Он помолчал, сделал несколько затяжек и прибавил:
   — Нянька после сказывала, что они с барышней-то этой издалека приехали. В чужой земле где-то были по той причине, что у барышни какая-то болезнь в груди. Так, значит, пользовалась теплом. Она, видишь ли, и не знала, что отец-то набедокурил, скрывали от нее, а как узнала, запросилась к отцу. Отец не допустил сперва, чтобы она ехала домой. Так она самовольно. В Москве отца-то и встретила. Да. У него и другие дочки есть, но только не такие жалостливые, как эта, меньшенькая. Нянька сказывала, что на редкость барышня. Отца-то своего, небось, пожалела! — одобрительно заключил сторож.
   — Давно вы здесь сторожем?
   — Я-то? Второе лето. Да ну их совсем… Уйду! — неожиданно проговорил он с сердцем. — Одна тут неприятность.
   — Место худое?
   — Место ничего бы, если б не эти проклятые арестанты. Тут, братец ты мой, всего насмотришься. Лучше бы и не видать. Особенно когда это бабы да дети провожают. Рев идет. Ну и ежели опять об этих самых арестантах подумать…
   Он махнул рукой и умолк.
   Я собрался уходить. Добрый человек предложил было проводить меня обратно, но я уже с меньшим страхом смотрел на обратное путешествие и отправился один, посоветовав сторожу еще раз доложить “Кузьме Митричу”, что если он прикажет положить хорошую сходню, то избавит фирму гг. Курбатова и Игнатова от многих лишних проклятий.
   — Им что… не им ходить. Известно, хозяева! — проговорил вслед сторож.
   Конторка пермского пароходства, к которой подвез меня извозчик, оказалась легко доступною. Тут же стоял пароход, готовящийся к рейсу. Его мыли и чистили. Капитан, любезно показывавший мне его, с гостинодворскою бойкостью, обычной на Волге, выхвалял всевозможные удобства своего парохода и, перечисляя ряд предстоящих наслаждений, старался дать понять, что умеет при случае говорить более или менее высоким слогом.
   Мой несколько прозаический вопрос относительно персидского порошка, казалось, озадачил этого щеголяющего обращением, толстого, мягкотелого и сияющего здоровьем молодого человека. Он только что, между прочим, “кстати” рассказал, какие все хорошие пассажиры были у него в последнем рейсе (генерал, два исправника и несколько богатых купцов с женами) и как они все даже жалели, что доехали до места назначения, а его вдруг спрашивают о таком низком предмете.
   Выражение презрительного изумления и чего-то юпитерского засветилось в маленьких, заплывших глазках капитана, сменив любезную улыбку, не сходившую до моего злополучного вопроса с его сочных уст, и, вероятно, единственно из снисхождения к невежеству пассажира, вдобавок пассажира, собирающегося занять шесть мест, он не сразил его гордым молчанием, а отвечал не без достоинства оскорбленного величия, что “неприличный зверь”, на которого я намекаю, анахронизм, по крайней мере у них на пароходах (за пароходы других хозяев он не отвечает), и что пароходная администрация, в заботах о пассажирах, не упускает из вида никаких мелочей и щедро посыпает персидским порошком каюты после каждого рейса.
   — Позволительно думать, вы никогда не изволили свершать экскурсий на наших пароходах? — заключил он вопросом.
   — Не свершал.
   — Это и видно! — проговорил капитан, взглядывая на меня с сожалением, как на несчастного человека, до сих пор не испытавшего такого удовольствия. — Зато теперь увидите! — торжественно закончил он, пропуская меня в одну из семейных кают второго класса.
   Грязь, которую я увидел, и вонь, которую обонял, по-видимому, показались чрезмерными даже и почтенному капитану волжского парохода, и он поспешил заметить:
   — Каюты еще не совсем приведены в порядок и потому не производят надлежащего впечатления, но к завтрашнему дню вы их не узнаете, могу вас уверить!
   Он, конечно, уверил меня, как уверил бы и вас, если бы вы спешили ехать, чтобы попасть к тюменскому пароходу, и потому я послушно отправился в агентство брать билеты до Перми.
