свою очередь зависит (сказал Рассел) от "воображаемого капитала".
Взгляните на Германию: она вела войну, основывая свою стратегию на
воздушных замках, и в итоге оказалась в тяжелейшем положении - так как же
может Америка (спрашивал Рассел) надеяться, что ей удастся избежать
трудностей, занимаясь тем же в мирное время?! Бесчисленные обанкротившиеся
клиенты не смогут вносить взносы за приобретенные товары, таким образом,
подержанные автомобили и стиральные машины вернутся к тем, кто ими торгует
и кто считал, что избавился от них. Это приведет к тому, что дальнейшее
производство товаров придется сократить и, следовательно, сократить число
рабочих. А когда люди, получающие высокую заработную плату, потеряют
работу, покатится вторая волна невыплаченных взносов, еще больше товаров
вернется к тем, кто ими торгует, еще больше людей лишится работы.
Брэмбер, вспылив, заметил, что наглости молодому Иеремии, видно, не
занимать, если он берется опровергать предсказания авторитетных провидцев.
Но заводские-то трубы перестали дымить, а нравы делового мира (не унимался
Рассел) весьма изменились с тех порочных времен, когда существовало
правило кормить рабов обанкротившегося плантатора, пока их не продадут.
Рабов-то ведь нельзя было выгнать, чтоб они сами о себе заботились, тогда
как с теми, кто работает по вольному найму, нынче вполне можно так
поступить, да так и поступают.


Если мир неделим, то и процветание тоже: в 1929 году прогрессивный
паралич сковал экономику не только Соединенных Штатов, но и всего
торгующего мира. Промышленность Германии потеряла рынки для экспорта и
вместе с ними иностранную валюту, которая необходима была стране, чтобы
расплачиваться по иностранным займам, а это еще больше подорвало шаткое
равновесие ее финансов.
До сих пор лишь около миллиона немцев сидело без работы, но Гитлер уже
потирал руки, видя, как эта цифра скачками растет. К осени 1930 года, то
есть меньше чем за год, их стало свыше трех миллионов - свыше трех
миллионов голодных, отчаявшихся людей, которые первые два-три месяца
существовали на мизерное пособие, а потом уже могли рассчитывать только на
помощь прихожан своей церкви... Словом, Гитлеру следовало лишь спокойно
ждать своего часа. Дав Штрассеру полную волю обрабатывать бедняков и
безработных, но по-прежнему отказываясь поддерживать его "радикальные"
идеи, Гитлер мог теперь не сомневаться, что эти паникеры - средние слои
населения - будут голосовать за _него_, за то, чтобы _он_ защитил их от
грозных орд, которые будут голосовать за Штрассера, и таким образом партия
соберет двойной урожай голосов. И в самом деле, когда наступил день
выборов, нацисты выудили больше сотни мест в рейхстаге вместо прежних
жалких двенадцати, - словом, заняли достаточно видное положение, так что
Леповский со своими предсказаниями сел в лужу.
- Ему надо только ждать своего часа, - сказал Рейнхольд, по-прежнему
внимательно следивший за карьерой Гитлера. - Года за два безработица
вполне может вырасти в два раза, а с ней вместе удвоится и та сотня мест,
которую получили нацисты. Бывают времена, когда необходимо действовать
внезапно и решительно, чтобы изменить ход событий, а бывают времена, когда
надо просто сидеть сложа руки и ждать, чтобы тебя вынесло волной, и Гитлер
прекрасно знает, когда что надо делать. Эти вечные сетования на его
"нерешительность" - просто непонимание того, что куда важнее порой не
_что_ ты делаешь, а _когда_.



