск купанья, я двинулся решительно вперед по изгибавшимся под ногами доскам и благополучно добрался до конторки.
   Там никого не было, кроме сладко спавшего сторожа.
   — Неужели у вас нет получше сходни? — спросил я этого единственного представителя пароходной администрации, когда он окончательно проснулся и, присев на лавку, не совсем ласково взирал на виновника своего пробуждения.
   — Зачем нет? Есть!
   — Так отчего ж вы не кладете ее?
   — Кладем, когда нужно.
   — А когда нужно?
   — Когда пароход отходит, тогда и кладем!
   — А в остальные дни можно падать в Волгу?
   Этот вопрос приводит сторожа в веселое настроение. Он усмехнулся и, оживляясь, заметил:
   — Мы привычные, а из чистой публики редко-редко кто ходит сюда. Оно точно, что можно выкупаться (и опять на его добродушном лице играет улыбка). Доска положена узкая. Долго ли до греха? Я докладывал Кузьме Митричу, доверенному. “Ничего, — говорит. — Зачем хорошую сходню портить?” Да вам что требуется?
   Я объяснил, что требуется, и сторож указал мне пальцем на расписание. Оказалось, что тюменский пароход отходит в ночь с воскресенья на понедельник.
   — Отчего такой поздний час отхода?
   — А это уж не наше дело. Такое, значит, положение.
   — И отсюда ваши пароходы уходят по ночам?
   — И отсюда по ночам. Сегодня на рассвете вот побежал пароход с арестантскою баржой. А вы, видно, на нашем пароходе хотели ехать? Так раньше недели опять не побежит! Вы лучше на легком. Завтра… И час не ночной, настоящий час, не то что у нас. Всю ночь вот не спал!
   Хотя он раньше и объявил, что не знает, почему курбатовские пароходы отходят в такие таинственные часы, но, разговорившись, не замедлил сообщить свое мнение по этому поводу, а именно что всему “причина арестантская баржа”. По ночам удобнее проводить “такого пассажира”, народ известно какой. Чего его среди бела дня всем показывать? И для вольного пассажира меньше беспокойства: он и не увидит, как приведут, рассадят, замкнут голубчика и гайда! Опять же и любопытных нет. Кому ночью-то охота глазеть?
   — А партия сегодня большущая была. Один генерал в ней был! — значительно прибавил словоохотливый сторож.
   — Какой генерал?
   — Настоящий, из Питера… Запамятовал, как звать-то его… В Сибирь засудили! Сказывали, будто за то, что какую-то банку неправильно ограбил. Только, поди, врут. Нешто за это генерала пошлют в Сибирь? Верно, за что-нибудь другое.
   Я заметил, что за это иногда посылают.
   — Бог его знает! — недоверчиво покачал головой сторож, закуривая папироску. — Сказывали, важный был прежде генерал… Старый такой, престарелый и одет в хорошую одежду. Ему и каютку отдельную отвели на барже. Сиди, мол, не тужи… и всякой провизии и вина с ним взято. Деньги-то, видно, припрятаны. А следом за ним барышня молодая приехала с нянькой… Дочь евойная. Такая молоденькая, из себя аккуратная, только худа больно. Плачет, бедная, слезки так и текут, как стала проситься, чтобы пустили с ним на барже… Одначе не пустили. Так это она на пароход. Отдельную себе каюту в первом классе взяла с нянькой. Я вещи ей носил. Вещей много, и все фасонистые такие чемоданчики да ящички, и пахнут духом каким-то. Только принес это я последние вещи, она дает мне рубль, а сама так и заливается. “Бог милостив, говорю, сударыня, а сокрушаться грех. Иногда, говорю, и безвинно люди терпят!” Она это взглянула на меня сквозь слезы ласково так, кротко, словно малое дитя, а сама вся дрожит. “Премного, говорит, благодарна за ваши слова, — и ручку протянула, — но только не в пример было бы мне легче, ежели бы папенька безвинно принял крест!” Проворковала это она и ничком в подушку! Только головка вздрагивает. Тут нянька махнула сердито рукой на меня, чтобы уходил. Потом выбежала за водой и на ходу говорит: “Это ты, сиволапый, барышню так расстроил!” А я что? Пожалел только.