   — В котором часу отходит пароход?
   — В одиннадцать! — отвечал капитан без малейшей запинки и так решительно, что даже агент, выдававший мне билеты, как-то стыдливо опустил глаза. — Насчет, отвалов мы аккуратны-с, как английский хронометр! Другие пароходы запаздывают, но мы не придерживаемся таких правил! — не без игривости прибавил капитан, придерживающийся, как оказалось, дурного правила врать пассажиру по вдохновению и решительно без всякой необходимости. — Ровно в одиннадцать! — повторил капитан, раскланиваясь не без грации.
   — Быть может, разве что задержит на полчасика! — проговорил мне вслед стыдливый агент.
   Ну, разумеется, “ровно в одиннадцать” наш пароход не только не отправился по назначению, а его даже и не было у пристани. Он ушел на тот берег за пассажирами с железной дороги, почему-то замешкался (хотя поезд приходит в 8 часов утра) и еще не возвращался. Пассажиры “этого берега”, собравшиеся на конторке, терпеливо поджидали парохода; очевидно, более знакомые с волжскими “нравами”, они считали подобное запаздывание обычным явлением. Часом раньше, часом позже… не все ли равно?
   Вместо одиннадцати пароход наш наконец отвалил в исходе первого. Палуба парохода была набита пассажирами, которым предоставлялось полное право изображать собой сельдей в бочонке. Большинство такого “живого груза” составляли крестьянские семьи со множеством детей. Это все переселенцы, направлявшиеся с разных безземельных мест России на “вольные места” Сибири, преимущественно в южные округи Томской губернии и (незначительная часть) на Амур.
   С этого дня мы уже не переставали видеть переселенцев. Проехавши с ними до Перми, видели их целые вагоны по Уральской железной дороге, обгоняли их между Екатеринбургом и Тюменью, плыли вместе девять дней до Томска и на пути обогнали два парохода с баржами, специально нанятыми переселенцами. Это усиливающееся в последние годы движение в страны ссылки начинается с открытия навигации и заканчивается осенью. Двигаются партии до Тюмени предпочтительно водяным путем[45].
   Труден и скорбен бывает иногда долгий путь этих будущих колонизаторов Сибири, хотя они и пробираются не по каким-нибудь лесным дебрям или непроходимым пустыням, а передвигаются цивилизованным способом — на пароходах и баржах, на глазах у публики, иногда даже на глазах у петербургских сановников, отправляющихся из столицы вносить мир и цивилизацию в классическую страну пустопорожних мест, взятки и бесправия. Прежде чем добраться переселенцам до этого самого “пустопорожнего места”, ради которого они отправляются в неведомый край, бросая свои насиженные гнезда, им предстоит перенести немало серьезных невзгод и лишений. Целые толпы народа по нескольку дней стоят лагерем под городами в ожидании парохода, не зная, куда двинуться. Тиф нередко косит этих людей.


V


   Даже и днем, когда человек относительно легче переносит неудобство прессования, теснота помещения палубных пассажиров бросается в глаза и могла бы смутить иностранца, не знающего нашей поговорки, что в тесноте люди живут. На обоих пароходах, на которых довелось мне плыть (на пермском и сибирском), на небольшом пространстве, остающемся свободным между рубкой, вторым классом, складом дров, дымовою трубой, машиной и бортами, было скучено множество людей, в том числе женщин и детей, без всякого соображения о праве пассажира хотя на некоторую свободу движения (без преувеличения люди сидели один на другом) и, разумеется, без каких бы то ни было приспособлений, намекающих на удобства, исключая, впрочем, покрышки на корме, защищающей от дождя, если только он не хлещет наискось. Из пароходов, плавающих по Волге, только на американских пароходах немца Зевеке да на пароходах общества “Кавказ и Меркурий” существуют приличные помещения для палубных пассажиров, в виде удобных крытых нар для каждого пассажира. На остальных таким пассажирам предоставляются лишь узенькие скамейки по бортам и проходы на палубе. Скамейки обыкновенно занимаются пассажиром “почище”, а в распоряжении “серых” остаются проходы, разные закоулки и свободные пространства под скамьями. Затем классных пассажиров берут обыкновенно по числу имеющихся на пароходе мест, а палубных, и особенно переселенцев, — “сколько влезет”, и так как кулачество пароходчиков ничем не отличается от самого первобытного и варварского, то, по их мнению, “влезть” может народу много. По закону, разумеется, должно быть определено, сколько может “влезать” на каждый пароход для безопасности его плавания и для удобства пассажиров, и такой список, за подписью надлежащих лиц, должен находиться на каждом пароходе, но даются ли такие удостоверения, я не знаю, а что закон не соблюдается пароходчиками и что за этим никто не смотрит — это факт общеизвестный. Берут на пароходы гораздо более, чем “влезет”.