    15



Безработных, не имевших крова, разместили в бараках - по преимуществу
это были обветшалые военные лагеря, оставшиеся со времен войны, вроде
того, который еще не успели полностью сломать, когда отменили план
строительства стадиона в Каммштадте. Грозное присутствие этого лагеря, до
отказа набитого бродягами (ибо в лагерь этот стекались люди из трех
ближайших округов), в какой-нибудь полумиле от городских стен пугало
каммштадтских респектабельных бюргеров до потери сознания.
А ведь депрессия едва коснулась Каммштадта. В городе было меньше
двухсот безработных, если судить по книгам муниципалитета, крытого
фламандской черепицей, с фресками по фасаду, изображавшими дам и господ;
причем большинство этих бедняг жило в пригороде, по ту сторону железной
дороги, где их никто не видел, ибо никто туда в воскресенье гулять не
ходил. Разве что у торговцев дела шли чуть более вяло, банки чуть
поосторожнее давали ссуды в превышение кредита, сапожники больше чинили
старые ботинки, чем шили новые, у столяров-краснодеревщиков появилось
больше времени, чтобы попить пивка, - вот, пожалуй, и все, что изменилось
в городе. И тем не менее в воздухе чувствовался страх, - страх перед
внешним миром, страх перед тем, что "они" творят "там". Об этом шли
дискуссии во всех каммштадтских клубах - у охотников, в клубах ветеранов,
в певческих обществах и в клубах садоводов, в патриотических клубах (в
Каммштадте было чуть ли не больше клубов, чем самих каммштадтцев). Что
"они" творят "там", было темой разговоров за каждым столом, и всех пугало,
что никто не знал ответа.
А тем временем нацистская ячейка в Каммштадте росла; число ее членов
еще не удвоилось, зато они вполне компенсировали свою малочисленность
энергией. Главной трудностью, с которой они сталкивались, были разговоры о
бесчинствах, которые творили штурмовики в других местах, ибо здесь сами
они вели себя довольно тихо, если не считать случайных стычек с членами
"марксистского" "Рейхсбаннера"; стычки эти кончались до сих пор лишь
синяками, которые наставляли им "коммунисты". Вся деятельность нацистов
здесь ограничивалась "грандиозными" митингами, которые они устраивали в
маленьких помещениях, чтобы зал выглядел набитым до отказа; об этих
митингах слышали все, хотя мало кто посещал их. Они ставили патриотические
пьесы и устраивали концерты; они пели патриотические песни, а в праздники
Кетнер устраивал парады и маршировал со своими штурмовиками (парады эти,
правда, напоминали театральное представление, ибо одни и те же штурмовики
сегодня маршировали в одном городке, а завтра их приглашали в другой).
Кетнер именовался теперь заместителем начальника штурмовых отрядов
Каммштадтского округа, и похоже было, что он пойдет и выше, поскольку сам
начальник любил прикладываться к бутылке.
Патриотизм был той главной нотой, которая вызывала отклик в сердце
каждого каммштадтца. Клиенты герра Кребельмана были по большей части
ультраконсервативными "черными", которые презирали хулиганов-нацистов, да
и сам Кребельман считался "черным", и тем не менее он не мог не видеть,
какими юными были все эти Лотары (и Фрицы, и Гейнцы), какими широко
раскрытыми глазами смотрели они на мир, - это была фаланга молодежи,
призванная расхлебать кашу, заваренную стариками. И если никто не знал,
что "они" творят "там", то нацисты наверняка знали и готовы были поставить
на карту и кошелек, и жизнь, чтобы положить всему этому конец...
И все же, когда Эрнст Кребельман решил вступить в гитлерюгенд, он счел
разумным подольше держать это в тайне от отца.
Эрнст был крупный, толстый тринадцатилетний мальчик, когда зимой 1929
года он вздумал вступить в эту организацию; он, правда, еще не мог быть
принят по возрасту, но, во-первых, он был сыном своего отца, а во-вторых,
в Каммштадте еще не существовало "Дойчес юнгфольк" - организации для
детей. Его направили записываться в местную штаб-квартиру партии
(комнатенку за мастерской шорника, где стояло бюро с опускающейся крышкой
и где он так рявкнул свое первое "Хайль Гитлер!", что рухнула целая полка
банок с костяным маслом). Он ничего не смыслил в политике - ему хотелось
шуметь и шалить с другими мальчишками, чего, к сожалению, не могла дать
ему школа, участвовать в весьма полезных играх бойскаутов, а летом ездить
в лагеря, но главное - быть "вместе".
Каждую неделю они собирались в деревенской харчевне. Никто, кроме
гефольгшафтфюрера - хмурого восемнадцатилетнего парня, - не ходил в форме;
мальчишки "на дежурстве" носили значки и повязки со свастикой. Эрнст был
настолько моложе всех остальных, что сначала пятнадцати-восемнадцатилетние
рабочие ребята немного презирали его; к тому же, когда он впервые явился
на сборище, шла лекция о тактике уличных боев, в чем Эрнст абсолютно
ничего не смыслил (прежде, как многие мальчишки, он разве что залезал на
крышу и сбрасывал оттуда цветочные горшки). Однако после лекции все
запели, и, когда выяснилось, что Эрнст играет на аккордеоне, к нему стали
относиться уже с некоторым уважением.
Он с большим интересом участвовал в ту зиму почти во всех сборищах,
проходивших в помещении, чего нельзя сказать про долгие маршировки по
снегу и в слякоть, которые вызывали жалобы даже у самых выносливых, хотя
их командир без конца твердил, что они должны радоваться - шагают под
открытым небом, как и положено мужчинам, а не сидят, как разжиревший
буржуа, у печки. Но вот наступили летние месяцы и жаловаться стало уже не
на что - разве что солнце палило порой слишком сильно; а как только
началась осенняя предвыборная кампания, у группы оказалось полно дел: надо
было разносить афиши, ходить по домам с кружкой для пожертвований и
украдкой малевать лозунги и свастику на стенах. Это-то и погубило Эрнста,
ибо отец застиг его с банкой краски в руках и заставил во всем признаться.
Сначала реакция отца была довольно мягкой: он просто пожурил сына - к чему
такая пустая трата времени, когда надо готовить школьные уроки, но потом,
подумав немного, он добавил, что сдерет с сына шкуру, если тот не порвет с
нацистами (только через два года Кребельман начал кое-что понимать и стал
уговаривать сына вновь присоединиться к ним).
Тем временем взрослые тоже занимались избирательной кампанией. Нацисты,
"Стальной шлем", "Рейхсбаннер" без конца устраивали марш-парады по одним и
тем же улицам, каждый со своим оркестром (трубы делали музыкантов похожими
на Лаокоона), стремившимся треском барабанов и хриплыми взвизгами
тромбонов заглушить оркестр соперника. Кровь текла из разбитых носов, под
глазами появлялись синяки, вдребезги разбивались пивные кружки, по рукам
ходили скандальные листки, в суд поступали жалобы на оскорбления,
ежедневно созывались "грандиозные" митинги, - митинги, где дважды ораторов
не прерывали (об этом заботились люди Кетнера). В заключение нацисты
провели действительно грандиозный митинг, сняв цирк, где запах
человеческого пота смешивался с застоялым запахом обозленных напуганных
зверей и где) главным оратором был объявлен ведущий нацист, депутат
рейхстага Герман Геринг.
Лотар поистине разрывался надвое, не зная, идти ему туда или не идти. В
юности его героем был мужественный молодой Герман Геринг, этот
"человек-птица", которому нет равных, и Лотару очень хотелось снова его
увидеть и, быть может, даже пожать ему руку. Однако он боялся
разочароваться.