   Ночью палуба такого парохода представляет воистину жалкий вид. Вповалку, тесными рядами, имея на руках детей, валяются эти “пассажиры” нередко хуже собак, и страшно проходить в это время по палубе, так как в темноте легко наступить на человека и отдавить ручонку спящего ребенка. При ночных остановках для приема дров людям, валяющимся на палубе, приходится убираться, чтобы не быть раздавленными или ушибленными; днем не позволяют загромождать проходов и заставляют убирать подстилки, служащие постелями, проникаясь заботами о “чистоте и порядке”, особенно в том случае, когда, на беду, в числе пассажиров находится какая-нибудь “особа”. В заботах об удобствах особы, пароходная администрация старается “очистить” возможно большее пространство вокруг рубки первого класса, и тогда палубного пассажира сбивают совсем в невозможную кучу на корму, подальше от “большого света”.
   Долгий сухопутный путь в санитарном отношении оказывается удобнее переезда на пароходах[46]. Особенно терпят дети и нередко гибнут во время пути. Из числа нескольких подобных фактов, оглашенных в печати (а сколько неоглашенных?), приведу следующий, бывший на пароходе Ермак. На этом пароходе прибыло из Тюмени в Томск 37 семейств переселенцев, у которых было 18 детей, больных скарлатиной, и, кроме того, в пути умерло трое детей[47]. На обоих пароходах, на которых мне пришлось ехать, были больные дети в переселенческих семьях, остававшиеся, разумеется, без всякой помощи, пока кто-то из пассажиров случайно не узнал об этом и не обратил на них внимания случившегося на пароходе врача. Ходил даже слух, будто один ребенок на сибирском пароходе умер от дифтерита и был поспешно похоронен на ближайшей пристани. Пароходная администрация тщательно отрицала этот факт, чтобы не смущать “чистую” публику, тем более, что в числе последней был один важный административный “чин”, ехавший на службу в Сибирь с семейством. Вообще говоря, плавание в невозможной тесноте и особенно при неблагоприятной погоде в осеннее время является отличным средством для развития заразных болезней. Именно эти болезни вместе с болезнями (желудочно-кишечными) от дурного питания господствуют между переселенцами. На такие факты, разумеется, никто не обращает внимания. Да и кому дело до переселенцев? Господа капитаны, внимательные к “хорошему” пассажиру, с которым можно закусить и выпить, и лебезящие перед пассажиром, которого, в качестве “чина”, можно трепетать, обращают нуль внимания на остальных и в особенности на безответных “серых”, привыкших бояться всякого начальства. Я, по крайней мере, ни разу не видал, чтобы кто-нибудь из пароходного начальства, хотя бы для вида, позаботился взглянуть, как размещаются на ночь палубные пассажиры, спросить об их удобствах и т.п. По-видимому, подобные заботы никогда не приходят никому в голову, и когда один нервный господин, из так называемых “беспокойных пассажиров” (чем дальше от столиц, тем реже встречается этот типичный русский “беспокойный пассажир”), поднял было вопрос о тесноте помещения переселенцев и возмутился, что с них берут за кипяток по пять копеек, то сияющий и щеголеватый наш капитан даже вытаращил свои маленькие глазки, очевидно, удивленный подобному вмешательству не в свое дело и едва ли понимавший, как это теснота может беспокоить палубного пассажира, да еще сиволапого.