Геринг вновь появился в Берлине три года тому назад, но теперь это был
уже не смелый "человек-птица", а ловкий коммерсант, отрастивший
сибаритское брюшко и торговавший оборудованием для самолетов и запасными
частями от лица одной шведской фирмы. Сначала Гитлер не желал иметь с ним
ничего общего, однако в ту пору партийные фонды были почти на мели, а у
Геринга были связи и с крупными магнатами, и с аристократией, и даже с
королями, о чем Гитлер мог только мечтать - ему это нужно было хотя бы для
того, чтобы уравновесить стремление Штрассера к единению с плебсом. Но
Геринг, как только ему удалось просунуть кончик ноги в дверь, уже не дал
ее захлопнуть - недаром он стал коммивояжером.
Доходы депутата рейхстага и сопутствующие этому званию побочные
заработки куда больше устраивали эту закатывающуюся кинозвезду, чем
случайные комиссионные от продажи парашютов. Он даже показывал всем свои
шрамы, полученные во время мюнхенского путча, чтобы его поставили повыше в
списке кандидатов от нацистской партии.



    16



После выборов 1928 года Геринг занял свое место в рейхстаге в числе
"двенадцати слепней". Однако вернуть утраченное положение в кругу
избранных наций оказалось не так-то просто: круг был замкнутый и ревниво
охранялся от всяких посягательств извне - Геринг едва ли мог ждать, что
какой-нибудь Геббельс (сам лишь недавно там обосновавшийся) по доброй воле
потеснится ради него.
Даже после выборов 1930 года, когда Гитлер решил сменить руководство
СА, кандидатура Геринга - хотя штурмовики и были его детищем - даже не
рассматривалась. Вместо этого было отправлено письмо в Южную Америку с
предложением его преемнику - Рему вернуться домой; и прощенный Рем
вернулся и занял прежнее положение несмотря на то, что пять лет назад
Гитлер вышвырнул его из партии. Итак, Рем словно по мановению волшебного
жезла вновь стал правой рукой Гитлера, осуществляя от его имени в Берлине
тайные контакты с высокопоставленными людьми, а вскоре его вернули и на
прежнее место, поставив во главе преданных СА. Герингу же оставалось
только ждать, пока представится хоть какая-то возможность снова обрести
расположение Гитлера.
Дело в том, что обязанности Геринга в рейхстаге привязывали его к
столице, Гитлер же старался как можно меньше времени проводить в Берлине,
где его недолюбливали; зная это, он предпочитал не лезть на глаза, да и
вообще Гитлер обожал Баварские Альпы. Одно время он месяцами жил в горных
гостиницах и дожидался своего часа (как было сказано выше), а пока писал
вторую часть "Mein Kampf". Однако позднее он приобрел скромный домик в
горах над Берхтесгаденом, ну и тогда, естественно, возникла необходимость
вызвать для ведения хозяйства нуждающуюся сестру и племянницу, которых
Пуци с таким трудом отыскал в Вене.
Гели было двадцать лет, когда ее мать приняла на себя заботы о доме
брата, и она, бесспорно, была прелестна. И фюрер провел с ними не один
приятный, даже божественный месяц, наслаждаясь вкусными австрийскими
блюдами, которые готовила ему сестра, и стараясь отогреть свои застывшие
чресла у огонька, излучаемого племянницей.
Инцест (или по крайней мере почти инцест) является, быть может,
наилучшим лекарством в случаях бессилия, объясняемого психологическими
причинами, коренящимися в чрезмерном солипсизме, каким страдал Гитлер. В
жилах этой аппетитной молоденькой племянницы текла его кровь, и вполне
возможно, что его солипсическому уму она представлялась как бы женским
органом, выросшим у него и составлявшим единое целое с его гениталиями -
некий гермафродит "Гитлер", двуполое существо, способное
самосовокупляться, подобно садовой улитке... Во всяком случае,
теоретически такое возможно, на практике же все оказалось не так просто, и
Гели пришлось, подчиняясь дяде, заниматься весьма странными вещами.
Однажды она даже сказала подруге: "Ты и представить себе не можешь, что
это чудовище заставляет меня проделывать". Что бы она там ни делала, а
Гитлер со временем так вошел во вкус, что не только сам начал считать эту
все возраставшую в нем потребность в ее фокусах "любовью", но и
посторонние вскоре приняли это за любовь, ибо Гитлер стал вести себя на
людях, как романтический юнец, боготворящий свою непорочную избранницу.
Однако (по мнению посвященных) все эти вздохи и переживания как-то уж
очень не вязались с пошлыми любовными посланиями, которые она то и дело
получала от него, - всеми этими записочками, расцвеченными
порнографическими рисунками, изображавшими интимные части ее тела, которые
он явно рисовал с натуры!
Эти "сувениры", само собой, не представляли особой ценности для Гели, и
она беспечно разбрасывала их, но отец Штемпфле, а может быть, казначей
партии Шварц (ибо случалось это не однажды) обнаружили, что эти кусочки
бумаги стоят целое состояние, когда приходится выкупать их у шантажистов,
а потому их стали у нее отбирать по прочтении и запирать в сейф в
Коричневом доме, где художник мог потом вдоволь любоваться ими, ибо о том,
чтобы уничтожать эти послания, Гитлер и слышать не желал.
Так продолжалось год или два, и Гитлер закатывал Гели страшнейшие
сцены, если ей случалось при нем подмигнуть другому мужчине, не говоря уже
о том, чтобы залезть в чужую постель в поисках более здоровых радостей. Но
в 1931 году разорвалась бомба: Гели попросила отпустить ее в Вену. "Брать
уроки пения", - сказала она, но мать - справедливо или несправедливо -
подозревала, что она ждет ребенка от австрийского еврея из Линца, боится
грандиозного скандала, которого не избежать, если это откроется, надеется
встретить своего возлюбленного в Вене и женить его на себе... Однако
дядюшка к этому времени уже не мог без нее обходиться и заявил, что ни под
каким видом не отпустит ее.
Тут-то он ее окончательно и потерял. Однажды утром в сентябре она
заперлась у себя в комнате в квартире дяди на величественной
Принц-Регентплац в Мюнхене и застрелилась из дядиного пистолета.
Так окончился единственный "роман" в жизни Адольфа Гитлера. Или, как
сказал бы циник, так была разъединена "улитка-гермафродит" и наркоман
лишился наркотика; и все же симптомы ухода в себя можно было бы, пожалуй,
назвать "обычным человеческим горем", как сказали бы мы про нормального
человека, способного любить, ибо, когда весть о том, что Гели покончила с
собой, достигла Гитлера, он чуть не лишился рассудка. Шрек мчал его в
Мюнхен с головокружительной скоростью, и фюрер был в таком состоянии, что
преданный Штрассер боялся, как бы он чего над собой не сделал, а потому не
отходил от него ни на шаг и ни на секунду не выпускал из поля зрения в
течение двух-трех дней и ночей.
Но в одном Штрассер решительно отказал своему сраженному горем другу:
он не желал участвовать в обмане, считая ненужным - к какому бы выводу ни
пришло следствие и что бы ни писали газеты - утверждать, будто эта смерть
была случайной. И вот тут-то Геринг и увидел для себя счастливую
возможность вернуть расположение Гитлера! Он тоже ринулся к фюреру и
срывающимся голосом принялся уверять его, что он, Геринг, совершенно
убежден: все произошло по воле злого рока, нельзя безнаказанно играть с
оружием... И Гитлер, отвернувшись от упрямого Штрассера, разрыдался у
Геринга на плече.
- Вот теперь я вижу, кто из вас двоих мой настоящий друг! - всхлипнув,
произнес он.
Такова роль случая, но так или иначе Геринг снова попал в милость к
фюреру, а против имени Штрассера Гитлер поставил еще один жирный минус.