   — Помилуйте! Чем им нехорошо? — воскликнул он. — На других пароходах не так теснятся, а у нас довольно даже поместительно. У нас, с позволения сказать, на Волге всякие такие “филантропии” вовсе не известны. Никто из переселенцев не заявляет претензии, и вы только себя напрасно беспокоите пылким “воображением фантазии”, — ядовито прибавил капитан.
   Заметьте, что все это происходит на пассажирских пароходах (где капитан все-таки “почище”), на глазах у публики, — правда, публики в большинстве случаев равнодушной к подобным фактам и не любящей впутываться в “истории”, но среди которой нет-нет да и объявится вдруг “беспокойный пассажир” с сильно развитыми альтруистическими наклонностями и подымет “историю”. Что же делается на буксирных пароходах и на баржах, где, кроме переселенцев, никого нет? Там уж вовсе не церемонятся с людьми и нередко обходятся совсем варварски. Так, например, в 1883 году, в конце июня месяца, прибыла в Томск на буксированной пароходом Ерш барже Тура огромная партия переселенцев в 2500 человек, втиснутых в пространство, на котором едва бы могло поместиться 800 человек. Подвергаясь всякого рода притеснениям со стороны пароходовладельца и, главное, терпя недостаток в продовольствии, партия эта привезла с собою 80 детей, больных скарлатиною, корью, дифтеритом и кровавым поносом. На самой барже найдено 5 трупов, и в первые сутки по прибытии умерло 9 детей, а, по рассказам крестьян, во время перехода водой было еще 20 умерших. Изнуренные такими лишениями, люди, очевидно, не могут устроить себе на зиму сносные избы, а, скучиваясь в самых тесных помещениях, по нескольку семей вместе, продолжают бедствовать от недостатка пищи и от морозов. Все эти люди составляют таким образом самую благоприятную для развития заразных болезней почву[48].
   Плохо приходится переселенцам и во время стоянок в Тюмени, в ожидании парохода. Несмотря на важность этого перевалочного пункта, там до сих пор не устроено никаких приспособлений, хотя в этом городе и есть переселенческий чиновник. “Со слезами на глазах рассказывают переселенцы об ужасах их пребывания в Тюмени. Недостаточность помещения вызвала страшную скученность. Людей валили, как скот, в сараях, в хлевах, на открытом воздухе. О различии полов никто и не помышлял; о возрастах никому не приходила мысль. В одном сарае поместили до 3000 переселенцев, между которыми была масса больных. И в такой обстановке несчастным приходилось мучиться семнадцать дней, так как пароходы их не брали. Прождав 17 дней и испугавшись поголовной смерти, они возвратили в пароходную контору обратно билеты и двинулись далее на лошадях”[49].
   Но мытарства переселенцев не кончаются и тогда, когда они после всех испытаний добираются наконец (случается, христосовым именем) до желанной “самары”, как называют они Томскую губернию. Новые и немалые затруднения ждут их на этой “самаре” и особенно в Алтайском горном округе, куда главным образом и стремятся переселенцы.


VI


   Мне придется коснуться некоторых подробностей земельного неустройства старожилов Алтайского округа, т.е. бывших горнозаводских крестьян и прежде переселившихся на Алтай беглых из России, чтобы читателю были понятнее причины затруднений, испытываемых на вольных землях переселенцами[50]. Эта безурядица, продолжающаяся до сих пор и сама по себе очень характерная, как иллюстрация картины беспорядка при обилии земли, влияет и на положение переселенцев и на отношения старожилов к ним — отношения, бывающие иногда далеко не мирными. До сих пор там нередки споры из-за земельных границ между новоселами и старожилами и между теми и другими и горным ведомством. В 1881 году из-за неправильных требований лесных чинов были даже некоторые волнения среди алтайских крестьян.