Оправдались и предсказания Рейнхольда: следующим летом после выборов
Герман Геринг как лидер самой большой парламентской группы оказался во
дворце председателя рейхстага, став наконец фигурой общегерманского
значения, равно как и одним из руководителей своей партии.


Через три недели после смерти Гели, в сентябре 1931 года, Гинденбург
впервые встретился с Гитлером, и симптомы ухода в себя проявлялись у
Гитлера еще столь явно, что президент более или менее сбросил его со
счетов - никакой роли в германской политике этот человек играть не может.
Старик не поверил бы, если бы ему сказали тогда, что через полтора года
он пошлет за Гитлером и будет просить его принять на себя роль канцлера,
хотя многоопытные политики, члены его кабинета (бывший канцлер Папен и
Кo), будут пытаться его удержать, умоляя об осторожности.


В декабре 1932 года генерал Шлейхер, тогдашний канцлер, стремясь с
помощью социалистов создать рабочее левое большинство, попытался вовлечь в
эту группировку Штрассера и шестьдесят нацистских депутатов. Однако
Штрассер не попался на крючок: он заявил, что если кто из нацистов и
должен войти в правительство, так только сам Гитлер; Геринг же и Геббельс
решительно возражали против такой постановки вопроса.
Началась перепалка, казалось, в партии вот-вот произойдет раскол.
Гитлер поступил очень просто: пригрозил покончить самоубийством, если это
не прекратится. А Штрассер за свою преданность вождю получил от Гитлера
уничтожающую отповедь, после чего подал в отставку. Он не переметнулся на
сторону Шлейхера, а просто исчез с общественной арены, не желая
способствовать расколу партии.
Итак, Гитлер снова благополучно выкарабкался из трудного положения.
Тогда Папен, этот архиинтриган, принялся плести интриги с ним, с банкиром
Шредером... с Герингом... с Оскаром, сыном президента, и с Мейснером,
главным советником президента... Гитлер тоже занялся Оскаром, пообещав ему
кое-что и (или) чем-то пригрозив, и вскоре паутина была соткана так
плотно, что Гинденбург уже не видел в ней просвета.
В воскресенье, тридцатого января 1933 года, кабинет министров, в
который входили Гитлер, Папен, Гугенберг и Бломберг, приступил к
исполнению своих обязанностей. В этом "коалиционном" кабинете было всего
три нациста, но этих трех оказалось вполне достаточно - при том, что был
еще Геринг, был пожар рейхстага и прочие акции, последовавшие за ним.
Когда в гнезде появляется кукушонок, он уж позаботится о том, чтобы
вышвырнуть оттуда всех законных его обитателей.