   Начало этой безурядицы идет не со вчерашнего дня. Крестьянская реформа отозвалась на Алтае освобождением горнозаводских крестьян от обязательного труда и устройством крестьянских учреждений, но положения о земельном устройстве крестьян и о выкупе не применены, ввиду того, что большая часть земель, занятых бывшими заводскими крестьянами и разбросанных на громадной площади, не была точно обмежевана. Некоторые из земель подверглись в 20 годах обмежеванию, но столь неудовлетворительному, планы и пояснения на планах представляли такое несходство с натурой, что подобное межевание не могло служить основанием для земельного устройства бывших горнозаводских крестьян.
   На основании этих-то соображений и было постановлено: “Впредь до приведения в известность земель Алтайского горного округа предоставить крестьянам, в оном поселенным, пользование всеми усадебными, пашенными, сенокосными и другими угодьями в тех размеpax, в каких ныне угодья сии в их пользовании состоят”, и за такое пользование в доход кабинета его величества взыскивалось по 6 р. оброку с каждой ревизской души.
   Закон этот сперва не вызывал никаких недоразумений, хотя неравномерность земельных наделов существовала и тогда. У одних селений земли в пользовании было много, у других мало; в некоторых селениях на душу приходилось свыше 500 десятин земли, в других от 7 до 14, наконец были и такие, где надел колеблется между двумя и семью десятинами, и таким образом 6-ти рублевый оброк ложился неравномерно. Ввиду возможности пользования свободною землей на правах аренды, подобные порядки не имели существенного значения на месте до тех пор, пока земли кабинета его величества не были открыты (в 1865 году) для переселения. С тех пор границы “условного пользования” стали мало-помалу уничтожаться, а между тем никаких мер к более правильному земельному устройству алтайских крестьян не предпринималось, и земли все еще “не приведены в известность”. Мало того, закон, предоставлявший алтайским крестьянам неограниченное пользование угодьями в размерах, в каких они пользовались при обнародовании положения 8 марта 1861 года, был нарушен восстановлением заведомо негодных планов 20-30 годов, на основании которых крестьян обязали пользоваться землей. Отсюда земельные споры о границах, до сих пор не прекратившиеся и разоряющие крестьян. Еще более тягостными являются стеснения тех же крестьян в пользовании лесом. Хотя в 1881 году и было разъяснено, что крестьяне могут пользоваться лесом в пределах своих наделов безусловно, а из заводских дач за пользование более ценным лесом на собственные только надобности обязаны отбывать повинности — опалку заводских дач и тушение лесных пожаров, — тем не менее ни закон, ни разъяснение его не исполнялись лесным ведомством; оно запретило крестьянам пользоваться лесом в пределах их наделов даже по неудовлетворительным планам. Взращенный и сберегаемый крестьянами лес вдруг оказался под запрещением.
   “Все порубки в этих лесах, даже на мелкие хозяйственные поделки, преследовались, лес конфисковался, налагались тройные штрафы, между тем те же рощи, вследствие личных недоразумений между крестьянами и лесною стражей, отдавались на сруб и полнейшее истребление разным подрядчикам заводов. Опалка заводских лесов обращена в доходную статью низших (?) лесных чинов, которые, взимая с крестьян, назначаемых на опалку, откуп от этой тяжелой повинности, проводят опалку небрежно, не доводя таковую до конца. Всем этим весьма просто объясняется то явление, что за время существования здесь лесной стражи, в течение 10 лет, леса Алтайского округа подвергаются ежегодно сильному истреблению от пожаров, и краю грозит полное обезлесение”.
   Факты подобного рода, сообщаемые в официальном издании (Пам. книжка на 1844 г.), показывают, какая неурядица существует в этих “свободных землях”.
   Все эти неурядицы вместе с разными стеснительными формальностями по отчислению и перечислению затрудняют устройство переселенцев на новых местах и не дают возможности переселенцам скоро приобрести ту обеспеченность, которой они были лишены на родине. “Перечисления” продолжаются года. “Мы имели случай видеть людей, — говорит г.Ядринцев в своей книге Сибирь, как колония, — живущих по 12 лет и более по паспортам без перечисления, точно так же, как и людей, лет по 11 хлопочущих о перечислении и находящихся в переходном состоянии. Переселенец как бы не принадлежит ни тому, ни другому обществу, но он несет и податную тяжесть и повинность на новом месте, наконец он несет расходы по перечислению”. С этою долгою, обставленною разными проволочками процедурой перечисления получается иногда, — по словам того же автора, — “комбинация самого сложного и запутанного свойства, которую не может ни разобрать канцелярия, ни распутать сама жизнь”. У г.Ядринцева был, например, в руках документ, в котором “значится перечисленных в Сибирь 25 душ крестьян; взыскание на них равняется 2097 р. 33 к. Из этих 25 человек только 8 оказались в живых, а из них только один, имеющий имущество, которое и подлежало продаже”.
   Сколько таких мытарствующих, “не причисленных” по разным причинам переселенцев, об этом едва ли имеются точные сведения. По сделанному в 1880 году учету переселенцев в Томской губернии, — учету едва ли точному (статистика исправников — известно, какая статистика!), только в двух округах названной губернии (Бийском и Барнаульском) оказалось 3972 семейства таких непричисленных крестьян, которых существование находится в полной зависимости от снисходительности, разумеется, небескорыстной, сельских и административных властей, могущих всегда придраться за просрочку паспортов или бесписьменность. Нечего и прибавлять, как отзывается на таких переселенцах это долгое переходное состояние.
   Что же касается рассказов о “быстро развивающихся”, “цветущих” переселенческих колониях, вырастающих будто бы со скоростью грибов, то все подобные рассказы, по словам местных наблюдателей, — не более, как гиперболические украшения вроде “винограда” на Амуре.
   Тем не менее переселенцы идут и все более идут на “самару”, и если и не образуют цветущих колоний, хотя бы похожих на немецкие в Новороссийском крае, то все-таки в конце концов устраиваются экономически лучше, чем дома. По крайней мере, благодаря обилию земли, лугов и лесу, — обилию, о котором они давно забыли на родине, — можно жить без нужды, не рискуя шкурой за правильное поступление недоимок. Это-то сравнение здешнего обилия земли со скудостью ее на родине и вызывает нередко восторженные отзывы о жизни на вольных землях, особенно со стороны более ранних переселенцев. Но в последнее время устройство переселенцев в нашей “Америке” делается более затруднительным, если они не несут с собой денежного запаса, что бывает, разумеется, редко. Трудности эти, облегчить которые ничего бы не стоило при некотором, более внимательном отношении к переселенческому вопросу со стороны государства, увеличиваются по мере большего притока и обусловливаются, между прочим, еще и тем обстоятельством, что движение направляется преимущественно на Алтай и предпочтительно в один излюбленный переселенцами Бийский округ, где уже и теперь начинает чувствоваться теснота, вследствие бестолкового расселения новоселов в названном округе. По словам одного наблюдателя, посетившего многие алтайские деревни в прошлом году, уже и теперь там слышны жалобы, как бы “не сделалось тесно, как в России”, и эта-то теснота является нередким источником недоразумений между старожилами и новоселами[51].
   Прежде, когда переселения на “самару” не принимали больших размеров, переселенцам на Алтай было гораздо легче устраиваться; старожилы охотнее принимали их в свои общества и брали за приемные приговоры меньшую плату, чем теперь, когда плата за прием колеблется между 50 и 60 рублями с переселенческой семьи, не считая других расходов, обязательных для новоселов[52]. Теперь же некоторые общества и совсем отказывают в приеме новоселов, рассчитывая, что в будущем самим старожилам понадобятся свободные теперь земли. Немалую роль играет и неопределенность земельного устройства алтайских крестьян, заставляя их бояться за будущее и косо посматривать на пришельцев, занимающих земли. Границы участков, отводимых вновь образуемым селениям переселенцев, нередко возбуждают споры, и причина их главным образом кроется в отсутствии правильного обмежевания участков[53].