    17



В послевоенной Англии работа комиссии Геддеса привела к тому, что
гражданскому служащему, поступившему на работу в двадцатых годах, было
чрезвычайно трудно продвинуться, и Джереми, учитывая выход в отставку и
все передвижения по служебной лестнице вышестоящих коллег, понимал, что
ему повезет, если где-то около 1938 года он получит первое повышение (а
разве в армии младшему офицеру приходится ждать тринадцать лет следующего
звания?!). Дальнейшее продвижение по службе, если это вообще произойдет,
будет зависеть уже от заслуг, а пока начальство перебрасывало его из
одного отдела в другой, чтобы как следует обкатать. Начал он с
"Вооружения"; оттуда его перебросили в "Реестр", где он подшивал бумажки и
изучал, кто чем занимается; затем - в "Отдел персонала", где он ведал
внутриведомственными вопросами и срезал всем штаты; затем - в "Финансы",
чрезвычайно непопулярный отдел, весь смысл существования которого вроде бы
сводился к тому, чтобы знать, чем занимается маленький Томми [прозвище
английского солдата], и запрещать ему этим заниматься... В 1934 году
Джереми снова очутился в "Вооружении", отделе, где частыми гостями были
военные моряки, и поэтому ему дали одно прелюбопытное и совсем не
официальное поручение.
За два года до этого "Директива на десять лет" (из года в год сверху
спускалась бумага о том, что в ближайшие десять лет войны не предвидится)
была отменена, а никакой новой директивы вместо нее не появилось. Однако
адмиралтейство должно планировать по крайней мере на десять лет вперед
размеры флота. И даже если парламент проголосует за необходимые
ассигнования, прежде чем приступить к строительству какого-либо военного
судна, специалисты должны обсудить его скорость, надежность и вооружение
(причем, если препирательства в отделе затягивались, первый лорд
адмиралтейства сталкивал спорящих лбами); затем появятся чертежи и модели,
которые тоже надо обсудить; затем наконец будет принято какое-то решение и
только после этого начнется разработка деталей, а на подготовку рабочих
чертежей линейного корабля уходит от двух до трех лет, после чего его лет
пять-семь строят...
В январе предшествующего года нацисты пришли к власти - что же теперь
будет? Министерство иностранных дел составляло многочисленные и
разнообразные доклады и прогнозы, пожалуй, слишком многочисленные и даже
порой противоречивые. К тому же дипломаты ведь общаются только с людьми
высокопоставленными (то есть с _преуспевающими_ лжецами, иначе они бы не
занимали тех постов, какие занимают), а, как известно, своих
государственных деятелей страны меняют чаще, чем свои решения. Опасная
банда, захватившая высокие посты в Германии, пробудет у власти ровно
столько, сколько Германия пожелает, - через каких-нибудь полгода их могут
вышвырнуть вон... И вот один башковитый малый в военно-морской разведке
решил, что для тех, кто планирует британский флот, было бы неплохо иметь
свою собственную неофициальную информацию о настроениях, преобладающих
среди рядовых немцев.
Журналисты, конечно, помогают в этом разобраться, но каждый занят
своим. Этот офицер был очень высокого мнения об уме и познаниях Джереми,
да к тому же Джереми говорит по-немецки... Если бы Джереми согласился -
учтите, исключительно по собственной воле - поехать в Германию, поглядеть
и потом изложить увиденное на бумаге... Словом, он может не сомневаться в
том, что (не будем называть имен) с отчетом его ознакомятся.


Джереми решил взять отпуск в начале июня. Путешествие на поезде ему
ничего не даст, а собственной машины у него не было, поэтому он предложил
Огастину поехать вместе. Огастин терпеть не мог Германию и отказался, но
предложил Джереми позавтракать с ним - он устроит ему встречу с девушкой,
только что приехавшей из Берлина.
Завтракали они в Сохо вчетвером, ибо с ними была еще Полли (ей ведь
исполнилось уже шестнадцать).
Что же до девушки... По словам Мэри, у Огастина появилась девушка, но
совсем не его круга, и Мэри очень огорчалась; нет, _эта_ явно была не той
девушкой, про которую говорила Мэри, ибо эту звали "леди Джейн такая-то"
(Джереми не расслышал ее имени до конца). Это, по всей вероятности, была
подружка Полли. В самом деле, вскоре выяснилось, что Полли и Джейн знают
друг друга с детства, а потом они очутились вместе в Женеве, в закрытом